Когда они шли к бару Коблера, он как бы невзначай коснулся ладонью ее руки. Кожа у нее была теплая и сухая, и Арту вдруг стало грустно. Душный комок подкатил к горлу и застрял там. Он не знал, почему ему грустно, но понимал, что грусть эта как-то связана с прямыми светлыми волосами, с доверчиво-смеющимися синими глазами, с теплой и сухой кожей ее руки. И с ним. Он не понимал, что где-то в его сердце рождалась нежность — чувство для него незнакомое и даже опасное, потому что пока в его мире места для нее не было, а ломать привычный мир всегда опасно.
Они начали встречаться, и как-то вечером, глядя, как она расчесывает волосы перед маленьким в радужных разводах зеркалом, он сказал ей:
— Ты знаешь, я не хотел говорить тебе, но… — Она быстро повернулась, и в глазах начал расплываться, обесцвечивая их, испуг. — Я на крючке.
— На каком крючке? — в голосе ее звучала тревога.
— На белом снадобье. На героине.
Губы ее разошлись в улыбке, но страх в глазах не исчезал.
— Давно?
— Несколько месяцев.
— Ты бросишь. Ты обязательно бросишь. Ты ведь хочешь бросить?
— Теперь да. Раньше мне было все равно.
— Тогда ты бросишь, милый. Ты ведь сильный. Я нюхом чувствую, какой ты сильный. Ты, может быть, и сам не знаешь, какой ты сильный. А я знаю, я никогда не ошибаюсь. Ты мне защитник, один во всем свете. И ты бросишь эту дрянь ради меня. Бросишь?
Она посмотрела на него, и в глазах были испуг и надежда. Арт был оглушен. Волна острой нежности захлестнула его сердце. Он нужен кому-то. Его просят о чем-то. Просто нужен и просто просят. Ради него самого, без всякого расчета…
Впервые за последние дни комок в горле Арта растаял, растворился и вышел наружу несколькими слезинками, которые проложили две холодные дорожки по его щекам. Первые дорожки на щеках за много-много лет. А может быть, первые в жизни, потому что, сколько он себя помнил, он никогда не плакал. Конечно, он бросит, возьмет себя в руки и бросит. Это ведь в конце концов не так уж и трудно. У него ведь воля что надо — захочет — и сделает. Для Мэри-Лу сделает, для этих синих теперь уже не смеющихся глаз. В лепешку разобьется, наизнанку вывернется, из своей шкуры выскочит, только чтобы в синих родных глазах снова заскакал, запрыгал веселым щенком смех.
Мэри-Лу тихонько провела пальцем по его щекам, и там, где ее палец касался его кожи, влажные дорожки тут же высыхали.
— Все будет хорошо, — торопливо шептала она, и шепот ее был полон ласки и веселья, от которого становилось на душе грустно, — все будет хорошо.
Они начали встречаться, и как-то вечером, глядя, как она расчесывает волосы перед маленьким в радужных разводах зеркалом, он сказал ей:
— Ты знаешь, я не хотел говорить тебе, но… — Она быстро повернулась, и в глазах начал расплываться, обесцвечивая их, испуг. — Я на крючке.
— На каком крючке? — в голосе ее звучала тревога.
— На белом снадобье. На героине.
Губы ее разошлись в улыбке, но страх в глазах не исчезал.
— Давно?
— Несколько месяцев.
— Ты бросишь. Ты обязательно бросишь. Ты ведь хочешь бросить?
— Теперь да. Раньше мне было все равно.
— Тогда ты бросишь, милый. Ты ведь сильный. Я нюхом чувствую, какой ты сильный. Ты, может быть, и сам не знаешь, какой ты сильный. А я знаю, я никогда не ошибаюсь. Ты мне защитник, один во всем свете. И ты бросишь эту дрянь ради меня. Бросишь?
Она посмотрела на него, и в глазах были испуг и надежда. Арт был оглушен. Волна острой нежности захлестнула его сердце. Он нужен кому-то. Его просят о чем-то. Просто нужен и просто просят. Ради него самого, без всякого расчета…
Впервые за последние дни комок в горле Арта растаял, растворился и вышел наружу несколькими слезинками, которые проложили две холодные дорожки по его щекам. Первые дорожки на щеках за много-много лет. А может быть, первые в жизни, потому что, сколько он себя помнил, он никогда не плакал. Конечно, он бросит, возьмет себя в руки и бросит. Это ведь в конце концов не так уж и трудно. У него ведь воля что надо — захочет — и сделает. Для Мэри-Лу сделает, для этих синих теперь уже не смеющихся глаз. В лепешку разобьется, наизнанку вывернется, из своей шкуры выскочит, только чтобы в синих родных глазах снова заскакал, запрыгал веселым щенком смех.
Мэри-Лу тихонько провела пальцем по его щекам, и там, где ее палец касался его кожи, влажные дорожки тут же высыхали.
— Все будет хорошо, — торопливо шептала она, и шепот ее был полон ласки и веселья, от которого становилось на душе грустно, — все будет хорошо.
3
Он бросил героин. Он решил, что бросит, — и бросил. День, другой, третий. Он даже не испытывал тех мук, о которых говорили нарки. Просто все это были люди слабые, рыхлые, безвольные, не чета ему. Он вот решил — и бросил.
По ночам ему снилось, как он закатывает рукав рубашки, берет правой рукой, шприц, легко вкалывает его привычным движением и нажимает на плунжер. Но прозрачно-розовая волна не катилась на него, не ревела беззвучно радостным ревом, и тело его не тянулось навстречу. Утром он чувствовал себя разбитым, слабым, больным. Но он лишь усмехался. Это все ерунда. Главное — он бросил. Он хозяин себе. Он может даже кольнуться, чтобы доказать свое освобождение. Если он не получит дозы, он все время будет сомневаться, действительно ли он поборол эту рабскую привычку. А если зарядится, докажет себе раз и навсегда, что он хозяин своей воли.
Он кольнулся. Назавтра снова. Будь прокляты эти синие испуганные глаза и детские пальцы в его волосах. Зачем эти жалкие слова? Зачем мучить человека, когда радости в этом вонючем асфальтовом мире и без того маловато? Ну кольнется, ну не кольнется — какое все это имеет значение? Да и кто ты мне, Мэри-Лу? Много здесь вас таких, только и ждете случая, чтоб подцепить себе мужа, твари расчетливые. Как вцепятся, так и не отпустят… «Ты бросишь, ты сильный». Ишь ты. Я и сам знаю, что сильный, что могу бросить, если захочу. А зачем вообще-то бросать? Лишать себя удовольствия? Ну ладно, поженятся они, пацан появится. И что? Рассказывать ему про домик в ОП? Про зеленую травку? Как жить в джунглях без белого снадобья, чем жить, на что надеяться?
Он знал, что все эти мысли и слова были хлипкой, ненадежной стеной, которую он возводил между собой и правдой, потому что жить с глазу на глаз с реальностью дано не каждому. Все это он подсознательно чувствовал и потому ненавидел себя и Мэри-Лу, которая, сама того не ведая, разрушила его глиняную крепость. Он ненавидел ее, потому что любил…
— Одному бросить трудно, — сказала как-то вечером Мэри-Лу. — Никто тебя не понимает, если даже хочет понять. Это ведь как в пословице: сытый голодного не разумеет.
— Что ты хочешь сказать? — угрюмо спросил Арт и посмотрел на Мэри-Лу. — Чтоб я в ихнюю больницу записался? Чтоб напичкали меня ихней дрянью, да так, что потом без двух доз в день и не проживешь? Нет уж, лучше издохнуть самому по себе. Способов ведь много. Папашка мой однорукий с лестницы свалился. Сосед один с третьего этажа то ли лишнего себе вколол, то ли еще что-нибудь, только нашли его утром на лестнице. Почему это все начинается и кончается лестницей?
— Арти, — прошептала Мэри-Лу, — я… я всегда буду с тобой. Ты ведь не такой, как другие. Ты… ты мой. Ты вот и грубый, как другие, и на снадобье, а все-таки что-то в тебе отличает тебя от других. Я вот чувствую, что именно, а выразить словами не могу. Знаю только, что без тебя теперь жить не смогу… Все для тебя сделаю…
Через несколько дней он заметил у нее на ноге след. Еле заметный, как от шприца. Не может быть, сказал он себе, но вскоре заметил второй.
— Мэри-Лу, — сказал он и посмотрел ей в глаза, и понял, что не ошибся, потому что в синих ее глазах уже клубились первые стеклянные облачка героина. — Ты… ты… — закричал он и поднял руку, чтобы ударить ее, но удержался. — Зачем? Ты? Ты ведь… для меня… вся жизнь…
Слова были какие-то жалкие, нелепые, растерянно моргающие, как глаза отца. Тогда, когда он извинялся перед ним, трехлеткой, что забыл про свою культю.
Мэри-Лу медленно улыбнулась ему, и в улыбке почему-то была бесконечная радость.
— Я хочу, чтоб тебе легче было бросить. Одному трудно. Эдди Макинтайр говорит, что легче всего бросить вдвоем, когда оба понимают друг друга и поддерживают друг друга.
— Это тебе сказал Эдди Макинтайр? — спросил Арт.
— Да, он был очень добр. Ничего с меня не взял. Даже подарил шприц. Вдвоем вам, говорит, будет легче. Вдвоем вы быстро бросите.
Они не бросили вдвоем, и вскоре им нужно было не меньше пятисот НД в неделю. А пятьсот НД — это уже немалые деньги. Этих денег из сумочек, отобранных у старух, не натрясешь. Дважды Арт удачно ограбил маленький магазин на Шестой улице. Несколько раз они вместе ходили в супермаркет, и Мэри-Лу удалось стащить с прилавка кое-какие мелочи. Они даже изобрели новый способ превращения этих товаров в деньги. Продавать их было бы процедурой долгой, да и возьмешь за них десятую часть того, что они стоили. Вместо этого Мэри-Лу приносила краденое в магазин, говорила, что она передумала, и ей возвращали стоимость вещи.
Денег все равно не хватало, и Мэри-Лу стала исчезать по вечерам на несколько часов. Однажды она пришла с подбитым глазом, но Арт не спрашивал ее, куда она ходила. Она приносила деньги, а деньги означали жизнь. Нет, не прозрачно-розовую волну. Он уже давно не слышал ее беззвучного и радостного грохота. Ему уже было не до теплого ветра и живого, влажного ковра под босыми ногами. Шприц теперь отделял его от невыносимых мук, которые он испытывал без белого снадобья. Только шприц давал возможность дышать, успокаивал нервы и плавно уводил куда-то в сторону, отодвигал вечно караулившую за углом тошноту…
Знал ли он, куда она ходила и как добывала деньги? О, это был непростой вопрос. Он не знал, потому что не хотел знать. Но он знал, что не хотел знать. Поэтому самое важное было — не думать ни о чем, а в этом как раз и помогало белое снадобье. То, на которое она приносила денег. То, которое как раз и давало возможность не думать, откуда она приносит деньги…
На улице было пасмурно и холодно. Дождя не было, но воздух был перенасыщен влагой, которая оседала на ворсистой куртке крошечными белесыми каплями. В подъезде пахло застоявшейся сыростью и влажной штукатуркой, и запах этот напоминал запах сырых пеленок.
На сегодня, кажется, у Мэри-Лу снадобья хватит, завтра… Завтра видно будет. Завтра не существовало. Мир кончался сейчас, на этом мгновении, которое медленно, тошнотворно медленно, в такт его неверным шагам, двигалось вместе с ним по грязной лестнице. На шестой ступеньке выбита вся середина, не попасть бы туда ногой. На штукатурке гвоздем выцарапано: «Поли». Поли… Зачем Поли? Почему Поли? Мягкими, обессиливающими волнами накатывалась тошнота. Она поднималась откуда-то снизу, клубилась в желудке, собиралась с силами, а потом уж липким, холодным прибоем накатывалась на сердце и горло. Арт остановился, несколько раз глубоко вздохнул, но тошнота требовала не кислорода, а вечерней дозы белого снадобья. Хорошо, что у Мэри-Лу на сегодня есть чем кольнуться…
Он толкнул плечом дверь комнаты, но она не подалась. Может быть, Мэри-Лу нет дома, подумал он, и еще раз толкнул дверь. Она слегка приоткрылась, одновременно послышался грохот, и он понял, что перевернул стул. Почему? Зачем стул у двери? Обгоняя охвативший его страх, Арт пошарил рукой по стенке, нащупал выключатель, но еще прежде, чем он щелкнул им, он уже знал, что Мэри-Лу дома и что он не увидит ее.
Она висела на веревке, прикрепленной к трубе, что проходила почти под потолком. Синие глаза были открыты и пусты. На трубе ржавчина. У ржавчины свой запах. Но как его выразить словами, если он не похож на другой запах? Запах ржавого металла. Лучше всего чувствуешь этот запах, когда касаешься металла подбородком.
Одна туфля осталась у нее на ноге, другая упала на пол. Та, что осталась на ноге, зацепилась за пальцы и висела просто чудом. «Осторожно, чтобы не упала», — пронеслось в голове у Арта. Когда-то, должно быть, на стельке была выдавлена фирменная марка, но сейчас осталось лишь темное пятно. Арт стоял, глядя на туфлю, и пытался сообразить, как же все-таки называлась фирма. Нет, как ни старайся, не определишь — все буквы стерты.
На столе лежала записка.
«Дорогой Арт! Мы проиграли. Эдди Макинтайр ошибся. Вдвоем еще тяжелей. Я больше не могу. Прости. Если сможешь, спасись. Ради нас».
Арт аккуратно и неторопливо сложил записку, засунул ее в карман. Его тошнило. Его все рвало и рвало, и он не в силах был остановиться. Холодный и липкий пот стекал со лба. Он упал на пол. Он плакал, и его тошнило. И спина у него были открыта, не защищена. За ней висела Мэри-Лу.
— Давай иди, — кивнул Арту сержант и показал подбородком на обитую пластиком дверь. — Капитан освободился.
— Спасибо, — сказал Арт и толкнул ладонью дверь. Она открылась с вкусным чмоканьем, и он очутился в кабинете начальника.
Капитан Доул, крупный человек лет сорока, с оспенным лицом и сонными серыми глазами, скучно зевнул, вздохнул и принялся нарочито медленно набивать трубку. Раскурив ее и выпустив несколько клубов дыма, он посмотрел на Арта и сказал:
— Ну?
— Вот, прочтите. — Арт протянул полицейскому капитану записку Мэри-Лу. Тот скользнул по ней глазами.
— Ну?
— Понимаете, — Арт поднял глаза на капитана, — сначала Эдди Макинтайр обманом приспособил к белому снадобью меня, а теперь вот ее. — Он кивнул на записку. — Он уверял ее, что вдвоем бросить легче, чем одному… Она хотела мне помочь… Повесилась…
— Ну? — капитан боялся, что трубка погаснет, и несколько раз быстро втянул воздух. — И что ты хочешь от меня?
— Этот Эдди Макинтайр людей губит… Сначала я вот… А теперь она… И других много… На лестнице…
— Ладно, ты посиди там, сержант тебе покажет, а я пока вызову сюда Эдди.
Арт сидел на жесткой скамейке и рассматривал фотографии десяти разыскиваемых полицией наиболее опасных преступников. Эдди Макинтайра среди них не было.
Удивительно он себя чувствовал сейчас. Пустота и тяжесть. Не было ни сердца, ни желудка, ни печени — ничего. Он был пуст. Пуст и холоден, как поздняя осенняя улица. И вместе с тем он весил тонны, тонны. Тяжелая пустота. Пустая тяжесть.
— Эй, — крикнул ему сержант, — иди!
Он снова вошел в кабинет капитана. На стуле у стола сидел Эдди Макинтайр. Увидев Арта, он грустно улыбнулся. Не зло, не с ненавистью, не с обидой даже, просто грустно.
— Как ужасно, — сказал он, — такая молодая…
— Эдди, — сказал капитан, — этот человек утверждает, что ты специально приохочиваешь людей к белому снадобью. Специально, чтоб потом наживаться на них. Что ты можешь сказать?
Арт, не веря себе, с надеждой посмотрел на капитана. С самого детства, с первым глотком асфальтового воздуха, с молоком покойной матери он всосал в себя страх и недоверие к полиции. Полиция защищала тех, кто жил не в джунглях. Но ведь попадаются же иногда люди и среди свиней. Редко, конечно, но должны же попадаться…
— Так что ты скажешь, Эдди? — еще раз переспросил капитан. — Это ведь серьезное обвинение.
— По-моему, — ответил кротко Эдди, — этот человек не ведает, что говорит. — И снова сказал без злобы, без гнева. С грустью, с жалостью, с сожалением.
— Это мы сейчас проверим. Ну-ка, — капитан кивнул Арту, подзывая его к столу, — ближе, подойди ближе.
Капитан поднялся, потянулся, разминая затекшую спину, и что-то в его плечах вкусно хрустнуло. Он еще раз потянулся через стол и ударил Арта по щеке. Письменный стол и потолок дернулись, поменялись местами, и Арт лениво и безразлично понял, что лежит на полу. Откуда-то издалека донесся голос капитана:
— Может, посадить паскудника на годик-другой? Впрочем, тогда он, не дай бог, отвыкнет от снадобья и перестанет носить тебе свои денежки. — Голос гудел громко, раскатисто, жирно. — Ишь ты, нарк паршивый, говорит, Эдди Макинтайр людей губит. Это ж надо, всякая шваль будет ко — мне ходить.
Он ярил себя, рисуясь перед Эдди Макинтайром, но в глазах его застыла скука. Будни, служба, плохо вымытые окна кабинета, простуженное шипение кондиционера…
Капитан вышел из-за стола, одной рукой рывком поднял Арта на ноги и, прищурившись, нацелился его головой на дверь своего кабинета.
— Осторожнее, капитан, — улыбнулся Эдди Макинтайр, — не сломайте, Христа ради, ему шею. Все-то вам хочется лишить меня клиента.
— Ладно, Эдди, — кивнул капитан. — Это уж как получится. Считай, что его шея и основание черепа в руках божьих. — Он раскачал Арта и толкнул его головой вперед. В полусознании Арт выбросил вперед руки — у него с детства была быстрая реакция, — и голова его осталась цела…
Он медленно брел по обочине шоссе, оставив за спиной Скарборо, шел не оборачиваясь, когда сзади нарастал вой приближающейся машины. Они пролетали мимо, успев толкнуть его жаркой, тугой воздушной волной, и уносились, таяли в знойной дымке.
Вскоре он свернул с шоссе на грунтовую дорогу. Идти по обочине шоссе было довольно опасно. Кто-нибудь мог выстрелить из проносившейся машины, хотя днем это случалось не часто, мог зацапать его и полицейский патруль. Что за человек на обочине шоссе, куда идет? Попробуй объясни им, когда он и сам толком не знал. Он знал только, что ему нужна была какая-нибудь ферма. Выйдет — хорошо, не выйдет — еще лучше.
Через несколько часов он почувствовал, что силы оставляют его. Язык распух и не помещался во рту. Слюна была горькой, горячей и густой… Что напоминает ему мысль о слюне? Не помнит… Неважно. Хуже, что очень подкатывает тошнота и в голову бьют мягкие, но болезненные молотки. Упадет — и черт с ним…
Ферма была небольшой. Точно такой, какой он представлял их себе. И мохнатая собака, что лаяла сейчас на него, припадая от возмущения на передние лапы, тоже была точно такой, какой он их представлял себе.
У дома тарахтел трактор, впряженный в тележку с удобрениями. Удобрение было белым. Почти как белое снадобье, подумал Арт, и подошел ближе. У трактора стоял загорелый худощавый старик в широкополой шляпе и ковырялся в двигателе. Должно быть, регулировал обороты холостого хода, потому что трактор то и дело менял тембр своего гудения. Из-за него он и не слышал лая. Но вот старик поднял голову, увидел Арта, и в руке его сразу появился пистолет. Арт вскинул кверху руки, опустил их, распахнул куртку, снова поднял руки.
Старик выключил двигатель и в плотной, негородской тишине вопросительно смотрел на Арта, поигрывая пистолетом.
— Что надо? — спросил наконец старик. — Работы у меня нет. Проходи. — Он был высок и худ. Его загорелая кожа была покрыта еще более темными морщинами. Хоть он и держал в руках оружие, в глазах был страх.
— Мне не нужна работа, — сказал Арт, с трудом преодолевая сопротивление вязкой слюны.
— А что тебе нужно?
— Вы только выслушайте меня, — вяло сказал Арт. Тело его медленно подрагивало от слабости. — Мне от вас нужно только одно — какой-нибудь сарай. Поставьте туда ведро воды и заприте меня там. Так, чтобы я не мог выйти. Что бы я ни делал, как бы вас ни умолял, не открывайте. Если даже я не буду шевелиться, не открывайте. Если я буду просить у вас чего-нибудь, не отвечайте и не открывайте. Откройте через две недели. Если я буду жив, дадите мне немножко молока. Я не прошу у вас одолжения. Вот, возьмите, здесь почти двести НД. Можете забрать деньги и выстрелить в меня сейчас. Я вам только спасибо скажу. Можете застрелить меня в сарае. Можете вообще не открывать его. Ежели я не подохну, хозяин, я бы просил у вас только одно — разрешения проработать у вас потом годок. Без гроша. Бесплатно. Мне нужен будет только кусок ржавой трубы… Знаете, такой, что пахнет ржавым металлом.
Он пришел в себя и открыл глаза. Он лежал на спине и смотрел на дощатую крышу. Ах да, конечно… Старик все-таки поверил ему. В косом солнечном луче, проникавшем сквозь какую-то щель, плясали пылинки. Луч казался таким плотным, что его можно было взять в руки, на нем можно было подтянуться, из него можно было сделать петлю и надеть на шею.
По телу его первой легкой волной пробежали сокращения мышц. Начинались судороги. Мускулы то затвердевали, напрягаясь в бесцельном слепом усилии, и в теле его разливалась острая боль, то вдруг расслаблялись, оставляя его дрожащим от слабости. Потом ему стало жарко, и он купался в ручьях пота. Он никогда бы не поверил, что человек может так потеть.
Его начало тошнить. Судорожные сокращения желудка следовали одно за другим, скручивали его, выкручивали, комкали, ломали, корежили. Он умирал. Он знал, что умирает. Мыслей не было. Была боль. Ее нельзя было локализовать. Она плескалась по всему телу, то тупая и ноющая, то пронизывающая и острая, как взвизг механической пилы. Времени не было, не было больше ни начала, ни конца, ни дня, ни ночи. Не было луча, и не было синих глаз, танцующих в этом луче. И не было лучей, танцующих в синих глазах. Их не было, и они были.
Мысли и образы, боль и воспоминания распадались, расщеплялись на обрывки, кусочки, осколки, молекулы, атомы. Качалась, качалась туфля, висевшая на ржавой трубе. И кто-то жалобно моргал, и на эти извиняющиеся глаза обрушивался оспенный кулак.
Он завыл. Ему казалось, что вой сотрясает стены сарая, рвется наружу, но это был всего-навсего жалкий хрип.
Арт потерял сознание, но и беспамятство не приносило облегчения.
Однажды ему показалось, что над ним склонилось лицо старика.
— Дайте мне закурить, — прошептал Арт. А может быть, только хотел прошептать. Он не знал. Он знал только, что, если старик даст ему зажженную папиросу, он сумеет поджечь сено и удрать, когда загорятся стены. Или сгореть. Что именно, было не так важно. Лишь бы не эта бесконечная пытка.
Но то ли старик покачал головой, то ли он вообще пригрезился — сигареты не было. Была пытка.
Он не Знал, сколько прошло дней. Иногда он с трудом становился на колени, погружал голову в ведро с водой и пил. Несколько раз он вяло отмечал про себя, что вода в ведре почему-то не убывает, но мысль тут же куда-то ускользала от него.
Он ослабел. Судороги все еще сотрясали его тело, но уже с меньшей силой. Темнота по-прежнему клубилась в нем, но рвота стала мучить его реже. Иногда ему удавалось по нескольку минут подряд удерживать мысли от головокружительного хаоса. Это были самые страшные минуты. Они были населены Мэри-Лу, Эдди Макинтайром и капитаном Доулом.
Он подползал к стенам сарая и пробовал разбить голову о стесанные бревна, но он был слишком слаб. Он пытался нащупать хоть что-нибудь похожее на веревку, но ничего не нашел.
Временами он стал впадать в оцепенение. Теперь уже не было ничего. Даже боли. Было только загустевшее, вязкое время, остановившееся время, застрявшее время, без прошлого и будущего и уж подавно без настоящего.
Арт пришел в себя от тишины. Густой, плотной, негородской тишины. И слабости. И странного, позабытого спокойствия. Ему захотелось встать, но он не мог. Он не мог даже вспомнить, каким мышцам для этого нужно сократиться. И он подумал, что обидно было бы умереть сейчас, когда впервые за долгие, долгие дни он не мечтал о смерти.
Когда за стеной раздалось собачье поскуливание, щелкнул замок и открылась дверь, он даже не мог повернуться.
Старик стоял над ним, с ужасом и жадностью вглядываясь в него, а он даже не мог открыть глаза, потому что свет нестерпимо давил на них, причиняя боль.
Должно быть, и собака тоже всматривалась в высохшее бесплотное существо, распростертое на провонявшей соломе, потому что она больше не скулила, а дышала часто-часто, вывалив от изумления язык.
— Ну и ну, — пробормотал старик. — Это ж надо… А ведь жив, хотя, надо думать, скоро помрет… Не может душа на костях жить. Что с тобой делать, доходяга? — Он потер шершавой расплющенной ладонью свое лицо, дыхание его прервалось, и он судорожно вздохнул. — Разве что попробовать несколько капель молока ему влить? Ты как считаешь, Фидо?
Старик ушел за молоком. Свет уже не причинял такой боли глазам, и Арт осторожно открыл их. Боже мой, как он устал. Он подивился слову «устал», которое употребил мысленно, и хотел было улыбнуться, но не смог.
Старик вернулся с баночкой молока и ложкой.
— Это ж надо, — сокрушенно и вместе с тем возбужденно пробормотал он, — что теперь с людями делают… Это что ж делается, ежели люди сами себя… А? — чувствовалось, что старик привык разговаривать с собой. — Это как же понять? Это кто же скажет? Зачем?
Он приблизил ложку ко рту Арта, и, видя, что тот не открывает его, неуклюже подсунул свои пальцы под его губы, и приоткрыл ему рот. На мгновение Арт испытал страх перед приближавшейся снова тошнотой, но несколько пахнувших не по-городскому капель благополучно просочились сквозь его высохшую гортань, и Арт с благодарностью опустил веки.
По ночам ему снилось, как он закатывает рукав рубашки, берет правой рукой, шприц, легко вкалывает его привычным движением и нажимает на плунжер. Но прозрачно-розовая волна не катилась на него, не ревела беззвучно радостным ревом, и тело его не тянулось навстречу. Утром он чувствовал себя разбитым, слабым, больным. Но он лишь усмехался. Это все ерунда. Главное — он бросил. Он хозяин себе. Он может даже кольнуться, чтобы доказать свое освобождение. Если он не получит дозы, он все время будет сомневаться, действительно ли он поборол эту рабскую привычку. А если зарядится, докажет себе раз и навсегда, что он хозяин своей воли.
Он кольнулся. Назавтра снова. Будь прокляты эти синие испуганные глаза и детские пальцы в его волосах. Зачем эти жалкие слова? Зачем мучить человека, когда радости в этом вонючем асфальтовом мире и без того маловато? Ну кольнется, ну не кольнется — какое все это имеет значение? Да и кто ты мне, Мэри-Лу? Много здесь вас таких, только и ждете случая, чтоб подцепить себе мужа, твари расчетливые. Как вцепятся, так и не отпустят… «Ты бросишь, ты сильный». Ишь ты. Я и сам знаю, что сильный, что могу бросить, если захочу. А зачем вообще-то бросать? Лишать себя удовольствия? Ну ладно, поженятся они, пацан появится. И что? Рассказывать ему про домик в ОП? Про зеленую травку? Как жить в джунглях без белого снадобья, чем жить, на что надеяться?
Он знал, что все эти мысли и слова были хлипкой, ненадежной стеной, которую он возводил между собой и правдой, потому что жить с глазу на глаз с реальностью дано не каждому. Все это он подсознательно чувствовал и потому ненавидел себя и Мэри-Лу, которая, сама того не ведая, разрушила его глиняную крепость. Он ненавидел ее, потому что любил…
— Одному бросить трудно, — сказала как-то вечером Мэри-Лу. — Никто тебя не понимает, если даже хочет понять. Это ведь как в пословице: сытый голодного не разумеет.
— Что ты хочешь сказать? — угрюмо спросил Арт и посмотрел на Мэри-Лу. — Чтоб я в ихнюю больницу записался? Чтоб напичкали меня ихней дрянью, да так, что потом без двух доз в день и не проживешь? Нет уж, лучше издохнуть самому по себе. Способов ведь много. Папашка мой однорукий с лестницы свалился. Сосед один с третьего этажа то ли лишнего себе вколол, то ли еще что-нибудь, только нашли его утром на лестнице. Почему это все начинается и кончается лестницей?
— Арти, — прошептала Мэри-Лу, — я… я всегда буду с тобой. Ты ведь не такой, как другие. Ты… ты мой. Ты вот и грубый, как другие, и на снадобье, а все-таки что-то в тебе отличает тебя от других. Я вот чувствую, что именно, а выразить словами не могу. Знаю только, что без тебя теперь жить не смогу… Все для тебя сделаю…
Через несколько дней он заметил у нее на ноге след. Еле заметный, как от шприца. Не может быть, сказал он себе, но вскоре заметил второй.
— Мэри-Лу, — сказал он и посмотрел ей в глаза, и понял, что не ошибся, потому что в синих ее глазах уже клубились первые стеклянные облачка героина. — Ты… ты… — закричал он и поднял руку, чтобы ударить ее, но удержался. — Зачем? Ты? Ты ведь… для меня… вся жизнь…
Слова были какие-то жалкие, нелепые, растерянно моргающие, как глаза отца. Тогда, когда он извинялся перед ним, трехлеткой, что забыл про свою культю.
Мэри-Лу медленно улыбнулась ему, и в улыбке почему-то была бесконечная радость.
— Я хочу, чтоб тебе легче было бросить. Одному трудно. Эдди Макинтайр говорит, что легче всего бросить вдвоем, когда оба понимают друг друга и поддерживают друг друга.
— Это тебе сказал Эдди Макинтайр? — спросил Арт.
— Да, он был очень добр. Ничего с меня не взял. Даже подарил шприц. Вдвоем вам, говорит, будет легче. Вдвоем вы быстро бросите.
Они не бросили вдвоем, и вскоре им нужно было не меньше пятисот НД в неделю. А пятьсот НД — это уже немалые деньги. Этих денег из сумочек, отобранных у старух, не натрясешь. Дважды Арт удачно ограбил маленький магазин на Шестой улице. Несколько раз они вместе ходили в супермаркет, и Мэри-Лу удалось стащить с прилавка кое-какие мелочи. Они даже изобрели новый способ превращения этих товаров в деньги. Продавать их было бы процедурой долгой, да и возьмешь за них десятую часть того, что они стоили. Вместо этого Мэри-Лу приносила краденое в магазин, говорила, что она передумала, и ей возвращали стоимость вещи.
Денег все равно не хватало, и Мэри-Лу стала исчезать по вечерам на несколько часов. Однажды она пришла с подбитым глазом, но Арт не спрашивал ее, куда она ходила. Она приносила деньги, а деньги означали жизнь. Нет, не прозрачно-розовую волну. Он уже давно не слышал ее беззвучного и радостного грохота. Ему уже было не до теплого ветра и живого, влажного ковра под босыми ногами. Шприц теперь отделял его от невыносимых мук, которые он испытывал без белого снадобья. Только шприц давал возможность дышать, успокаивал нервы и плавно уводил куда-то в сторону, отодвигал вечно караулившую за углом тошноту…
Знал ли он, куда она ходила и как добывала деньги? О, это был непростой вопрос. Он не знал, потому что не хотел знать. Но он знал, что не хотел знать. Поэтому самое важное было — не думать ни о чем, а в этом как раз и помогало белое снадобье. То, на которое она приносила денег. То, которое как раз и давало возможность не думать, откуда она приносит деньги…
На улице было пасмурно и холодно. Дождя не было, но воздух был перенасыщен влагой, которая оседала на ворсистой куртке крошечными белесыми каплями. В подъезде пахло застоявшейся сыростью и влажной штукатуркой, и запах этот напоминал запах сырых пеленок.
На сегодня, кажется, у Мэри-Лу снадобья хватит, завтра… Завтра видно будет. Завтра не существовало. Мир кончался сейчас, на этом мгновении, которое медленно, тошнотворно медленно, в такт его неверным шагам, двигалось вместе с ним по грязной лестнице. На шестой ступеньке выбита вся середина, не попасть бы туда ногой. На штукатурке гвоздем выцарапано: «Поли». Поли… Зачем Поли? Почему Поли? Мягкими, обессиливающими волнами накатывалась тошнота. Она поднималась откуда-то снизу, клубилась в желудке, собиралась с силами, а потом уж липким, холодным прибоем накатывалась на сердце и горло. Арт остановился, несколько раз глубоко вздохнул, но тошнота требовала не кислорода, а вечерней дозы белого снадобья. Хорошо, что у Мэри-Лу на сегодня есть чем кольнуться…
Он толкнул плечом дверь комнаты, но она не подалась. Может быть, Мэри-Лу нет дома, подумал он, и еще раз толкнул дверь. Она слегка приоткрылась, одновременно послышался грохот, и он понял, что перевернул стул. Почему? Зачем стул у двери? Обгоняя охвативший его страх, Арт пошарил рукой по стенке, нащупал выключатель, но еще прежде, чем он щелкнул им, он уже знал, что Мэри-Лу дома и что он не увидит ее.
Она висела на веревке, прикрепленной к трубе, что проходила почти под потолком. Синие глаза были открыты и пусты. На трубе ржавчина. У ржавчины свой запах. Но как его выразить словами, если он не похож на другой запах? Запах ржавого металла. Лучше всего чувствуешь этот запах, когда касаешься металла подбородком.
Одна туфля осталась у нее на ноге, другая упала на пол. Та, что осталась на ноге, зацепилась за пальцы и висела просто чудом. «Осторожно, чтобы не упала», — пронеслось в голове у Арта. Когда-то, должно быть, на стельке была выдавлена фирменная марка, но сейчас осталось лишь темное пятно. Арт стоял, глядя на туфлю, и пытался сообразить, как же все-таки называлась фирма. Нет, как ни старайся, не определишь — все буквы стерты.
На столе лежала записка.
«Дорогой Арт! Мы проиграли. Эдди Макинтайр ошибся. Вдвоем еще тяжелей. Я больше не могу. Прости. Если сможешь, спасись. Ради нас».
Арт аккуратно и неторопливо сложил записку, засунул ее в карман. Его тошнило. Его все рвало и рвало, и он не в силах был остановиться. Холодный и липкий пот стекал со лба. Он упал на пол. Он плакал, и его тошнило. И спина у него были открыта, не защищена. За ней висела Мэри-Лу.
— Давай иди, — кивнул Арту сержант и показал подбородком на обитую пластиком дверь. — Капитан освободился.
— Спасибо, — сказал Арт и толкнул ладонью дверь. Она открылась с вкусным чмоканьем, и он очутился в кабинете начальника.
Капитан Доул, крупный человек лет сорока, с оспенным лицом и сонными серыми глазами, скучно зевнул, вздохнул и принялся нарочито медленно набивать трубку. Раскурив ее и выпустив несколько клубов дыма, он посмотрел на Арта и сказал:
— Ну?
— Вот, прочтите. — Арт протянул полицейскому капитану записку Мэри-Лу. Тот скользнул по ней глазами.
— Ну?
— Понимаете, — Арт поднял глаза на капитана, — сначала Эдди Макинтайр обманом приспособил к белому снадобью меня, а теперь вот ее. — Он кивнул на записку. — Он уверял ее, что вдвоем бросить легче, чем одному… Она хотела мне помочь… Повесилась…
— Ну? — капитан боялся, что трубка погаснет, и несколько раз быстро втянул воздух. — И что ты хочешь от меня?
— Этот Эдди Макинтайр людей губит… Сначала я вот… А теперь она… И других много… На лестнице…
— Ладно, ты посиди там, сержант тебе покажет, а я пока вызову сюда Эдди.
Арт сидел на жесткой скамейке и рассматривал фотографии десяти разыскиваемых полицией наиболее опасных преступников. Эдди Макинтайра среди них не было.
Удивительно он себя чувствовал сейчас. Пустота и тяжесть. Не было ни сердца, ни желудка, ни печени — ничего. Он был пуст. Пуст и холоден, как поздняя осенняя улица. И вместе с тем он весил тонны, тонны. Тяжелая пустота. Пустая тяжесть.
— Эй, — крикнул ему сержант, — иди!
Он снова вошел в кабинет капитана. На стуле у стола сидел Эдди Макинтайр. Увидев Арта, он грустно улыбнулся. Не зло, не с ненавистью, не с обидой даже, просто грустно.
— Как ужасно, — сказал он, — такая молодая…
— Эдди, — сказал капитан, — этот человек утверждает, что ты специально приохочиваешь людей к белому снадобью. Специально, чтоб потом наживаться на них. Что ты можешь сказать?
Арт, не веря себе, с надеждой посмотрел на капитана. С самого детства, с первым глотком асфальтового воздуха, с молоком покойной матери он всосал в себя страх и недоверие к полиции. Полиция защищала тех, кто жил не в джунглях. Но ведь попадаются же иногда люди и среди свиней. Редко, конечно, но должны же попадаться…
— Так что ты скажешь, Эдди? — еще раз переспросил капитан. — Это ведь серьезное обвинение.
— По-моему, — ответил кротко Эдди, — этот человек не ведает, что говорит. — И снова сказал без злобы, без гнева. С грустью, с жалостью, с сожалением.
— Это мы сейчас проверим. Ну-ка, — капитан кивнул Арту, подзывая его к столу, — ближе, подойди ближе.
Капитан поднялся, потянулся, разминая затекшую спину, и что-то в его плечах вкусно хрустнуло. Он еще раз потянулся через стол и ударил Арта по щеке. Письменный стол и потолок дернулись, поменялись местами, и Арт лениво и безразлично понял, что лежит на полу. Откуда-то издалека донесся голос капитана:
— Может, посадить паскудника на годик-другой? Впрочем, тогда он, не дай бог, отвыкнет от снадобья и перестанет носить тебе свои денежки. — Голос гудел громко, раскатисто, жирно. — Ишь ты, нарк паршивый, говорит, Эдди Макинтайр людей губит. Это ж надо, всякая шваль будет ко — мне ходить.
Он ярил себя, рисуясь перед Эдди Макинтайром, но в глазах его застыла скука. Будни, служба, плохо вымытые окна кабинета, простуженное шипение кондиционера…
Капитан вышел из-за стола, одной рукой рывком поднял Арта на ноги и, прищурившись, нацелился его головой на дверь своего кабинета.
— Осторожнее, капитан, — улыбнулся Эдди Макинтайр, — не сломайте, Христа ради, ему шею. Все-то вам хочется лишить меня клиента.
— Ладно, Эдди, — кивнул капитан. — Это уж как получится. Считай, что его шея и основание черепа в руках божьих. — Он раскачал Арта и толкнул его головой вперед. В полусознании Арт выбросил вперед руки — у него с детства была быстрая реакция, — и голова его осталась цела…
Он медленно брел по обочине шоссе, оставив за спиной Скарборо, шел не оборачиваясь, когда сзади нарастал вой приближающейся машины. Они пролетали мимо, успев толкнуть его жаркой, тугой воздушной волной, и уносились, таяли в знойной дымке.
Вскоре он свернул с шоссе на грунтовую дорогу. Идти по обочине шоссе было довольно опасно. Кто-нибудь мог выстрелить из проносившейся машины, хотя днем это случалось не часто, мог зацапать его и полицейский патруль. Что за человек на обочине шоссе, куда идет? Попробуй объясни им, когда он и сам толком не знал. Он знал только, что ему нужна была какая-нибудь ферма. Выйдет — хорошо, не выйдет — еще лучше.
Через несколько часов он почувствовал, что силы оставляют его. Язык распух и не помещался во рту. Слюна была горькой, горячей и густой… Что напоминает ему мысль о слюне? Не помнит… Неважно. Хуже, что очень подкатывает тошнота и в голову бьют мягкие, но болезненные молотки. Упадет — и черт с ним…
Ферма была небольшой. Точно такой, какой он представлял их себе. И мохнатая собака, что лаяла сейчас на него, припадая от возмущения на передние лапы, тоже была точно такой, какой он их представлял себе.
У дома тарахтел трактор, впряженный в тележку с удобрениями. Удобрение было белым. Почти как белое снадобье, подумал Арт, и подошел ближе. У трактора стоял загорелый худощавый старик в широкополой шляпе и ковырялся в двигателе. Должно быть, регулировал обороты холостого хода, потому что трактор то и дело менял тембр своего гудения. Из-за него он и не слышал лая. Но вот старик поднял голову, увидел Арта, и в руке его сразу появился пистолет. Арт вскинул кверху руки, опустил их, распахнул куртку, снова поднял руки.
Старик выключил двигатель и в плотной, негородской тишине вопросительно смотрел на Арта, поигрывая пистолетом.
— Что надо? — спросил наконец старик. — Работы у меня нет. Проходи. — Он был высок и худ. Его загорелая кожа была покрыта еще более темными морщинами. Хоть он и держал в руках оружие, в глазах был страх.
— Мне не нужна работа, — сказал Арт, с трудом преодолевая сопротивление вязкой слюны.
— А что тебе нужно?
— Вы только выслушайте меня, — вяло сказал Арт. Тело его медленно подрагивало от слабости. — Мне от вас нужно только одно — какой-нибудь сарай. Поставьте туда ведро воды и заприте меня там. Так, чтобы я не мог выйти. Что бы я ни делал, как бы вас ни умолял, не открывайте. Если даже я не буду шевелиться, не открывайте. Если я буду просить у вас чего-нибудь, не отвечайте и не открывайте. Откройте через две недели. Если я буду жив, дадите мне немножко молока. Я не прошу у вас одолжения. Вот, возьмите, здесь почти двести НД. Можете забрать деньги и выстрелить в меня сейчас. Я вам только спасибо скажу. Можете застрелить меня в сарае. Можете вообще не открывать его. Ежели я не подохну, хозяин, я бы просил у вас только одно — разрешения проработать у вас потом годок. Без гроша. Бесплатно. Мне нужен будет только кусок ржавой трубы… Знаете, такой, что пахнет ржавым металлом.
Он пришел в себя и открыл глаза. Он лежал на спине и смотрел на дощатую крышу. Ах да, конечно… Старик все-таки поверил ему. В косом солнечном луче, проникавшем сквозь какую-то щель, плясали пылинки. Луч казался таким плотным, что его можно было взять в руки, на нем можно было подтянуться, из него можно было сделать петлю и надеть на шею.
По телу его первой легкой волной пробежали сокращения мышц. Начинались судороги. Мускулы то затвердевали, напрягаясь в бесцельном слепом усилии, и в теле его разливалась острая боль, то вдруг расслаблялись, оставляя его дрожащим от слабости. Потом ему стало жарко, и он купался в ручьях пота. Он никогда бы не поверил, что человек может так потеть.
Его начало тошнить. Судорожные сокращения желудка следовали одно за другим, скручивали его, выкручивали, комкали, ломали, корежили. Он умирал. Он знал, что умирает. Мыслей не было. Была боль. Ее нельзя было локализовать. Она плескалась по всему телу, то тупая и ноющая, то пронизывающая и острая, как взвизг механической пилы. Времени не было, не было больше ни начала, ни конца, ни дня, ни ночи. Не было луча, и не было синих глаз, танцующих в этом луче. И не было лучей, танцующих в синих глазах. Их не было, и они были.
Мысли и образы, боль и воспоминания распадались, расщеплялись на обрывки, кусочки, осколки, молекулы, атомы. Качалась, качалась туфля, висевшая на ржавой трубе. И кто-то жалобно моргал, и на эти извиняющиеся глаза обрушивался оспенный кулак.
Он завыл. Ему казалось, что вой сотрясает стены сарая, рвется наружу, но это был всего-навсего жалкий хрип.
Арт потерял сознание, но и беспамятство не приносило облегчения.
Однажды ему показалось, что над ним склонилось лицо старика.
— Дайте мне закурить, — прошептал Арт. А может быть, только хотел прошептать. Он не знал. Он знал только, что, если старик даст ему зажженную папиросу, он сумеет поджечь сено и удрать, когда загорятся стены. Или сгореть. Что именно, было не так важно. Лишь бы не эта бесконечная пытка.
Но то ли старик покачал головой, то ли он вообще пригрезился — сигареты не было. Была пытка.
Он не Знал, сколько прошло дней. Иногда он с трудом становился на колени, погружал голову в ведро с водой и пил. Несколько раз он вяло отмечал про себя, что вода в ведре почему-то не убывает, но мысль тут же куда-то ускользала от него.
Он ослабел. Судороги все еще сотрясали его тело, но уже с меньшей силой. Темнота по-прежнему клубилась в нем, но рвота стала мучить его реже. Иногда ему удавалось по нескольку минут подряд удерживать мысли от головокружительного хаоса. Это были самые страшные минуты. Они были населены Мэри-Лу, Эдди Макинтайром и капитаном Доулом.
Он подползал к стенам сарая и пробовал разбить голову о стесанные бревна, но он был слишком слаб. Он пытался нащупать хоть что-нибудь похожее на веревку, но ничего не нашел.
Временами он стал впадать в оцепенение. Теперь уже не было ничего. Даже боли. Было только загустевшее, вязкое время, остановившееся время, застрявшее время, без прошлого и будущего и уж подавно без настоящего.
Арт пришел в себя от тишины. Густой, плотной, негородской тишины. И слабости. И странного, позабытого спокойствия. Ему захотелось встать, но он не мог. Он не мог даже вспомнить, каким мышцам для этого нужно сократиться. И он подумал, что обидно было бы умереть сейчас, когда впервые за долгие, долгие дни он не мечтал о смерти.
Когда за стеной раздалось собачье поскуливание, щелкнул замок и открылась дверь, он даже не мог повернуться.
Старик стоял над ним, с ужасом и жадностью вглядываясь в него, а он даже не мог открыть глаза, потому что свет нестерпимо давил на них, причиняя боль.
Должно быть, и собака тоже всматривалась в высохшее бесплотное существо, распростертое на провонявшей соломе, потому что она больше не скулила, а дышала часто-часто, вывалив от изумления язык.
— Ну и ну, — пробормотал старик. — Это ж надо… А ведь жив, хотя, надо думать, скоро помрет… Не может душа на костях жить. Что с тобой делать, доходяга? — Он потер шершавой расплющенной ладонью свое лицо, дыхание его прервалось, и он судорожно вздохнул. — Разве что попробовать несколько капель молока ему влить? Ты как считаешь, Фидо?
Старик ушел за молоком. Свет уже не причинял такой боли глазам, и Арт осторожно открыл их. Боже мой, как он устал. Он подивился слову «устал», которое употребил мысленно, и хотел было улыбнуться, но не смог.
Старик вернулся с баночкой молока и ложкой.
— Это ж надо, — сокрушенно и вместе с тем возбужденно пробормотал он, — что теперь с людями делают… Это что ж делается, ежели люди сами себя… А? — чувствовалось, что старик привык разговаривать с собой. — Это как же понять? Это кто же скажет? Зачем?
Он приблизил ложку ко рту Арта, и, видя, что тот не открывает его, неуклюже подсунул свои пальцы под его губы, и приоткрыл ему рот. На мгновение Арт испытал страх перед приближавшейся снова тошнотой, но несколько пахнувших не по-городскому капель благополучно просочились сквозь его высохшую гортань, и Арт с благодарностью опустил веки.
4
Арт окреп довольно быстро. Молодой его организм, словно истосковавшись по свежему воздуху, спокойной, тяжелой здоровой работе и простой пище, спешил обрести утраченные силы.
Старик жил на крошечной ферме один. Он бы, конечно, давно разорился, если бы попытался выжать из нее хоть какой-нибудь доходишко, но ему помогал сын, состоятельный химик, живший в Бельвью.
— Понимаешь, — медленно говорил по вечерам Арту старик, и в его выцветших глазах тлело недоумение. — Понимаешь, сын — он, слава богу, меня не забыл, как другие, — зовет меня: приезжай, мол, ко мне в ОП. Здесь, мол, спокойно. Почти не стреляют, не грабят. А по мне, так зачем спокойствие, если живешь за колючей проволокой, как скот какой-нибудь? Конечно, на фермах, бывает, и нападут, отстреливаться приходится. Но так далеко нарки редко забредают… Ты вот первый, — старик посмотрел на Арта и улыбнулся. — Да у меня и взять-то нечего. Разве что трактор. А на кой он нарку? Его еще продать нужно, а кому опять же нужен старый трактор, когда мелких ферм почти и не осталось? Обратно же Фидо выручает… Она чужого человека за милю учуивает… Конечно, иногда хочется поболтать с живым человеком. Вроде тебя, — старик неумело улыбнулся. — Ну ничего. С собакой поговоришь, с домом, с трактором… А потом и подумаешь, а они-то там, в джунглях или ОП, говорят друг с другом?
Старик еще не привык к живому собеседнику и каждый вечер убаюкивал Арта бесконечными монологами. Он рассказывал о себе, о сыне. О том, как на его глазах менялась жизнь, как белое снадобье заразило страну. Он рассказал, почему не хочет даже видеть своего сына. Его внук участвовал как-то в студенческой демонстрации протеста. Полиция открыла огонь. Семь человек остались лежать на мостовой. И среди них его внук. У сына были слезы на глазах, и голос его дрожал, но он сказал: «И правильно стреляли. Питер у меня единственный, но я готов пожать руку тем, кто нажимал на спуск, потому что эти протестующие безответственные юнцы толкают страну к гибели».
Он рассказывал, как люди состоятельные спасались бегством из городов, образуя первые охраняемые поселки — ОП, а города, разрушаясь, превращались в джунгли…
Арт слушал его краем уха и думал об Эдди Макинтайре, капитане Доуле, о покойном отце, о матери. О Мэри-Лу он не думал. Он не разрешал себе думать о ней. Об Эдди Макинтайре и капитане думать было хорошо. Они помогали ему поправиться и окрепнуть.
Через несколько месяцев он решил съездить в Скарборо.
— Ты ведь вернешься? — спросил его подозрительно старик. — Смотри, второй раз я тебя не выхожу. Может, не стоит таскаться?
— Вернусь, — кивнул Арт.
Старик жил на крошечной ферме один. Он бы, конечно, давно разорился, если бы попытался выжать из нее хоть какой-нибудь доходишко, но ему помогал сын, состоятельный химик, живший в Бельвью.
— Понимаешь, — медленно говорил по вечерам Арту старик, и в его выцветших глазах тлело недоумение. — Понимаешь, сын — он, слава богу, меня не забыл, как другие, — зовет меня: приезжай, мол, ко мне в ОП. Здесь, мол, спокойно. Почти не стреляют, не грабят. А по мне, так зачем спокойствие, если живешь за колючей проволокой, как скот какой-нибудь? Конечно, на фермах, бывает, и нападут, отстреливаться приходится. Но так далеко нарки редко забредают… Ты вот первый, — старик посмотрел на Арта и улыбнулся. — Да у меня и взять-то нечего. Разве что трактор. А на кой он нарку? Его еще продать нужно, а кому опять же нужен старый трактор, когда мелких ферм почти и не осталось? Обратно же Фидо выручает… Она чужого человека за милю учуивает… Конечно, иногда хочется поболтать с живым человеком. Вроде тебя, — старик неумело улыбнулся. — Ну ничего. С собакой поговоришь, с домом, с трактором… А потом и подумаешь, а они-то там, в джунглях или ОП, говорят друг с другом?
Старик еще не привык к живому собеседнику и каждый вечер убаюкивал Арта бесконечными монологами. Он рассказывал о себе, о сыне. О том, как на его глазах менялась жизнь, как белое снадобье заразило страну. Он рассказал, почему не хочет даже видеть своего сына. Его внук участвовал как-то в студенческой демонстрации протеста. Полиция открыла огонь. Семь человек остались лежать на мостовой. И среди них его внук. У сына были слезы на глазах, и голос его дрожал, но он сказал: «И правильно стреляли. Питер у меня единственный, но я готов пожать руку тем, кто нажимал на спуск, потому что эти протестующие безответственные юнцы толкают страну к гибели».
Он рассказывал, как люди состоятельные спасались бегством из городов, образуя первые охраняемые поселки — ОП, а города, разрушаясь, превращались в джунгли…
Арт слушал его краем уха и думал об Эдди Макинтайре, капитане Доуле, о покойном отце, о матери. О Мэри-Лу он не думал. Он не разрешал себе думать о ней. Об Эдди Макинтайре и капитане думать было хорошо. Они помогали ему поправиться и окрепнуть.
Через несколько месяцев он решил съездить в Скарборо.
— Ты ведь вернешься? — спросил его подозрительно старик. — Смотри, второй раз я тебя не выхожу. Может, не стоит таскаться?
— Вернусь, — кивнул Арт.