Белое снадобье
Часть первая
«Клиффорд Марквуд»
1
Я отлично помню тот день. Помню хотя бы потому, что, за исключением письма от Карутти, он ровно ничем не отличался от сотен таких же обычных пустых, скучных дней. Антидней. Думаете, я пытаюсь подсунуть вам сомнительный маленький парадоксик? Упаси меня господь бог от изобретения парадоксов и парадоксиков, их хоть пруд пруди и без меня. Логики в жизни маловато, но на парадоксы хоть распродажу объявляй. Четко помню все обычное, а все то, что хоть мало-мальски, хоть на шаг выходит из шеренги будней, представляется мне вскорости в каком-то утрированном, может быть, даже искаженном виде. Наверное, потому, что памяти то и дело возвращается к этому необычному событию, крутит его так и эдак, подгоняет под собственные желания и стандарты. А так как мы редко ведем себя в серьезные моменты безупречно, мы наверстываем упущенное впоследствии, щедро добавляя себе в воспоминаниях и смелость, и остроумие, и находчивость — все то, короче говоря, в чем мы обычно испытываем недостаток.
Будничное же укладывается в память спокойно, как бумажка в архив, и больше его никто не трогает. Впрочем, я не претендую на универсальность этого феномена. Скорее всего, вы со мною не согласитесь и поступите, кстати, совершенно правильно, потому что я и сам редко соглашаюсь с собой.
Ладно, как бы там ни было, а тот день был действительно обычный, и я действительно отлично его помню. Помню, например, что дверь гаража, когда я вернулся домой, открылась только со второго сигнала, и я подумал — не в первый раз, — что надо бы заменить реле. Помню, что, поставив машину, я, как обычно, первым делом подошел к кусту, который растет у меня перед крыльцом. Его, как обычно, не было видно. Я имею в виду, разумеется, не куст, а симпатичного жирненького паучка-крестовика, который живет под этим кустом. Точнее, под одним из листочков, куда он прячется от своих потенциальных жертв, врагов и друзей. Да, да, у него есть друг. Это, с вашего разрешения, я. Причем заметьте, моя симпатия к Джимми — так я зову паука, хотя он об этом и не знает, — вовсе не носит абстрактного характера. Не переодевшись, не умывшись, не поев, не подумав о смысле жизни, я отправляюсь на охоту. Я долго хожу вдоль стены и выбираю муху поаппетитнее. Выбираю так, как выбирал бы себе, может быть, даже еще тщательнее. Выбрав, я медленно отвожу руку назад, затаиваю дыхание, останавливаю сердце, мгновенно выбрасываю руку вперед, одновременно захлопывая раскрытую ладонь в кулак. В одном случае из десяти муха оказывается у меня в кулаке. В остальных — мелкие занозы и воздух. Я иду к паутине моего друга и осторожно сажаю свое подношение в сплетение тончайших радужных нитей. Муха, естественно, негодует и дергается, поскольку в отличие от людей я еще не встречал ни одной мухи, которой хотелось бы быть подношением, а я, сорокалетний ученый, прекрасный специалист по электронно-вычислительным машинам (я не хвастаюсь, это не только мое мнение), стою на четвереньках и с замиранием сердца жду — не спустится ли поужинать Джимми.
И тут я должен сделать вам небольшое признание. Мне не так важно, поест ли сегодня паук или нет. Строго говоря, мне на это вообще наплевать. Надо думать, он поест и без меня. Ведь не всякого же крестовика кормят с ложечки. И ничего, обходятся. Мне просто интересно, как Джимми расправляется со своей пищей, как закатывает ее в паутину, а затем уже, помолясь (а может быть, он и не молится, а только делает вид), смакует изысканный деликатес. Поэтому, строго говоря, я не имею морального права называть себя другом Джимми, поскольку кормлю я его не для его удовольствия, а моего собственного. Впрочем, с точки зрения тех, кто гадает, любит, не любит, по очереди отрывая паучьи ножки, мои отношения с Джимми — верх любви и самопожертвования.
В тот вечер, о котором я собирался вам рассказать, Джимми так и не вышел. Я принес ему вторую муху. Муха была сказочной. Она была столь аппетитна, что, будь я чуточку менее цивилизован, я бы сам с удовольствием полакомился ею. Но он так и не спустился вниз. Я вытянул шею и заглянул под листок, где квартировал мой друг — кто знает, может быть, с ним что-нибудь стряслось. Слава богу, Джимми был на месте, и мне даже показалось, что он с укоризною посмотрел на меня.
— Ах, Джимми, Джимми, — сказал я и покачал головой, — почему ты так дурно воспитан? Спасибо ты бы хоть мог сказать?
Он снова промолчал. Довольно странные отношения, подумал я. Один приносит мух и без конца говорит, другой не принимает и молчит.
Если бы соседи в этот момент увидели или услышали меня, они бы наверняка решили, что перед ними тихопомешанный. Впрочем, они, наверное, уже давно пришли к такому выводу.
— Ну раз так — пожалуйста, — с обидой в голосе сказал я пауку. — Ты еще пожалеешь о своей гордыне, неблагодарный.
Я вошел в ванную, стянул с себя рубашку и стал мылить руки. В этот момент из зеркала над раковиной на меня посмотрел какой-то малосимпатичный шатен с асимметричными глазами. Один больше другого, зато меньший — заметно противнее. Этот меньший глаз вдруг зачем-то подмигнул мне, причем сделал это с какой-то неприятной фамильярностью, с наглым, я бы даже сказал, вызывающим видом.
Я почувствовал, что вот-вот вспылю. Сначала какой-то дрянной крестовичок позволяет себе отвернуться от меня, а теперь еще этот тип в зеркале со своими гнусными гримасами. Я только хотел было сказать шатену, что я о нем думаю, как он вдруг улыбнулся и необыкновенно ласково, пожалуй, даже с нежностью пробормотал:
— Ну, ну, лапка моя, не сердись…
Я пожал плечами. Я и не собирался сердиться. Если я буду сердиться на каждого неблагодарного паука или разноглазого шатена в зеркале, у меня не останется времени для того, чтобы сердиться на человечество в целом, а это мое любимое хобби.
Однако прошу вас не торопиться с выводами. Конечно, легче всего пришлепнуть на человека этикетку: расщепление личности на шизофреническом фоне или шизофрения на фоне расщепления личности. Или еще что-нибудь в этом роде. Это, повторяю, легче всего. Тем более что на первый взгляд кое-какие основания для этого есть. Человек стоит на карачках и устраивает сцену пауку-крестовику. Потом смотрит на свое отображение в зеркале словно на незнакомца и так далее.
И тем не менее я уверен, что значительно нормальнее средне нормального человека, по крайней мере, в нашей благословенной стране, где нормы на нормальность устанавливают безумцы.
Просто я панически боюсь превратиться в социальный электрон. Термин этот мой, и им я называю всех тех, кто вращаются по предопределенным им орбитам, иногда перескакивают с одного социально-имущественного уровня на другой, но перескакивают опять же упорядочение — короче говоря, ведут себя так, как им положено себя вести заведенным порядком вещей. Почти каждый раз, когда я еду на работу или возвращаюсь вечером домой и вижу тысячи и тысячи одинаковых домиков с одинаковыми крошечными лужайками перед ними, с одинаковыми мужчинами, женщинами и детьми, занятыми одинаковыми вещами, носящими в одинаковых головах две-три одинаковые мыслишки, — когда я все это вижу и когда я об этом думаю, мне хочется выть от ужаса. Мне хочется закрыть глаза, обхватить голову руками и бежать, бежать — но куда? И вот я подмигиваю себе в зеркале и кормлю паука собственноручно пойманными мухами, чтобы сохранить хоть призрачную, но иллюзию, что я — это я. Что Клиффорд Марквуд, сорокалетний ученый, разведенный, живущий в ОП Риверглейд, Фридом-авеню, 411, работающий в фирме «Прайм дейта», — это я, а не какой-нибудь другой социальный электрон, наматывающий виток за витком на социальной орбите. Конечно, я отдаю себе отчет, что мои призрачные попытки сохранить свое "я" при помощи паука и бесед с самим собой в зеркале довольно смехотворны, но что прикажете делать?
Возможно, вы скажете, что мое навязчивое стремление к индивидуальности — это уже отклонение от нормы. Возможно, и даже вероятно, это именно так. В таком случае плевать я хотел на норму.
Так или иначе я должен извиниться перед вами за то, что подсовываю вам свои фобии и мании. Это, наверное, от одиночества. Нет, нет, не подумайте, что у меня нет знакомых и я, словно некий пустынник, внемлю лишь небу и звездам. Но, увы, сама мысль о том, что я мог бы говорить о своих чувствах и переживаниях с сослуживцами и соседями, заставляет меня улыбаться. Я вижу их искренне недоумевающие взгляды, их искренне наморщенные лбы, искренне брезгливый изгиб губ — о чем это распространяется мистер Марквуд? Почему он не найдет себе психоаналитика? Видите ли, в нашей благословенной стране внимание и участие — товар, причем довольно редкий. Вам нужно участие? Пожалуйста! Откройте желтые страницы телефонного справочника. Психоаналитики в любом количестве продадут вам и участие, и внимание, и совет. И слава богу, между прочим. Хорошо, что можно хоть купить все эти вещи.
Ну да ладно. Пора готовить ужин, но перед этим я обычно совершаю вечернюю прогулку. Семнадцать шагов до моего почтового ящика и семнадцать обратно. Как я уже вам сказал в самом начале, этот день был бы абсолютно совершенен в своей серости и будничности, если бы не письмо Карутти. Итак, я иду к ящику, вовсе не предполагая, что найду там что-либо интересное. Просто вечерний ритуал. Щелкаю замком. Газета «Риверглейд икзэминер», лежащая в ящике с утра. Впрочем, если бы она лежала с прошлого года, я бы вряд ли заметил разницу. Разве что по длине юбок на фотографиях. Вообще, если судить по газетам, длина юбок — это единственный маятник, отсчитывающий оставшиеся нашей цивилизации годы.
Что еще, кроме газеты? Рекламный мусор, как обычно. Письмо от «Восточной энергетической». Я уже улыбаюсь, догадываясь, что в конверте. Так и есть. Счет на двадцать четыре НД, который я оплатил три месяца тому назад. Я им ничего не отвечаю, поскольку все равно это бессмысленно. Если уж бухгалтерский компьютер делает ошибку — на двадцать четыре новых доллара — это надолго. Еще одно письмо. Без обратного адреса. Немножко странное письмо. Почему? Во-первых, мой адрес написан как-то очень небрежно или торопливо; во-вторых, он написан не на самом конверте, а на бумажном прямоугольничке, налепленном на конверт. Причем налепленном опять же как-то небрежно, чуть криво, впопыхах, может быть.
Вы спросите меня: почему столько внимания какому-то анонимному конверту, откуда у меня такая маниакальная наблюдательность? Видите ли, я уже, по-моему, говорил, что я человек довольно одинокий, пишут мне мало. А те письма, которые я все же получаю, похожи на письмо от «Восточной энергетической компании» — фирменный конверт, машинописный адрес, антисмысл. Антиписьма.
Я уселся в кресло и осторожно вскрыл конверт. На небольшом листке бумаги было написано: «Дорогой Клиф! Очень прошу тебя — будь дома вечером в пятницу. Я приеду к тебе. Мне нужна твоя помощь и твой совет. Это важно. Очень и очень важно. Твой Фрэнк Карутти». И все.
Эта коротенькая записка еще более усилила возникшее у меня ощущение какой-то нелепости. Во-первых, я не видел Карутти гола два, не меньше; во-вторых, когда мы вместе учились, а потом работали в лаборатории Майера, мы никогда не были особенно близки. Если бы вы увидели Фрэнка Карутти, вы бы сразу поняли, что у него может быть очень мало общего с другом паука Джимми. Он был всегда таким совершенным электроном, вращающимся по такой совершенной орбите, что мне легче представить его летающим по ночам в пижаме, чем подмигивающим самому себе в зеркало.
Имея дело с Фрэнком, всегда можно точно знать, что он сделает или скажет в следующую минуту. Он всегда предсказуем. Кроме того, он необыкновенно аккуратен, даже педантичен. Из тех, кто пишет адрес на конвертах разборчиво и четко, и уж подавно не на клочках бумаги, наспех наклеенных на конверт. Но это все качества, которые мне не слишком приятны, и у вас может создаться впечатление, что Фрэнк только предсказуемый электрон, и ничего больше. А это не так. Он, между прочим, еще и блестящий ученый с нюхом хорошей гончей и интуицией прорицателя. Что-что, а этого у него не отнять.
Нет, что ни говорите, а письмо было странным. Не то чтобы очень странное само по себе, но оно никак не вписывалось в орбиту Фрэнка Карутти. И конверт, и просьба о совете и помощи, и отсутствие обратного адреса — все было как-то… непредсказуемо.
Конечно, если бы я был обычным электроном, я бы тут же отложил письмо в сторону, поскольку мне, наверное, нужно было бы воспитывать детей, ругаться с женой, подстригать траву на лужайке, смотреть телевизор. Но детей у меня нет. Жена, да и та бывшая, находится на расстоянии двух тысяч миль от меня, на траву мне наплевать в высочайшей степени, телевизор я не переношу, а на паука Джимми я обиделся. Поэтому я принялся рассуждать о письме.
"Почему адрес написан от руки? Карутти ведь из тех, кто предпочитает машинку. Наверное, потому, что он писал его не дома и не на работе, а где-нибудь еще, например в почтовом отделении. Прелестно, — сказал я вслух сам себе. — Фантастические дедуктивные способности.
Почему адрес написан не на конверте, а на наклеенном листке? Может быть, потому, что адрес на конверте был написан неправильно? Здесь, — сказал я себе, — нужен эксперимент".
Я взял конверт, подержал его на пару и осторожно отклеил бумажный прямоугольничек. Под ним выведенный четкими буквами был совершенно другой адрес: «Мистеру Генри Р.Камински, 141, Конноли-стрит, Ньюпорт».
Ньюпорт — это не очень симпатичный городок милях в сорока от Риверглейда. Не ОП и не джунгли. Нечто среднее. Так. Хорошо. Будем рассуждать логично. Сначала Карутти решает написать некоему Генри Р.Камински. Прекрасно. Затем почему-то решает не писать Генри Р.Камински, а послать письмо мистеру Клиффорду Марквуду, то есть мне. Другого конверта либо нет, либо Фрэнк решает сэкономить. Очень логично, за исключением того, что все это в высшей степени не похоже на Фрэнка Карутти. Кроме того, я ведь уже решил, что он писал из почтового отделения… Бог с ним, с письмом. Сегодня среда. Через два дня Карутти сам объяснит мне, зачем я ему понадобился, что это за важное Дело и почему он решил экономить на конвертах.
Будничное же укладывается в память спокойно, как бумажка в архив, и больше его никто не трогает. Впрочем, я не претендую на универсальность этого феномена. Скорее всего, вы со мною не согласитесь и поступите, кстати, совершенно правильно, потому что я и сам редко соглашаюсь с собой.
Ладно, как бы там ни было, а тот день был действительно обычный, и я действительно отлично его помню. Помню, например, что дверь гаража, когда я вернулся домой, открылась только со второго сигнала, и я подумал — не в первый раз, — что надо бы заменить реле. Помню, что, поставив машину, я, как обычно, первым делом подошел к кусту, который растет у меня перед крыльцом. Его, как обычно, не было видно. Я имею в виду, разумеется, не куст, а симпатичного жирненького паучка-крестовика, который живет под этим кустом. Точнее, под одним из листочков, куда он прячется от своих потенциальных жертв, врагов и друзей. Да, да, у него есть друг. Это, с вашего разрешения, я. Причем заметьте, моя симпатия к Джимми — так я зову паука, хотя он об этом и не знает, — вовсе не носит абстрактного характера. Не переодевшись, не умывшись, не поев, не подумав о смысле жизни, я отправляюсь на охоту. Я долго хожу вдоль стены и выбираю муху поаппетитнее. Выбираю так, как выбирал бы себе, может быть, даже еще тщательнее. Выбрав, я медленно отвожу руку назад, затаиваю дыхание, останавливаю сердце, мгновенно выбрасываю руку вперед, одновременно захлопывая раскрытую ладонь в кулак. В одном случае из десяти муха оказывается у меня в кулаке. В остальных — мелкие занозы и воздух. Я иду к паутине моего друга и осторожно сажаю свое подношение в сплетение тончайших радужных нитей. Муха, естественно, негодует и дергается, поскольку в отличие от людей я еще не встречал ни одной мухи, которой хотелось бы быть подношением, а я, сорокалетний ученый, прекрасный специалист по электронно-вычислительным машинам (я не хвастаюсь, это не только мое мнение), стою на четвереньках и с замиранием сердца жду — не спустится ли поужинать Джимми.
И тут я должен сделать вам небольшое признание. Мне не так важно, поест ли сегодня паук или нет. Строго говоря, мне на это вообще наплевать. Надо думать, он поест и без меня. Ведь не всякого же крестовика кормят с ложечки. И ничего, обходятся. Мне просто интересно, как Джимми расправляется со своей пищей, как закатывает ее в паутину, а затем уже, помолясь (а может быть, он и не молится, а только делает вид), смакует изысканный деликатес. Поэтому, строго говоря, я не имею морального права называть себя другом Джимми, поскольку кормлю я его не для его удовольствия, а моего собственного. Впрочем, с точки зрения тех, кто гадает, любит, не любит, по очереди отрывая паучьи ножки, мои отношения с Джимми — верх любви и самопожертвования.
В тот вечер, о котором я собирался вам рассказать, Джимми так и не вышел. Я принес ему вторую муху. Муха была сказочной. Она была столь аппетитна, что, будь я чуточку менее цивилизован, я бы сам с удовольствием полакомился ею. Но он так и не спустился вниз. Я вытянул шею и заглянул под листок, где квартировал мой друг — кто знает, может быть, с ним что-нибудь стряслось. Слава богу, Джимми был на месте, и мне даже показалось, что он с укоризною посмотрел на меня.
— Ах, Джимми, Джимми, — сказал я и покачал головой, — почему ты так дурно воспитан? Спасибо ты бы хоть мог сказать?
Он снова промолчал. Довольно странные отношения, подумал я. Один приносит мух и без конца говорит, другой не принимает и молчит.
Если бы соседи в этот момент увидели или услышали меня, они бы наверняка решили, что перед ними тихопомешанный. Впрочем, они, наверное, уже давно пришли к такому выводу.
— Ну раз так — пожалуйста, — с обидой в голосе сказал я пауку. — Ты еще пожалеешь о своей гордыне, неблагодарный.
Я вошел в ванную, стянул с себя рубашку и стал мылить руки. В этот момент из зеркала над раковиной на меня посмотрел какой-то малосимпатичный шатен с асимметричными глазами. Один больше другого, зато меньший — заметно противнее. Этот меньший глаз вдруг зачем-то подмигнул мне, причем сделал это с какой-то неприятной фамильярностью, с наглым, я бы даже сказал, вызывающим видом.
Я почувствовал, что вот-вот вспылю. Сначала какой-то дрянной крестовичок позволяет себе отвернуться от меня, а теперь еще этот тип в зеркале со своими гнусными гримасами. Я только хотел было сказать шатену, что я о нем думаю, как он вдруг улыбнулся и необыкновенно ласково, пожалуй, даже с нежностью пробормотал:
— Ну, ну, лапка моя, не сердись…
Я пожал плечами. Я и не собирался сердиться. Если я буду сердиться на каждого неблагодарного паука или разноглазого шатена в зеркале, у меня не останется времени для того, чтобы сердиться на человечество в целом, а это мое любимое хобби.
Однако прошу вас не торопиться с выводами. Конечно, легче всего пришлепнуть на человека этикетку: расщепление личности на шизофреническом фоне или шизофрения на фоне расщепления личности. Или еще что-нибудь в этом роде. Это, повторяю, легче всего. Тем более что на первый взгляд кое-какие основания для этого есть. Человек стоит на карачках и устраивает сцену пауку-крестовику. Потом смотрит на свое отображение в зеркале словно на незнакомца и так далее.
И тем не менее я уверен, что значительно нормальнее средне нормального человека, по крайней мере, в нашей благословенной стране, где нормы на нормальность устанавливают безумцы.
Просто я панически боюсь превратиться в социальный электрон. Термин этот мой, и им я называю всех тех, кто вращаются по предопределенным им орбитам, иногда перескакивают с одного социально-имущественного уровня на другой, но перескакивают опять же упорядочение — короче говоря, ведут себя так, как им положено себя вести заведенным порядком вещей. Почти каждый раз, когда я еду на работу или возвращаюсь вечером домой и вижу тысячи и тысячи одинаковых домиков с одинаковыми крошечными лужайками перед ними, с одинаковыми мужчинами, женщинами и детьми, занятыми одинаковыми вещами, носящими в одинаковых головах две-три одинаковые мыслишки, — когда я все это вижу и когда я об этом думаю, мне хочется выть от ужаса. Мне хочется закрыть глаза, обхватить голову руками и бежать, бежать — но куда? И вот я подмигиваю себе в зеркале и кормлю паука собственноручно пойманными мухами, чтобы сохранить хоть призрачную, но иллюзию, что я — это я. Что Клиффорд Марквуд, сорокалетний ученый, разведенный, живущий в ОП Риверглейд, Фридом-авеню, 411, работающий в фирме «Прайм дейта», — это я, а не какой-нибудь другой социальный электрон, наматывающий виток за витком на социальной орбите. Конечно, я отдаю себе отчет, что мои призрачные попытки сохранить свое "я" при помощи паука и бесед с самим собой в зеркале довольно смехотворны, но что прикажете делать?
Возможно, вы скажете, что мое навязчивое стремление к индивидуальности — это уже отклонение от нормы. Возможно, и даже вероятно, это именно так. В таком случае плевать я хотел на норму.
Так или иначе я должен извиниться перед вами за то, что подсовываю вам свои фобии и мании. Это, наверное, от одиночества. Нет, нет, не подумайте, что у меня нет знакомых и я, словно некий пустынник, внемлю лишь небу и звездам. Но, увы, сама мысль о том, что я мог бы говорить о своих чувствах и переживаниях с сослуживцами и соседями, заставляет меня улыбаться. Я вижу их искренне недоумевающие взгляды, их искренне наморщенные лбы, искренне брезгливый изгиб губ — о чем это распространяется мистер Марквуд? Почему он не найдет себе психоаналитика? Видите ли, в нашей благословенной стране внимание и участие — товар, причем довольно редкий. Вам нужно участие? Пожалуйста! Откройте желтые страницы телефонного справочника. Психоаналитики в любом количестве продадут вам и участие, и внимание, и совет. И слава богу, между прочим. Хорошо, что можно хоть купить все эти вещи.
Ну да ладно. Пора готовить ужин, но перед этим я обычно совершаю вечернюю прогулку. Семнадцать шагов до моего почтового ящика и семнадцать обратно. Как я уже вам сказал в самом начале, этот день был бы абсолютно совершенен в своей серости и будничности, если бы не письмо Карутти. Итак, я иду к ящику, вовсе не предполагая, что найду там что-либо интересное. Просто вечерний ритуал. Щелкаю замком. Газета «Риверглейд икзэминер», лежащая в ящике с утра. Впрочем, если бы она лежала с прошлого года, я бы вряд ли заметил разницу. Разве что по длине юбок на фотографиях. Вообще, если судить по газетам, длина юбок — это единственный маятник, отсчитывающий оставшиеся нашей цивилизации годы.
Что еще, кроме газеты? Рекламный мусор, как обычно. Письмо от «Восточной энергетической». Я уже улыбаюсь, догадываясь, что в конверте. Так и есть. Счет на двадцать четыре НД, который я оплатил три месяца тому назад. Я им ничего не отвечаю, поскольку все равно это бессмысленно. Если уж бухгалтерский компьютер делает ошибку — на двадцать четыре новых доллара — это надолго. Еще одно письмо. Без обратного адреса. Немножко странное письмо. Почему? Во-первых, мой адрес написан как-то очень небрежно или торопливо; во-вторых, он написан не на самом конверте, а на бумажном прямоугольничке, налепленном на конверт. Причем налепленном опять же как-то небрежно, чуть криво, впопыхах, может быть.
Вы спросите меня: почему столько внимания какому-то анонимному конверту, откуда у меня такая маниакальная наблюдательность? Видите ли, я уже, по-моему, говорил, что я человек довольно одинокий, пишут мне мало. А те письма, которые я все же получаю, похожи на письмо от «Восточной энергетической компании» — фирменный конверт, машинописный адрес, антисмысл. Антиписьма.
Я уселся в кресло и осторожно вскрыл конверт. На небольшом листке бумаги было написано: «Дорогой Клиф! Очень прошу тебя — будь дома вечером в пятницу. Я приеду к тебе. Мне нужна твоя помощь и твой совет. Это важно. Очень и очень важно. Твой Фрэнк Карутти». И все.
Эта коротенькая записка еще более усилила возникшее у меня ощущение какой-то нелепости. Во-первых, я не видел Карутти гола два, не меньше; во-вторых, когда мы вместе учились, а потом работали в лаборатории Майера, мы никогда не были особенно близки. Если бы вы увидели Фрэнка Карутти, вы бы сразу поняли, что у него может быть очень мало общего с другом паука Джимми. Он был всегда таким совершенным электроном, вращающимся по такой совершенной орбите, что мне легче представить его летающим по ночам в пижаме, чем подмигивающим самому себе в зеркало.
Имея дело с Фрэнком, всегда можно точно знать, что он сделает или скажет в следующую минуту. Он всегда предсказуем. Кроме того, он необыкновенно аккуратен, даже педантичен. Из тех, кто пишет адрес на конвертах разборчиво и четко, и уж подавно не на клочках бумаги, наспех наклеенных на конверт. Но это все качества, которые мне не слишком приятны, и у вас может создаться впечатление, что Фрэнк только предсказуемый электрон, и ничего больше. А это не так. Он, между прочим, еще и блестящий ученый с нюхом хорошей гончей и интуицией прорицателя. Что-что, а этого у него не отнять.
Нет, что ни говорите, а письмо было странным. Не то чтобы очень странное само по себе, но оно никак не вписывалось в орбиту Фрэнка Карутти. И конверт, и просьба о совете и помощи, и отсутствие обратного адреса — все было как-то… непредсказуемо.
Конечно, если бы я был обычным электроном, я бы тут же отложил письмо в сторону, поскольку мне, наверное, нужно было бы воспитывать детей, ругаться с женой, подстригать траву на лужайке, смотреть телевизор. Но детей у меня нет. Жена, да и та бывшая, находится на расстоянии двух тысяч миль от меня, на траву мне наплевать в высочайшей степени, телевизор я не переношу, а на паука Джимми я обиделся. Поэтому я принялся рассуждать о письме.
"Почему адрес написан от руки? Карутти ведь из тех, кто предпочитает машинку. Наверное, потому, что он писал его не дома и не на работе, а где-нибудь еще, например в почтовом отделении. Прелестно, — сказал я вслух сам себе. — Фантастические дедуктивные способности.
Почему адрес написан не на конверте, а на наклеенном листке? Может быть, потому, что адрес на конверте был написан неправильно? Здесь, — сказал я себе, — нужен эксперимент".
Я взял конверт, подержал его на пару и осторожно отклеил бумажный прямоугольничек. Под ним выведенный четкими буквами был совершенно другой адрес: «Мистеру Генри Р.Камински, 141, Конноли-стрит, Ньюпорт».
Ньюпорт — это не очень симпатичный городок милях в сорока от Риверглейда. Не ОП и не джунгли. Нечто среднее. Так. Хорошо. Будем рассуждать логично. Сначала Карутти решает написать некоему Генри Р.Камински. Прекрасно. Затем почему-то решает не писать Генри Р.Камински, а послать письмо мистеру Клиффорду Марквуду, то есть мне. Другого конверта либо нет, либо Фрэнк решает сэкономить. Очень логично, за исключением того, что все это в высшей степени не похоже на Фрэнка Карутти. Кроме того, я ведь уже решил, что он писал из почтового отделения… Бог с ним, с письмом. Сегодня среда. Через два дня Карутти сам объяснит мне, зачем я ему понадобился, что это за важное Дело и почему он решил экономить на конвертах.
2
В пятницу Фрэнк Карутти не приехал, не появился он и в субботу. «Это важно. Очень и очень важно». Странные слова…
Конечно, проще всего было бы забыть и письмо, и Карутти, тем более что за два года, что мы не виделись, я вряд ли вспомнил хоть раз о нем.
Я так и сделал. «Забудь об этом письме, — сказал я себе. — У тебя есть более важные дела, например, нужно наладить отношения с Пауком Джимми и заменить реле ворот в гараже». Но к пауку я не пошел. Не к лицу мне, гомо, более или менее сапиенс, унижаться перед каким-то паршивым жирным крестовиком. Ну а реле… Согласитесь, когда собираешься сменить реле уже полгода, причем говоришь себе ежедневно, что сделаешь это завтра, — взять прямо так и действительно сменить его — было бы поступком легкомысленным и даже непристойным. Неисправное реле и твердое намерение починить его уже превратились в традицию, в нечто постоянное, а такие вещи в наш зыбкий, неустойчивый век нужно ценить. Да и по возрасту мне пора уже быть консерватором, хранителем традиций и противником радикальных поползновений, как, например, починка реле.
Итак, я настолько старательно пытался забыть о письме Карутти, что оно не шло у меня из головы. Короче говоря, около пополудни в воскресенье я уже ехал не только по Ньюпорту, но даже по Конноли-стрит. Дом номер 141 оказался маленьким и печальным кафе с таким же хозяином.
— Порцию сосисок и стакан апельсинового сока, — сказал я, усаживаясь за столик, покрытый пластиком.
Кафе было пустым, и сосиски появились довольно быстро. Они выглядели такими же маленькими и печальными, как и их хозяин. Очевидно, они, как и он, ничего в жизни не добились и примирились с поражением.
— Спасибо, мистер Камински, — сказал я. — Вы ведь мистер Камински?
Я никогда не видел, чтобы человек бледнел так быстро. Хозяин вздрогнул, словно вспомнил вдруг с перепоя вкус и запах спиртного.
— Боже, — простонал он каким-то жалким театральным голосом, — боже, когда кончатся эти муки? — При этом он смотрел на меня с ненавистью, а его маленькие кулачки судорожно сжимались и разжимались. — Что вам от меня нужно?
— Простите, — сказал я. — Я и подумать не мог, что имя Камински вызовет у вас…
— Что вам от меня нужно? Ведь я уже позавчера… — Он вдруг замолчал и еще раз с ненавистью посмотрел на меня. Чувство это было таким концентрированным, что на мне начала тлеть одежда.
— Что позавчера? — спросил я.
— Спросите ваших дружков, — буркнул хозяин и с проворством испуганной ящерицы юркнул за стойку.
— Я вас не понимаю, — пожал я плечами, — во-первых, у меня нет дружков («Так-то ты предаешь своего друга паука Джимми», — не преминул я подколоть себя), а во-вторых, я даже не знал бы, о чем спрашивать…
— А вы не… вместе?
— Нет.
— А почему же вы опять мучаете меня этой идиотской фамилией, которую я слышу первый раз в жизни?
Маленький человечек уже не испепелял меня ненавистью. Он вздохнул тяжело и безнадежно, как вздыхают коровы и семейные люди за пятьдесят.
— Вы думаете, я знаю? — спросил его я, в свою очередь.
— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. Сначала приходят два типа и пытаются меня уговорить, что я Генри Р.Камински и что я получил якобы письмо от некоего Карутти. Я отвечаю, что за пятьдесят четыре года я ни одного дня не был Генри Р.Камински. Тогда мне показывают большой кусок мяса, который при ближайшем рассмотрении оказывается кулаком, и говорят, чтобы я не острил. Хорошо, я говорю, я не буду острить, но все-таки я не Генри Р.Камински, никогда не знал Генри Р.Камински и, даст бог, умру так с ним и не познакомившись. Никакого письма я не получал. Ну хорошо, мне тут же дают по шее, но довольно деликатно, так что я даже не упал, и спрашивают, не знаю ли я в таком случае некоего Фрэнка Карутти. Я отвечаю, что нет. Мне говорят, что если я пытаюсь хитрить с ними, то играю даже не с огнем, а со своей жизнью. Мне вежливо дают еще раз по шее и уходят. А сегодня вы все начинаете снова.
— Но я же по шее вам не давал, — обиженно сказал я и даже почувствовал нечто вроде гордости. Я оказался на высоте — не дал человеку по шее. Это уже много, и мне хотелось видеть благодарность за заслуги. Несостоявшийся Генри Р.Камински, похоже, в принципе разделял мою точку зрения.
— Это верно. Большое спасибо! — согласился он. Он подумал немножко и сказал: — Послушайте, а кто хоть это такие — Генри Р.Камински и Фрэнк Карутти?
— Я ведь как раз об этом и хотел вас спросить…
— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. С вас два сорок.
Я расплатился и вышел из кафе. В голове у меня прыгали и скакали какие-то жалкие обрывки мыслей. Я подумал, что, если посижу несколько минут спокойно, может быть, и они последуют моему примеру. Я нашел свободную скамейку на крохотном пропыленном сквере и стал наблюдать, как неопределенного пола младенец пытается насыпать земли в свою коляску, а его мать мешает ему. С видом решительным, я бы даже сказал маниакальным, младенец, сидя на корточках, набирал полный совок жалкой городской земли, медленно поднимался и осторожно нес его к облупленной голубой коляске на высоких тонких колесах. Привычным жестом мать выкручивала ему руку, высыпая содержимое совка, и он, не плача и не протестуя, снова опускался на корточки.
«Какой развитый мальчуган, — подумал я с симпатией. — Он уже проделывает то, чем ему предстоит заниматься всю жизнь. Определенный цикл определенных движений, результата которых никогда не видишь. Цивилизация построена ведь на четком разделении труда. Один делает, другой выкручивает ему руки».
Наконец женщина посадила его в коляску, и он огласил Ньюпорт пронзительным криком. Что делать, обидно же, когда тебе мешают в лучших намерениях и планах.
Мимо меня медленно прошаркалнарк . Стеклянные глаза без особого интереса скользнули по мне, по коляске с ребенком, по женщине, и она инстинктивно схватилась за коляску.
«Мистер Клиффорд Марквуд, — сказал я себе, — вы уже несколько успокоились и, возможно, вновь обрели способность более или менее связно думать, если, конечно, раньше обладали ею. Что же это значит? Какие-то джентльмены являются по адресу, который был написан Карутти на конверте, а потом заклеен бумажкой с моим адресом. Возможно, это печальное кафе с печальными сосисками не имеет никакого отношения ко мне. Я хочу сказать, что адрес — Конноли-стрит, 141 — два посетителя кафе, которые любят давать по шее, могли узнать и без моего конверта. А как? Допустим, они нашли адрес в записной книжке Карутти. Вполне допустимо. Но ведь владелец кафе не Генри Р.Камински и он не знает Фрэнка Карутти».
Интуиция подсказывает мне, что все не так. Адрес — Конноли-стрит, 141 — эти типы узнали, прочтя его на моем конверте. До того, как Карутти заклеил его моим адресом. Допустим. Тогда что? Возникает ситуация, в которой Фрэнк Карутти пишет на конверте вымышленный адрес. Очевидно, чтобы сбить с толку людей, которым хочется узнать, кому и куда он пишет, Отлично. Попробуем мысленно воссоздать всю сценку.
Карутти идет по улице. Почему-то ему нужна моя помощь. Почему-то он вспомнил именно обо мне. Почему именно, сейчас нас не касается. Дома он адрес на конверте не написал, в этом я уверен. Дома он бы наверняка воспользовался пишущей машинкой.
Итак, он идет по улице и замечает, что за ним следят. Минуточку, минуточку. А почему он идет? А почему не едет? И почему он не надпишет спокойно мой адрес, сидя в своей машине, даже если он видит, что за ним следят? Это вопрос, ничего не скажешь. Отличный вопрос. Ведь, надписав в машине мой адрес, он мог бы быстро бросить письмо в почтовый ящик.
Логично. Вот и все. Вся сценка рассыпается от первого же толчка, который она испытывает при контакте с элементарной логикой. Ну а если… А если он очень боялся тех, кто следил за ним, если он считал их способными на все? Ведь, зная, в какой ящик письмо опущено, можно спокойно подождать почтовую машину и очень вежливо попросить водителя дать просмотреть несколько писем. Если ты очень вежлив и к тому же вручаешь водителю энную сумму, вполне можешь рассчитывать на успех. В нашей благословенной стране можно рассчитывать на успех и в том случае, если ты очень груб и показываешь собеседнику пистолет подходящего калибра.
Что ж, в этом есть резон, дорогой Клиф. А надписав вымышленный адрес и убедившись, что следящие за ним видели его, Карутти мог бы быть уверен, что охотиться за письмом они не будут.
Итак, вернемся к нашей воображаемой сценке. Я откинулся на спинку скамейки, подставляя лицо солнцу, и закрыл глаза. Мрак за опущенными веками красновато-багровый. Солнце и кровь. Фу, Клиф, какая безвкусица: солнце и кровь. Жестокий испанский романс. Не хватает лишь песка, быка, красавицы, мантильи и Севильи.
Итак, Фрэнк Карутти идет по улице. Он идет мимо витрин, мимо распахнутых окон, мимо колясок с младенцами неопределенного пола, мимо всего на свете. Интересно, те двое, у которых кулаки похожи на громадные куски мяса, держатся ли они поодаль или почти не стесняются? Наверное, они почти не стесняются. Люди с большими кулаками обычно не бывают слишком застенчивыми.
Вот Карутти на мгновение останавливается у витрины. Для чего? Для того, например, чтобы увидеть в толстом зеркальном стекле два мясистых лица, две жирные физиономии, две наглые хари. Чтобы ощутить, как по твоему телу бродит, отвратительно холодя его, страх.
Карутти ускоряет шаг. Вот и почта. Он долго копается в кармане в поисках монетки. Пальцы, вероятно, не слушаются его, Пальцы Фрэнка Карутти, которые совершеннее многих совершенных приборов. Если бы вы видели, как он работает, вы бы поняли, что я хочу сказать.
Наконец он находит монетку, сует ее в автомат и ловит вылетающий оттуда конверт. Тот самый, из-за которого я сейчас сижу на облупившейся муниципальной скамейке в Ньюпорте.
Фрэнк Карутти садится за стол. Краем глаза он видит, как те двое осматриваются, видят табличку «Просьба не курить» и тут же автоматически лезут в карманы за сигаретами. Фрэнк кладет на стол конверт и берет ручку. Все, что приходило мне в голову об этих двух соглядатаях, о почтовом ящике, наверняка обдумал и он. У него голова не чета моей. Он делает вид, что загораживает рукой адрес, который выводит на конверте. Почему он написал «Конноли-стрит»? Может быть, там когда-нибудь жила какая-нибудь Джейн или Марго, обязательно кругленькая и обязательно светленькая, потому что Фрэнк сам черняв как жук. Он держал ее за руку и вздыхал, а она все чирикала, и ему казалось, что он идет рядом с воробьем. И почему 141? А почему бы не 141? Чем 141 хуже любой другой цифры? Никто еще никогда не доказал, что 141 хуже для вымышленного адреса любой другой цифры.
Фрэнк делает вид, что прикрывает рукой адрес, но один из соглядатаев, приподнявшись на цыпочки, смотрит ему через плечо. «А еще ученый, вот кретин!» — самодовольно думает он. Если, конечно, знает, что Карутти — ученый. Теперь можно и отойти от этого балбеса. Адрес простой: Ньюпорт, Конноли-стрит, 141, Генри Р.Камински.
Карутти смотрит на конверт, а затем на небольшом прямоугольничке бумаги он пишет мой адрес, быстро наклеивает его на Генри Р.Камински, вкладывает в конверт письмо. Еще мгновение — и письмо в ящике. Вся компания довольна друг другом. Хари не спеша идут за Карутти, обсуждая, за что только платят деньги этим шарлатанам ученым, когда они такие болваны. Боже, какое это острое наслаждение — чувствовать свое превосходство над каким-то паршивым интеллигентом. Это так приятно, что хари испытывают даже нечто вроде симпатии к Карутти. Брезгливой, надо думать, но симпатии.
Конечно, проще всего было бы забыть и письмо, и Карутти, тем более что за два года, что мы не виделись, я вряд ли вспомнил хоть раз о нем.
Я так и сделал. «Забудь об этом письме, — сказал я себе. — У тебя есть более важные дела, например, нужно наладить отношения с Пауком Джимми и заменить реле ворот в гараже». Но к пауку я не пошел. Не к лицу мне, гомо, более или менее сапиенс, унижаться перед каким-то паршивым жирным крестовиком. Ну а реле… Согласитесь, когда собираешься сменить реле уже полгода, причем говоришь себе ежедневно, что сделаешь это завтра, — взять прямо так и действительно сменить его — было бы поступком легкомысленным и даже непристойным. Неисправное реле и твердое намерение починить его уже превратились в традицию, в нечто постоянное, а такие вещи в наш зыбкий, неустойчивый век нужно ценить. Да и по возрасту мне пора уже быть консерватором, хранителем традиций и противником радикальных поползновений, как, например, починка реле.
Итак, я настолько старательно пытался забыть о письме Карутти, что оно не шло у меня из головы. Короче говоря, около пополудни в воскресенье я уже ехал не только по Ньюпорту, но даже по Конноли-стрит. Дом номер 141 оказался маленьким и печальным кафе с таким же хозяином.
— Порцию сосисок и стакан апельсинового сока, — сказал я, усаживаясь за столик, покрытый пластиком.
Кафе было пустым, и сосиски появились довольно быстро. Они выглядели такими же маленькими и печальными, как и их хозяин. Очевидно, они, как и он, ничего в жизни не добились и примирились с поражением.
— Спасибо, мистер Камински, — сказал я. — Вы ведь мистер Камински?
Я никогда не видел, чтобы человек бледнел так быстро. Хозяин вздрогнул, словно вспомнил вдруг с перепоя вкус и запах спиртного.
— Боже, — простонал он каким-то жалким театральным голосом, — боже, когда кончатся эти муки? — При этом он смотрел на меня с ненавистью, а его маленькие кулачки судорожно сжимались и разжимались. — Что вам от меня нужно?
— Простите, — сказал я. — Я и подумать не мог, что имя Камински вызовет у вас…
— Что вам от меня нужно? Ведь я уже позавчера… — Он вдруг замолчал и еще раз с ненавистью посмотрел на меня. Чувство это было таким концентрированным, что на мне начала тлеть одежда.
— Что позавчера? — спросил я.
— Спросите ваших дружков, — буркнул хозяин и с проворством испуганной ящерицы юркнул за стойку.
— Я вас не понимаю, — пожал я плечами, — во-первых, у меня нет дружков («Так-то ты предаешь своего друга паука Джимми», — не преминул я подколоть себя), а во-вторых, я даже не знал бы, о чем спрашивать…
— А вы не… вместе?
— Нет.
— А почему же вы опять мучаете меня этой идиотской фамилией, которую я слышу первый раз в жизни?
Маленький человечек уже не испепелял меня ненавистью. Он вздохнул тяжело и безнадежно, как вздыхают коровы и семейные люди за пятьдесят.
— Вы думаете, я знаю? — спросил его я, в свою очередь.
— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. Сначала приходят два типа и пытаются меня уговорить, что я Генри Р.Камински и что я получил якобы письмо от некоего Карутти. Я отвечаю, что за пятьдесят четыре года я ни одного дня не был Генри Р.Камински. Тогда мне показывают большой кусок мяса, который при ближайшем рассмотрении оказывается кулаком, и говорят, чтобы я не острил. Хорошо, я говорю, я не буду острить, но все-таки я не Генри Р.Камински, никогда не знал Генри Р.Камински и, даст бог, умру так с ним и не познакомившись. Никакого письма я не получал. Ну хорошо, мне тут же дают по шее, но довольно деликатно, так что я даже не упал, и спрашивают, не знаю ли я в таком случае некоего Фрэнка Карутти. Я отвечаю, что нет. Мне говорят, что если я пытаюсь хитрить с ними, то играю даже не с огнем, а со своей жизнью. Мне вежливо дают еще раз по шее и уходят. А сегодня вы все начинаете снова.
— Но я же по шее вам не давал, — обиженно сказал я и даже почувствовал нечто вроде гордости. Я оказался на высоте — не дал человеку по шее. Это уже много, и мне хотелось видеть благодарность за заслуги. Несостоявшийся Генри Р.Камински, похоже, в принципе разделял мою точку зрения.
— Это верно. Большое спасибо! — согласился он. Он подумал немножко и сказал: — Послушайте, а кто хоть это такие — Генри Р.Камински и Фрэнк Карутти?
— Я ведь как раз об этом и хотел вас спросить…
— Сумасшедший мир, безумный мир, дурацкий мир. С вас два сорок.
Я расплатился и вышел из кафе. В голове у меня прыгали и скакали какие-то жалкие обрывки мыслей. Я подумал, что, если посижу несколько минут спокойно, может быть, и они последуют моему примеру. Я нашел свободную скамейку на крохотном пропыленном сквере и стал наблюдать, как неопределенного пола младенец пытается насыпать земли в свою коляску, а его мать мешает ему. С видом решительным, я бы даже сказал маниакальным, младенец, сидя на корточках, набирал полный совок жалкой городской земли, медленно поднимался и осторожно нес его к облупленной голубой коляске на высоких тонких колесах. Привычным жестом мать выкручивала ему руку, высыпая содержимое совка, и он, не плача и не протестуя, снова опускался на корточки.
«Какой развитый мальчуган, — подумал я с симпатией. — Он уже проделывает то, чем ему предстоит заниматься всю жизнь. Определенный цикл определенных движений, результата которых никогда не видишь. Цивилизация построена ведь на четком разделении труда. Один делает, другой выкручивает ему руки».
Наконец женщина посадила его в коляску, и он огласил Ньюпорт пронзительным криком. Что делать, обидно же, когда тебе мешают в лучших намерениях и планах.
Мимо меня медленно прошаркалнарк . Стеклянные глаза без особого интереса скользнули по мне, по коляске с ребенком, по женщине, и она инстинктивно схватилась за коляску.
«Мистер Клиффорд Марквуд, — сказал я себе, — вы уже несколько успокоились и, возможно, вновь обрели способность более или менее связно думать, если, конечно, раньше обладали ею. Что же это значит? Какие-то джентльмены являются по адресу, который был написан Карутти на конверте, а потом заклеен бумажкой с моим адресом. Возможно, это печальное кафе с печальными сосисками не имеет никакого отношения ко мне. Я хочу сказать, что адрес — Конноли-стрит, 141 — два посетителя кафе, которые любят давать по шее, могли узнать и без моего конверта. А как? Допустим, они нашли адрес в записной книжке Карутти. Вполне допустимо. Но ведь владелец кафе не Генри Р.Камински и он не знает Фрэнка Карутти».
Интуиция подсказывает мне, что все не так. Адрес — Конноли-стрит, 141 — эти типы узнали, прочтя его на моем конверте. До того, как Карутти заклеил его моим адресом. Допустим. Тогда что? Возникает ситуация, в которой Фрэнк Карутти пишет на конверте вымышленный адрес. Очевидно, чтобы сбить с толку людей, которым хочется узнать, кому и куда он пишет, Отлично. Попробуем мысленно воссоздать всю сценку.
Карутти идет по улице. Почему-то ему нужна моя помощь. Почему-то он вспомнил именно обо мне. Почему именно, сейчас нас не касается. Дома он адрес на конверте не написал, в этом я уверен. Дома он бы наверняка воспользовался пишущей машинкой.
Итак, он идет по улице и замечает, что за ним следят. Минуточку, минуточку. А почему он идет? А почему не едет? И почему он не надпишет спокойно мой адрес, сидя в своей машине, даже если он видит, что за ним следят? Это вопрос, ничего не скажешь. Отличный вопрос. Ведь, надписав в машине мой адрес, он мог бы быстро бросить письмо в почтовый ящик.
Логично. Вот и все. Вся сценка рассыпается от первого же толчка, который она испытывает при контакте с элементарной логикой. Ну а если… А если он очень боялся тех, кто следил за ним, если он считал их способными на все? Ведь, зная, в какой ящик письмо опущено, можно спокойно подождать почтовую машину и очень вежливо попросить водителя дать просмотреть несколько писем. Если ты очень вежлив и к тому же вручаешь водителю энную сумму, вполне можешь рассчитывать на успех. В нашей благословенной стране можно рассчитывать на успех и в том случае, если ты очень груб и показываешь собеседнику пистолет подходящего калибра.
Что ж, в этом есть резон, дорогой Клиф. А надписав вымышленный адрес и убедившись, что следящие за ним видели его, Карутти мог бы быть уверен, что охотиться за письмом они не будут.
Итак, вернемся к нашей воображаемой сценке. Я откинулся на спинку скамейки, подставляя лицо солнцу, и закрыл глаза. Мрак за опущенными веками красновато-багровый. Солнце и кровь. Фу, Клиф, какая безвкусица: солнце и кровь. Жестокий испанский романс. Не хватает лишь песка, быка, красавицы, мантильи и Севильи.
Итак, Фрэнк Карутти идет по улице. Он идет мимо витрин, мимо распахнутых окон, мимо колясок с младенцами неопределенного пола, мимо всего на свете. Интересно, те двое, у которых кулаки похожи на громадные куски мяса, держатся ли они поодаль или почти не стесняются? Наверное, они почти не стесняются. Люди с большими кулаками обычно не бывают слишком застенчивыми.
Вот Карутти на мгновение останавливается у витрины. Для чего? Для того, например, чтобы увидеть в толстом зеркальном стекле два мясистых лица, две жирные физиономии, две наглые хари. Чтобы ощутить, как по твоему телу бродит, отвратительно холодя его, страх.
Карутти ускоряет шаг. Вот и почта. Он долго копается в кармане в поисках монетки. Пальцы, вероятно, не слушаются его, Пальцы Фрэнка Карутти, которые совершеннее многих совершенных приборов. Если бы вы видели, как он работает, вы бы поняли, что я хочу сказать.
Наконец он находит монетку, сует ее в автомат и ловит вылетающий оттуда конверт. Тот самый, из-за которого я сейчас сижу на облупившейся муниципальной скамейке в Ньюпорте.
Фрэнк Карутти садится за стол. Краем глаза он видит, как те двое осматриваются, видят табличку «Просьба не курить» и тут же автоматически лезут в карманы за сигаретами. Фрэнк кладет на стол конверт и берет ручку. Все, что приходило мне в голову об этих двух соглядатаях, о почтовом ящике, наверняка обдумал и он. У него голова не чета моей. Он делает вид, что загораживает рукой адрес, который выводит на конверте. Почему он написал «Конноли-стрит»? Может быть, там когда-нибудь жила какая-нибудь Джейн или Марго, обязательно кругленькая и обязательно светленькая, потому что Фрэнк сам черняв как жук. Он держал ее за руку и вздыхал, а она все чирикала, и ему казалось, что он идет рядом с воробьем. И почему 141? А почему бы не 141? Чем 141 хуже любой другой цифры? Никто еще никогда не доказал, что 141 хуже для вымышленного адреса любой другой цифры.
Фрэнк делает вид, что прикрывает рукой адрес, но один из соглядатаев, приподнявшись на цыпочки, смотрит ему через плечо. «А еще ученый, вот кретин!» — самодовольно думает он. Если, конечно, знает, что Карутти — ученый. Теперь можно и отойти от этого балбеса. Адрес простой: Ньюпорт, Конноли-стрит, 141, Генри Р.Камински.
Карутти смотрит на конверт, а затем на небольшом прямоугольничке бумаги он пишет мой адрес, быстро наклеивает его на Генри Р.Камински, вкладывает в конверт письмо. Еще мгновение — и письмо в ящике. Вся компания довольна друг другом. Хари не спеша идут за Карутти, обсуждая, за что только платят деньги этим шарлатанам ученым, когда они такие болваны. Боже, какое это острое наслаждение — чувствовать свое превосходство над каким-то паршивым интеллигентом. Это так приятно, что хари испытывают даже нечто вроде симпатии к Карутти. Брезгливой, надо думать, но симпатии.