Быстрые сны
Часть первая
«Быстрые сны»
1
Я открыл глаза и посмотрел на окно. Наверное, совсем рано. Утренняя серость еще ничего не могла поделать с настоянной за ночь темнотой комнаты.
Я скосил глаза на будильник, но стрелки неясно расплывались по циферблату. Бог с ним, все равно еще не вставать. И здесь я почувствовал спросонья какую-то странность. То, что я проснулся в своей квартире, рядом со своей женой, было более чем естественно. Но тем не менее странность была. Нечто явно неуместное в маленькой комнатке, из которой еще не вытекла ночная теплая тьма.
Несколько секунд эта странность барахталась в моем просыпающемся мозгу, затем окрепла и, осознанная, превратилась в какое-то удивительное состояние духа.
Я изумился. Никаких особых причин для такого радостного настроения, да еще часов в пять утра, у меня не было. Не было поводов для огорчений, это верно, но разве отсутствие поводов для огорчений — это повод для радости? Когда двадцатипятилетний учитель английского языка просыпается в своей кровати и прислушивается к ровному дыханию жены, этого, согласитесь, для неожиданной радости все-таки маловато.
Разумеется, ничего плохого в этом не было. Можно было даже испытать чувство сладостного предвкушения: еще рано, часа два сна впереди. Ты здоров, тьфу, чтоб не сглазить. Жена тоже. Все в порядке, жизнь идет. Когда-то, совсем маленьким, я испытывал иногда беспричинную радость, радость жеребенка, прыгающего на солнечном лугу. Но острая, неожиданная, непонятная радость взрослого человека в пять утра… Может быть, что-нибудь в школе? Нет, в школе тоже ничего сверхъестественного не произошло.
И вдруг я понял. Радость исходила от сна. И сновидение всплыло на поверхность моей памяти. Четкое и ясное. Окрашенное в янтарные тона. Цвет, которым вспыхивает ствол сосны, когда перед закатом в него вдруг неожиданно ударяет из-за сизой тучи луч солнца.
Янтарный сон! Поразительно четкий, объемный. Чувство полета. Но дух не захватывает. Желудок не устремляется вверх, как при падении. Спокойный полет. И под взором разворачивается янтарный пейзаж. Чередование гор, скорее холмов. Гладких, округлых, спокойных. Долины с трещинками. То ли дороги, то ли реки.
Нырок вниз. Такой же бесшумный и стремительный, как полет. Цвет становится ярче. Янтарь наполняется пронзительной охрой…
— Ты что ворочаешься? — сиплым со сна голосом пробормотала Галя. — Не спишь?
— Не сплю, — сказал я и почувствовал к Гале благодарность за то, что она проснулась и что ей сейчас можно будет рассказать про удивительный сон.
— Не заболел?
— Нет, Люш, не беспокойся. Я здоров. Просто мне приснился такой сон… — Я замолчал, подыскивая слова, чтобы передать ей яркость сновидения.
В глубине моего сознания слова были такими же яркими и праздничными, как сам сон, но — удивительное дело! — пока они попадали мне на язык, они высыхали, теряли нарядный блеск, становились скучными и сухими, как собранные на пляже и высохшие по дороге домой разноцветные камешки, как рассвет за окном.
— Ты понимаешь, прежде всего цвет… Необыкновенный цвет, — начал было я, но услышал в паузе между словами ровное Галино дыхание. Слишком ровное.
Она спала, посапывая. Я собрался было обидеться, но так и не собрался, потому что сновидение снова разворачивалось подо мною огромной янтарной панорамой. Сон и не сон. Картина была четкой, ясной, полной деталей. Ощущение не сна, а просмотра цветных слайдов, которые плавно проходят перед тобой.
Ну хорошо, такой яркий сон, подумал я, встрепенувшись, но откуда эта детская радость? Может быть, сон вовсе ни при чем? При чем, ответил я себе убежденно. Каким-то странным образом ночной полет над Янтарной планетой явно давал мне чувство острой, неожиданной радости.
Это чувство сохранялось у меня целый день, окрашивая все вокруг в праздничные, яркие цвета.
— Что ты улыбаешься? — спросила Галя, когда я делал зарядку. — Что смешного?
Я положил гантели на пол, выпрямился и посмотрел на Галино лицо с плотно сжатыми губами. По утрам она всегда сурова. Вообще она милая женщина, и я нисколько не жалею, что женился на ней. Но откуда у нее эта неприступность по утрам, эта холодность? А может быть, просто она просыпается раньше своих эмоций? Руки и ноги двигаются, стелют кровать, делают упражнения по системе йогов, открывают кран душа, ставят на плиту чайник, а эмоции спят, тихо, сладко спят.
Что ж, вполне убедительная теория, потому что часа через два, если мы не расстаемся, уходя на работу, Галя начинает нежнеть на глазах. Из лица постепенно вытаивает суровая неприступность, черты смягчаются, слова перестают носить чисто информационный характер. И я из Юрия и Юры превращаюсь в Юрчу, Юрчонка и прочее.
— Что смешного? — снова спросила Галя тоном служащего испанской инквизиции.
— Не знаю, — сказал я. — Может быть, я улыбаюсь потому, что видел какой-то необыкновенный сон… Понимаешь…
Жена крайне неодобрительно посмотрела на меня.
— Яичницу будешь? — спросила она неприязненно и, не ожидая ответа, пошла на кухню.
Господи, подумал я, если мы разведемся когда-нибудь, это будет, наверное, именно из-за того, что по утрам она не умеет улыбаться, а я в это время, наоборот, особенно любвеобилен.
«Ну хорошо, Юрий Михайлович, — скажет судья и внимательно посмотрит на меня из-под очков в тонкой металлической оправе, — а какова все-таки причина, по которой вы хотите развестись с супругой? Разрушить молодую семью…» — «Понимаете, товарищ судья, — скажу я, волнуясь и нервно подергивая пальцы до хруста в суставах, — все дело в том, что моя жена никогда не улыбается по утрам». Немолодой судья с усталыми умными глазами вздохнет глубоко, печально и понимающе и скажет: «Да… Это тяжелый случай… А вы пробовали рассмешить ее?» — «Еще бы, товарищ судья! Я буквально засыпал ее анекдотами, гримасничал, паясничал…» — «И что же?» — «Все бессмысленно, товарищ судья. По утрам она не улыбается». — «Да, боюсь, что юстиция в данном случае бессильна», — скажет судья и смахнет украдкой скупую судейскую слезу.
По дороге в школу я встретил Вечного Встречного. Так я окрестил про себя средних лет человека, с которым всегда встречаюсь по утрам около аптеки. Плюс-минус двадцать шагов. Я работаю в школе уже три года и три года встречаю около аптеки Вечного Встречного. За эти три года он изрядно пополнел, и портфель его соответственно стал вдвое толще. Полнота его была приятна, солидна, лицо — почти удовлетворенное жизнью. По-видимому, он успешно продвигался по службе, хотя до персональной машины еще не дорос. И хорошо, думал я эгоистически, потому что мне было бы немножко грустно расстаться с ним. День, начатый без него, потерял бы свою законченность.
Как-то я не видел его недели две подряд и все гадал, проходя мимо аптеки, получил ли он повышение или заболел. А потом, увидев издали знакомую фигуру со знакомым портфелем, обрадовался так, словно он был моим ближайшим другом. Но не поздоровался. По какому-то тайному соглашению мы не только не здоровались, но даже не кивали друг другу. Два атома в городской толпе, орбиты которых пересекаются у аптеки в восемь восемнадцать, максимум восемь девятнадцать утра.
Сегодня я поздоровался с Вечным Встречным. Я, конечно, не назвал его так. Просто, когда мы сошлись у аптеки, у средней витрины, в которой стояли запыленные и выцветшие коробки с лекарственными травами, я улыбнулся и сказал:
— Доброе утро. Я думаю, нам пора уже начать здороваться.
Боже, какую реакцию вызвали мои слова! Вечный Встречный вздрогнул, остановился, расплылся в широчайшей улыбке, даже его очки, казалось, расплылись вместе с лицом, и сказал неожиданно высоким голоском:
— Здравствуйте, мой дорогой, и спасибо вам.
— За что же? — удивился я.
— Три года я думаю над тем, как поздороваться с вами, а вы это сделали так легко и просто! Благодарю вас, вы сняли у меня груз с плеч!
— Пожалуйста, пожалуйста. Если нужно снять еще какой-нибудь груз… — улыбнулся я, чувствуя себя сильным, добрым и мудрым.
Мы пожали друг другу руки и разошлись.
В учительскую я вошел в восемь двадцать пять — на минуту позже, чем обычно. Минута ушла на беседу с Вечным Встречным. Прекрасно проведенная минута. Минута, которую не жалко потерять.
Я достал сигарету и закурил. Следующие три минуты я обычно неторопливо курил, думая о том, что надо, черт возьми, собрать волю в кулак и бросить наконец курить. От этих мыслей первая утренняя сигарета приобретала особый сладостный вкус греховности.
Но сегодня я не думал о силе воли. Воображение мое все еще занимал ночной сон, бесшумный и стремительный полет над янтарными горами, каждую из которых я видел перед собой так отчетливо, словно всю сознательную жизнь парил над ними.
Я понимал, что настойчивость, с которой мой мозг все время возвращался к сновидению, была нелепой, может быть даже маниакальной, но ничего поделать с собой не мог. И не хотел. Подобно тому как сновидение дало мне почему-то радость, так и воспоминание о нем было приятно. Я отдавал себе отчет в странности этого, но она не пугала меня. В странности не было ничего болезненного. Просто была некая веселая странность, окрасившая будни в яркие и неожиданные праздничные тона. Словно стены учительской вдруг оказались выкрашенными не в скучный коричневый цвет, а в какой-нибудь лиловый с золотом. Или тишайший наш математик Семен Александрович явился бы не в своем вечном сером костюмчике, а в золотом камзоле, ботфортах и при шпаге.
Мне снова остро захотелось рассказать о сне кому-нибудь, и я обвел глазами учительскую. Математик Семен Александрович сидел в кресле, полузакрыв глаза, и держал на коленях журнал с аккуратной кляксой в правом верхнем углу. Восьмой "Б". Вид у него при этом был такой напряженно-мученический, как будто он был ранним христианином и через несколько минут его должны были бросить в яму со львами. Впрочем, в некотором отношении восьмой "Б" хуже ямы со львами. Львы свирепы, но не болтливы, чего нельзя сказать о восьмом "Б".
Подойти к нему и сказать: «Семен Александрович, а я сон видел интересный…» Я усмехнулся. Естественнее было бы, например, закукарекать, взмахнуть руками и взлететь на шкаф, на котором стоит сломанный глобус с геологическими напластованиями пыли.
Химик Мария Константиновна переписывала что-то из журнала в крохотную записную книжечку. Сама она была столь велика и обильна, а книжечка такая крохотная, что, казалось, ей не удержать такую малость в руках. Вся школа знала, что Мария Константиновна ровным счетом ничего не помнит и поэтому все записывает в многочисленные записные книжечки. Отметки учеников и дни рождения учителей, профсоюзные долги и расписание уроков — все было в ее книжечках. Система, разработанная ею, должно быть, отличалась большой эффектностью, потому что на самом деле она никогда ничего не забывала. А может быть, она все отлично помнила и жаловалась на память из кокетства.
А что, взять да рассказать ей о сне. Интересно, запишет она сон в маленькую записную книжечку? Или вместо этого напомнит о задолженности по профвзносам?
Зазвенел звонок, и я отправился в седьмой "А". Нельзя сказать, чтобы ребята меня слишком боялись, но дисциплина на уроках у меня, тьфу, чтоб не сглазить, вполне пристойная. Я обвел глазами класс. Удивительно, прошло уже несколько часов со времени моего сновидения, а мир по-прежнему был освещен теплым янтарным светом и казался поэтому веселее, приятнее и трогательнее, чем обычно. Вон, например, Слава Жестков. Комбинация сонливости и брезгливости на его лице всегда казалась мне удивительно противной. Но сегодня и его лицо выглядело почти приятным. А Алла Владимирова становится прямо красавицей, как я мог раньше этого не замечать… Что она умница — это я знал всегда. Светлая головка. Но как же она похорошела с прошлого года! Высокая, тоненькая, глазищи в пол-лица, берегитесь, мальчики! На мгновение мне стало грустно, как бывает всегда, когда я вижу красивых девушек, за которыми никогда не буду ухаживать, которым никогда не скажу «Я люблю тебя», на которых никогда не женюсь. Нет, нет, я не исступленный ловелас, не донжуан на сдельщине, даю слово. Просто когда-то, еще совсем мальчишкой, я прочел в одном рассказе Чехова про грусть, которая охватывает при виде красоты. Я вообще люблю Чехова, а это замечание так поразило меня своей правдивостью, тонкостью, что я запомнил его навсегда.
Я попросил класс раскрыть тетради с домашними упражнениями и быстро прошел по рядам. Артикли, артикли — поймут они когда-нибудь разницу между определенным и неопределенным артиклем? С тем, что Слава Жестков свершит, по-видимому, свой жизненный путь, так и не вникнув в тонкости употребления английских артиклей, я готов был скрепя сердце примириться. Но Алла Владимирова…
— Милые дети, — сказал я по-английски со скоростью засыпающей улитки, и ребята заулыбались. (Куда охотнее моей жены, отметил я.) — Милые дети! Представьте себе, что вы — единственные очевидцы автомобильной аварии. Машина-нарушитель скрылась. Суровый лондонский бобби достает книжечку (как у Марии Константиновны, хотел добавить я, но удержался) и просит вас на более или менее чистом английском языке рассказать об удравшей машине. Начнем наше описание. Ну, скажем, что машина была серого цвета! Только обращайте внимание на артикли! Евграфов, please!
— It was a grey car! — выпалил круглолицый и краснощекий малыш, обладавший огромным даром внушения. Не было еще случая, чтобы он не мог убедить меня, что не подготовился по уважительной причине.
— Отлично, — сказал я. — Машин серого цвета, как вы, наверное, догадываетесь, в Лондоне много, и определение «серый» еще не дает нам права употребить определенный артикль. Ну-с, что еще можно сказать о нарушителе лондонского уличного движения?
Нет, что бы ни говорили циники, подумал я, а в преподавательской работе есть свои радости. Одна из них — частокол взметнувшихся рук.
— Мисс Котикова, please.
Аня Котикова необычайно спокойна, выдержанна и недоступна мирской суете. Она поднялась медленно и торжественно, подумала и сказала:
— It was a little grey car.
— Прекрасно, — сказал я. — Как видите, оба определения: и то, что машина была серая, и то, что она маленькая, еще не гарантируют ее уникальности, неповторимости. А как по-вашему, может быть у машины такое определение, которое сразу выделит ее из класса всех похожих машин и даст нам право соответственно употребить определенный артикль?
— Номер, — сказал басом Сергей Антошин, пробудившись на мгновение от летаргического сна, в котором пребывал с первого класса.
— Браво! — сказал я. — Прощаю тебе за остроту ума и то, что ты не поднял руку и ответил по-русски. Может быть, кто-нибудь знает, как будет по-английски «номер», номер машины?
«Ну, Алла Владимирова, — подумал я, — окажись на высоте. Сегодня все должно быть необычно».
И Алла Владимирова подняла руку:
— Licence plate.
«Спасибо, Алла», — растроганно подумал я.
На перемене я все-таки подошел к преподавательнице химии.
— Мария Константиновна, — сказал я, — я хотел…
— Что, Юрочка? — спросила Мария Константиновна, извлекая из кармана одну из своих записных книжечек.
— Я видел сон, — сказал я, — представляете себе…
— Да, Юрочка. Но вы знаете, у вас не уплачены профвзносы за два последних месяца.
— Да, — виновато понурил я голову, — и это меня страшно угнетает.
— Но в чем же дело? — вскричала Мария Константиновна и в своем профсоюзном волнении стала на мгновение почти красивой. — Заплатите. Сейчас я достану ведомость.
— Э, Мария Константиновна, если бы все было так просто…
— Но в чем же дело? У вас, вероятно, нет денег?
— Вероятно? Не вероятно, а безусловно! — простонал я, и Мария Константиновна погрозила мне пальцем.
Это становилось навязчивой идеей. Неужели же я не найду человека, которому мог бы рассказать о необычном сне? А может быть, и незачем рассказывать? Бегает взрослый, солидный человек по городу и пристает ко всем со своим сном. Ну сон, ну Янтарная планета. И слава богу. Двадцатый век на исходе. Раньше снились выпавшие зубы, черные собаки и деньги, теперь сны становятся космические. Ничего странного. Тем более, что деньги мне даже не снятся, настолько их нет.
Но снова и снова я вспоминал ни с чем не сравнимое чувство бесшумного полета над янтарной панорамой, округлые, плавные холмы, языки долин с трещинками не то ручьев или рек, не то дорог.
Ну, да бог с ней, с планетой, вздохнул я и взял журнал восьмого "Б". С круглой кляксой в правом верхнем углу.
Я скосил глаза на будильник, но стрелки неясно расплывались по циферблату. Бог с ним, все равно еще не вставать. И здесь я почувствовал спросонья какую-то странность. То, что я проснулся в своей квартире, рядом со своей женой, было более чем естественно. Но тем не менее странность была. Нечто явно неуместное в маленькой комнатке, из которой еще не вытекла ночная теплая тьма.
Несколько секунд эта странность барахталась в моем просыпающемся мозгу, затем окрепла и, осознанная, превратилась в какое-то удивительное состояние духа.
Я изумился. Никаких особых причин для такого радостного настроения, да еще часов в пять утра, у меня не было. Не было поводов для огорчений, это верно, но разве отсутствие поводов для огорчений — это повод для радости? Когда двадцатипятилетний учитель английского языка просыпается в своей кровати и прислушивается к ровному дыханию жены, этого, согласитесь, для неожиданной радости все-таки маловато.
Разумеется, ничего плохого в этом не было. Можно было даже испытать чувство сладостного предвкушения: еще рано, часа два сна впереди. Ты здоров, тьфу, чтоб не сглазить. Жена тоже. Все в порядке, жизнь идет. Когда-то, совсем маленьким, я испытывал иногда беспричинную радость, радость жеребенка, прыгающего на солнечном лугу. Но острая, неожиданная, непонятная радость взрослого человека в пять утра… Может быть, что-нибудь в школе? Нет, в школе тоже ничего сверхъестественного не произошло.
И вдруг я понял. Радость исходила от сна. И сновидение всплыло на поверхность моей памяти. Четкое и ясное. Окрашенное в янтарные тона. Цвет, которым вспыхивает ствол сосны, когда перед закатом в него вдруг неожиданно ударяет из-за сизой тучи луч солнца.
Янтарный сон! Поразительно четкий, объемный. Чувство полета. Но дух не захватывает. Желудок не устремляется вверх, как при падении. Спокойный полет. И под взором разворачивается янтарный пейзаж. Чередование гор, скорее холмов. Гладких, округлых, спокойных. Долины с трещинками. То ли дороги, то ли реки.
Нырок вниз. Такой же бесшумный и стремительный, как полет. Цвет становится ярче. Янтарь наполняется пронзительной охрой…
— Ты что ворочаешься? — сиплым со сна голосом пробормотала Галя. — Не спишь?
— Не сплю, — сказал я и почувствовал к Гале благодарность за то, что она проснулась и что ей сейчас можно будет рассказать про удивительный сон.
— Не заболел?
— Нет, Люш, не беспокойся. Я здоров. Просто мне приснился такой сон… — Я замолчал, подыскивая слова, чтобы передать ей яркость сновидения.
В глубине моего сознания слова были такими же яркими и праздничными, как сам сон, но — удивительное дело! — пока они попадали мне на язык, они высыхали, теряли нарядный блеск, становились скучными и сухими, как собранные на пляже и высохшие по дороге домой разноцветные камешки, как рассвет за окном.
— Ты понимаешь, прежде всего цвет… Необыкновенный цвет, — начал было я, но услышал в паузе между словами ровное Галино дыхание. Слишком ровное.
Она спала, посапывая. Я собрался было обидеться, но так и не собрался, потому что сновидение снова разворачивалось подо мною огромной янтарной панорамой. Сон и не сон. Картина была четкой, ясной, полной деталей. Ощущение не сна, а просмотра цветных слайдов, которые плавно проходят перед тобой.
Ну хорошо, такой яркий сон, подумал я, встрепенувшись, но откуда эта детская радость? Может быть, сон вовсе ни при чем? При чем, ответил я себе убежденно. Каким-то странным образом ночной полет над Янтарной планетой явно давал мне чувство острой, неожиданной радости.
Это чувство сохранялось у меня целый день, окрашивая все вокруг в праздничные, яркие цвета.
— Что ты улыбаешься? — спросила Галя, когда я делал зарядку. — Что смешного?
Я положил гантели на пол, выпрямился и посмотрел на Галино лицо с плотно сжатыми губами. По утрам она всегда сурова. Вообще она милая женщина, и я нисколько не жалею, что женился на ней. Но откуда у нее эта неприступность по утрам, эта холодность? А может быть, просто она просыпается раньше своих эмоций? Руки и ноги двигаются, стелют кровать, делают упражнения по системе йогов, открывают кран душа, ставят на плиту чайник, а эмоции спят, тихо, сладко спят.
Что ж, вполне убедительная теория, потому что часа через два, если мы не расстаемся, уходя на работу, Галя начинает нежнеть на глазах. Из лица постепенно вытаивает суровая неприступность, черты смягчаются, слова перестают носить чисто информационный характер. И я из Юрия и Юры превращаюсь в Юрчу, Юрчонка и прочее.
— Что смешного? — снова спросила Галя тоном служащего испанской инквизиции.
— Не знаю, — сказал я. — Может быть, я улыбаюсь потому, что видел какой-то необыкновенный сон… Понимаешь…
Жена крайне неодобрительно посмотрела на меня.
— Яичницу будешь? — спросила она неприязненно и, не ожидая ответа, пошла на кухню.
Господи, подумал я, если мы разведемся когда-нибудь, это будет, наверное, именно из-за того, что по утрам она не умеет улыбаться, а я в это время, наоборот, особенно любвеобилен.
«Ну хорошо, Юрий Михайлович, — скажет судья и внимательно посмотрит на меня из-под очков в тонкой металлической оправе, — а какова все-таки причина, по которой вы хотите развестись с супругой? Разрушить молодую семью…» — «Понимаете, товарищ судья, — скажу я, волнуясь и нервно подергивая пальцы до хруста в суставах, — все дело в том, что моя жена никогда не улыбается по утрам». Немолодой судья с усталыми умными глазами вздохнет глубоко, печально и понимающе и скажет: «Да… Это тяжелый случай… А вы пробовали рассмешить ее?» — «Еще бы, товарищ судья! Я буквально засыпал ее анекдотами, гримасничал, паясничал…» — «И что же?» — «Все бессмысленно, товарищ судья. По утрам она не улыбается». — «Да, боюсь, что юстиция в данном случае бессильна», — скажет судья и смахнет украдкой скупую судейскую слезу.
По дороге в школу я встретил Вечного Встречного. Так я окрестил про себя средних лет человека, с которым всегда встречаюсь по утрам около аптеки. Плюс-минус двадцать шагов. Я работаю в школе уже три года и три года встречаю около аптеки Вечного Встречного. За эти три года он изрядно пополнел, и портфель его соответственно стал вдвое толще. Полнота его была приятна, солидна, лицо — почти удовлетворенное жизнью. По-видимому, он успешно продвигался по службе, хотя до персональной машины еще не дорос. И хорошо, думал я эгоистически, потому что мне было бы немножко грустно расстаться с ним. День, начатый без него, потерял бы свою законченность.
Как-то я не видел его недели две подряд и все гадал, проходя мимо аптеки, получил ли он повышение или заболел. А потом, увидев издали знакомую фигуру со знакомым портфелем, обрадовался так, словно он был моим ближайшим другом. Но не поздоровался. По какому-то тайному соглашению мы не только не здоровались, но даже не кивали друг другу. Два атома в городской толпе, орбиты которых пересекаются у аптеки в восемь восемнадцать, максимум восемь девятнадцать утра.
Сегодня я поздоровался с Вечным Встречным. Я, конечно, не назвал его так. Просто, когда мы сошлись у аптеки, у средней витрины, в которой стояли запыленные и выцветшие коробки с лекарственными травами, я улыбнулся и сказал:
— Доброе утро. Я думаю, нам пора уже начать здороваться.
Боже, какую реакцию вызвали мои слова! Вечный Встречный вздрогнул, остановился, расплылся в широчайшей улыбке, даже его очки, казалось, расплылись вместе с лицом, и сказал неожиданно высоким голоском:
— Здравствуйте, мой дорогой, и спасибо вам.
— За что же? — удивился я.
— Три года я думаю над тем, как поздороваться с вами, а вы это сделали так легко и просто! Благодарю вас, вы сняли у меня груз с плеч!
— Пожалуйста, пожалуйста. Если нужно снять еще какой-нибудь груз… — улыбнулся я, чувствуя себя сильным, добрым и мудрым.
Мы пожали друг другу руки и разошлись.
В учительскую я вошел в восемь двадцать пять — на минуту позже, чем обычно. Минута ушла на беседу с Вечным Встречным. Прекрасно проведенная минута. Минута, которую не жалко потерять.
Я достал сигарету и закурил. Следующие три минуты я обычно неторопливо курил, думая о том, что надо, черт возьми, собрать волю в кулак и бросить наконец курить. От этих мыслей первая утренняя сигарета приобретала особый сладостный вкус греховности.
Но сегодня я не думал о силе воли. Воображение мое все еще занимал ночной сон, бесшумный и стремительный полет над янтарными горами, каждую из которых я видел перед собой так отчетливо, словно всю сознательную жизнь парил над ними.
Я понимал, что настойчивость, с которой мой мозг все время возвращался к сновидению, была нелепой, может быть даже маниакальной, но ничего поделать с собой не мог. И не хотел. Подобно тому как сновидение дало мне почему-то радость, так и воспоминание о нем было приятно. Я отдавал себе отчет в странности этого, но она не пугала меня. В странности не было ничего болезненного. Просто была некая веселая странность, окрасившая будни в яркие и неожиданные праздничные тона. Словно стены учительской вдруг оказались выкрашенными не в скучный коричневый цвет, а в какой-нибудь лиловый с золотом. Или тишайший наш математик Семен Александрович явился бы не в своем вечном сером костюмчике, а в золотом камзоле, ботфортах и при шпаге.
Мне снова остро захотелось рассказать о сне кому-нибудь, и я обвел глазами учительскую. Математик Семен Александрович сидел в кресле, полузакрыв глаза, и держал на коленях журнал с аккуратной кляксой в правом верхнем углу. Восьмой "Б". Вид у него при этом был такой напряженно-мученический, как будто он был ранним христианином и через несколько минут его должны были бросить в яму со львами. Впрочем, в некотором отношении восьмой "Б" хуже ямы со львами. Львы свирепы, но не болтливы, чего нельзя сказать о восьмом "Б".
Подойти к нему и сказать: «Семен Александрович, а я сон видел интересный…» Я усмехнулся. Естественнее было бы, например, закукарекать, взмахнуть руками и взлететь на шкаф, на котором стоит сломанный глобус с геологическими напластованиями пыли.
Химик Мария Константиновна переписывала что-то из журнала в крохотную записную книжечку. Сама она была столь велика и обильна, а книжечка такая крохотная, что, казалось, ей не удержать такую малость в руках. Вся школа знала, что Мария Константиновна ровным счетом ничего не помнит и поэтому все записывает в многочисленные записные книжечки. Отметки учеников и дни рождения учителей, профсоюзные долги и расписание уроков — все было в ее книжечках. Система, разработанная ею, должно быть, отличалась большой эффектностью, потому что на самом деле она никогда ничего не забывала. А может быть, она все отлично помнила и жаловалась на память из кокетства.
А что, взять да рассказать ей о сне. Интересно, запишет она сон в маленькую записную книжечку? Или вместо этого напомнит о задолженности по профвзносам?
Зазвенел звонок, и я отправился в седьмой "А". Нельзя сказать, чтобы ребята меня слишком боялись, но дисциплина на уроках у меня, тьфу, чтоб не сглазить, вполне пристойная. Я обвел глазами класс. Удивительно, прошло уже несколько часов со времени моего сновидения, а мир по-прежнему был освещен теплым янтарным светом и казался поэтому веселее, приятнее и трогательнее, чем обычно. Вон, например, Слава Жестков. Комбинация сонливости и брезгливости на его лице всегда казалась мне удивительно противной. Но сегодня и его лицо выглядело почти приятным. А Алла Владимирова становится прямо красавицей, как я мог раньше этого не замечать… Что она умница — это я знал всегда. Светлая головка. Но как же она похорошела с прошлого года! Высокая, тоненькая, глазищи в пол-лица, берегитесь, мальчики! На мгновение мне стало грустно, как бывает всегда, когда я вижу красивых девушек, за которыми никогда не буду ухаживать, которым никогда не скажу «Я люблю тебя», на которых никогда не женюсь. Нет, нет, я не исступленный ловелас, не донжуан на сдельщине, даю слово. Просто когда-то, еще совсем мальчишкой, я прочел в одном рассказе Чехова про грусть, которая охватывает при виде красоты. Я вообще люблю Чехова, а это замечание так поразило меня своей правдивостью, тонкостью, что я запомнил его навсегда.
Я попросил класс раскрыть тетради с домашними упражнениями и быстро прошел по рядам. Артикли, артикли — поймут они когда-нибудь разницу между определенным и неопределенным артиклем? С тем, что Слава Жестков свершит, по-видимому, свой жизненный путь, так и не вникнув в тонкости употребления английских артиклей, я готов был скрепя сердце примириться. Но Алла Владимирова…
— Милые дети, — сказал я по-английски со скоростью засыпающей улитки, и ребята заулыбались. (Куда охотнее моей жены, отметил я.) — Милые дети! Представьте себе, что вы — единственные очевидцы автомобильной аварии. Машина-нарушитель скрылась. Суровый лондонский бобби достает книжечку (как у Марии Константиновны, хотел добавить я, но удержался) и просит вас на более или менее чистом английском языке рассказать об удравшей машине. Начнем наше описание. Ну, скажем, что машина была серого цвета! Только обращайте внимание на артикли! Евграфов, please!
— It was a grey car! — выпалил круглолицый и краснощекий малыш, обладавший огромным даром внушения. Не было еще случая, чтобы он не мог убедить меня, что не подготовился по уважительной причине.
— Отлично, — сказал я. — Машин серого цвета, как вы, наверное, догадываетесь, в Лондоне много, и определение «серый» еще не дает нам права употребить определенный артикль. Ну-с, что еще можно сказать о нарушителе лондонского уличного движения?
Нет, что бы ни говорили циники, подумал я, а в преподавательской работе есть свои радости. Одна из них — частокол взметнувшихся рук.
— Мисс Котикова, please.
Аня Котикова необычайно спокойна, выдержанна и недоступна мирской суете. Она поднялась медленно и торжественно, подумала и сказала:
— It was a little grey car.
— Прекрасно, — сказал я. — Как видите, оба определения: и то, что машина была серая, и то, что она маленькая, еще не гарантируют ее уникальности, неповторимости. А как по-вашему, может быть у машины такое определение, которое сразу выделит ее из класса всех похожих машин и даст нам право соответственно употребить определенный артикль?
— Номер, — сказал басом Сергей Антошин, пробудившись на мгновение от летаргического сна, в котором пребывал с первого класса.
— Браво! — сказал я. — Прощаю тебе за остроту ума и то, что ты не поднял руку и ответил по-русски. Может быть, кто-нибудь знает, как будет по-английски «номер», номер машины?
«Ну, Алла Владимирова, — подумал я, — окажись на высоте. Сегодня все должно быть необычно».
И Алла Владимирова подняла руку:
— Licence plate.
«Спасибо, Алла», — растроганно подумал я.
На перемене я все-таки подошел к преподавательнице химии.
— Мария Константиновна, — сказал я, — я хотел…
— Что, Юрочка? — спросила Мария Константиновна, извлекая из кармана одну из своих записных книжечек.
— Я видел сон, — сказал я, — представляете себе…
— Да, Юрочка. Но вы знаете, у вас не уплачены профвзносы за два последних месяца.
— Да, — виновато понурил я голову, — и это меня страшно угнетает.
— Но в чем же дело? — вскричала Мария Константиновна и в своем профсоюзном волнении стала на мгновение почти красивой. — Заплатите. Сейчас я достану ведомость.
— Э, Мария Константиновна, если бы все было так просто…
— Но в чем же дело? У вас, вероятно, нет денег?
— Вероятно? Не вероятно, а безусловно! — простонал я, и Мария Константиновна погрозила мне пальцем.
Это становилось навязчивой идеей. Неужели же я не найду человека, которому мог бы рассказать о необычном сне? А может быть, и незачем рассказывать? Бегает взрослый, солидный человек по городу и пристает ко всем со своим сном. Ну сон, ну Янтарная планета. И слава богу. Двадцатый век на исходе. Раньше снились выпавшие зубы, черные собаки и деньги, теперь сны становятся космические. Ничего странного. Тем более, что деньги мне даже не снятся, настолько их нет.
Но снова и снова я вспоминал ни с чем не сравнимое чувство бесшумного полета над янтарной панорамой, округлые, плавные холмы, языки долин с трещинками не то ручьев или рек, не то дорог.
Ну, да бог с ней, с планетой, вздохнул я и взял журнал восьмого "Б". С круглой кляксой в правом верхнем углу.
2
Следующая ночь снова вернула меня к Янтарной планете. Но на этот раз полет был совсем другим. Вернее, вначале он в точности повторял то же бесшумное скольжение над оранжевыми, янтарными и охристыми просторами, но потом что-то произошло.
Я долго думал наутро, как объяснить это словами. Я впервые в жизни понял, как, должно быть, нелегок писательский хлеб, если нужно изо дня в день судорожно и мучительно копаться в грудах слов, выбирая то единственное, которое точно и без зазоров ляжет рядом с другими. Нет, это я говорю неверно. Груда слов — это штамп. Как только нужно выразить словами нечто более или менее необычное, слов катастрофически не хватает. И боюсь, я не смогу даже приблизительно описать свои ощущения. Но тем не менее попробую.
Итак, я снова бесшумно парил над янтарными плавными холмами. Мне было хорошо, покойно и радостно видеть эти холмы. Их неторопливое чередование, сама их форма сливались в некую молчаливую гармонию, которая отчетливо звучала в моем мозгу.
Внезапный взрыв. Ночь, освещенная миллионами прожекторов. Миллион объективов, сразу наведенных на фокус, миллион телевизоров, сразу настроенных на резкость поворотом одной ручки.
Голова моя огромна, как храм. Я всесилен. Я знаю все. Мелодия янтарных холмов усложнилась тысячекратно, и она принесла мне знание. Я знаю, что меня зовут У. Я знаю, что принадлежу к жителям Янтарной планеты. Я знаю, что я одновременно отдельный индивидуум У и часть другого организма. В моем мозгу звучат мои мысли и мысли других. Я могу сосредоточиться на своих мыслях, и тогда я начинаю ощущать себя У, или могу раствориться, превратившись в часть огромного существа, которое состоит из моих братьев.
Переключаться вовсе не трудно. Если ты решаешь какую-то конкретную задачу, ты обретаешь свою индивидуальность. Как, например, сейчас. Я отдельное существо по имени У. Я прекращаю полет. Это очень просто. Я не дергаю ни за какие рычаги, не нажимаю педали, не вдавливаю кнопки. Я хочу опуститься. И я опускаюсь. Я плавно скатываюсь вниз с невидимой горки. Янтарная панорама стремительно увеличивается, заполняя собой горизонт, приближается. И вот я уже на твердой земле.
Я не могу объяснить вам, как я летаю над поющими янтарными холмами. Я знаю только, что не было никаких летательных аппаратов. Ничего не крутилось, не жужжало, не пульсировало. Было бесшумное, свободное скольжение по невидимым горкам, наклоны которых я изменял по своему желанию.
А потом У лежал на теплой янтарной скале и смотрел в желтоватое небо, в котором быстро скользили странные легкие облака, похожие на длинные стрелы. Он был полон поющей радости, и он не был теперь только У. Он был частью, клеточкой другого, большего существа, и его мысли и чувства были мыслями и чувствами этого большего существа, которое и было народом Янтарной планеты.
Быть может, этот сон покажется вам нелепым, тягостным, непонятным. Может быть, вам свойственно рациональное мышление и всякий флер мистики раздражает вас. Может быть. Но я, проснувшись, испытал то же радостное, светлое ощущение, то же мальчишеское ожидание чего-то очень хорошего, бодрость, прилив сил. Предвкушение. Канун праздника в детстве, когда твердо знаешь, что впереди радость.
В конце концов, почему я должен был беспокоиться, если мне снился многосерийный научно-фантастический сон? Чем, спрашивается, он хуже любого другого сна? Определенно даже лучше, потому что приносит мне приятные ощущения и, кроме того, интересен.
Как, например, может быть, что У — и отдельное существо и вместе с тем часть другого существа? И как они все-таки скользят в небе?
Я улыбнулся сам себе. Что значит родиться во второй половине XX века! Я вижу сказочные сны и думаю о том, как и почему происходят чудеса. Почему летает Конек-горбунок? Какая у него подъемная сила? Как стабилизируется полет ковра-самолета? Каково сопротивление на разрыв скатерти-самобранки? Или разрыв-травы?
Я вздохнул. Три часа дня. Надо расстаться с У и вместо него поговорить с матерью Сергея Антошина. Может быть, это не так интересно, но, увы, нужнее.
Она опоздала ровно на двадцать минут. Наверное, сонливость у них чисто семейная черта. Как, впрочем, и редкое умение всегда чувствовать себя правым. Она решительно бросила на стол сумку.
— Что будем делать с Сергеем? — строго спросила она меня, садясь без разрешения и закуривая.
— Не знаю, — честно признался я.
— Вы классный руководитель, — веско сказала товарищ Антошина, — вы должны знать.
«Сейчас добавит „вам за это деньги платят“, — подумал я. — И я, покраснев, буду лепетать, что платят, увы, не так уж много».
Мне стало стыдно. Должен знать — и не знаю.
— Понимаете, Сергей парень толковый, — сказал я, — несмотря на отвратительную успеваемость. Или скажем так: несмотря на прекрасную неуспеваемость, все преподаватели считают его не лишенным способностей…
— Не вижу здесь ничего смешного.
— Я тоже. Я просто хотел подчеркнуть, что неуспеваемость у вашего сына какая-то нарочитая, что ли. Даже абсолютно ничего не делая дома, и то можно было бы учиться лучше, чем он. Мне иногда кажется, что он изо всех сил старается не вылезать из двоек.
Мать Антошина начала медленно багроветь на моих глазах. Резким, решительным движением она расправилась с окурком, раздавив его в пепельнице, и посмотрела на меня:
— Вы хотите сказать…
Я молча смотрел на нее. Я не знал, что я хочу сказать.
— Вы хотите сказать, что мой сын специально учится плохо?
— Не знаю, специально ли, но порой, повторяю, у меня такое впечатление… Какие у вас отношения?
— Отношения? — Антошина посмотрела на меня с неодобрительным недоумением. Какие, мол, еще могут быть отношения у матери с сыном? — Отношения у нас в семье нормальные.
— Вы наказываете Сергея?
— Отец, бывает, поучит. И я тоже. — В ее голосе звучала такая свирепая вера в свою правоту, что я начал понимать Сергея.
— Можете ли вы обещать мне одну вещь? — спросил я.
— Какую? — Антошина подозрительно посмотрела на меня.
— Не наказывать вашего сына. Понимаете, он в таком возрасте, когда…
— А что же, Юрий Михайлович, — она произнесла мое имя и отчество с таким сарказмом, что я готов был устыдиться его, — прикажете нам делать? По головке его гладить? Отец работает, я тоже, а он…
— Нет, я вас вовсе не прошу гладить Сергея по головке, как вы говорите. Просто… не бейте его.
— А мы его не бьем. С чего вы взяли?
— Вы же только что сказали, что отец, бывает, поучит. И вы тоже. Чем же вы его учите?
Антошина пожала плечами. Экие глупые учителя пошли, таких вещей не понимают!
— Ну, стукнет раз для острастки, а вы — бить…
— Ладно, не будем с вами спорить о терминах. Я вас прошу: не бейте, не ругайте его, забудьте хотя бы на месяц о своих воспитательных обязанностях. Договорились?
— Гм! Посмотрим, Юрий Михайлович, — обиженно сказала Антошина. — Вы, конечно, педагог…
— А сейчас, когда выйдете, попросите зайти Сергея.
— Сергей, — сказал я Антошину, когда он вошел в учительскую, — ты можешь чуточку меньше стараться?
Сонливость исчезла на мгновение с лица Сергея. Он подозрительно посмотрел на меня.
— Да, Сережа, я совершенно не шучу. Я пришел к выводу, что ты чересчур стараешься, а перенапряжение в твоем возрасте опасно. Молодой, растущий организм… и так далее.
Я чувствовал себя Песталоцци и Ушинским одновременно. Мерзкое самодовольство охватывало меня. Эдак можно вдруг начать относиться к самому себе с величайшим почтением.
— Что-то я не пойму вас, Юрий Михайлович, — пробормотал Антошин. В его мире ирония была явно вещью непривычной, и она вызывала в нем неясное беспокойство, как капкан на тропе у зверька.
— Я только что уверял твою матушку, мой юный друг, что ты стараешься изо всех сил… (Сергей вопросительно-недоуменно посмотрел на меня.) Стараешься учиться плохо. Я договорился с ней, что месяц они тебя не будут трогать. — Лицо Сергея густо покраснело, и я опустил взгляд на журнал, чтобы не смущать его. — А ты этот месяц постарайся никому ничего не доказывать. Прошу тебя как о личном одолжении. И никому ни слова. Идет?
— Идет, — без особого убеждения в голосе сказал Антошин. Боже, если бы кто-нибудь мог сосчитать, сколько раз он давал обещания! — Можно мне идти?
— Конечно, — сказал я. — Только я хотел спросить у тебя одну вещь…
Сергей подозрительно посмотрел на меня.
— Допустим, обычный человек вдруг начинает видеть необычные сны…
— Как это — необычные?
— Ну, необыкновенные сны…
— Так ведь все сны необычные. На то они и сны, — рассудительно и убедительно сказал Сергей.
— Я понимаю. Но я говорю о совсем необычных снах.
— В чем необычные?
— По содержанию. Какие-то космические сны. Чужая планета и так далее.
Я долго думал наутро, как объяснить это словами. Я впервые в жизни понял, как, должно быть, нелегок писательский хлеб, если нужно изо дня в день судорожно и мучительно копаться в грудах слов, выбирая то единственное, которое точно и без зазоров ляжет рядом с другими. Нет, это я говорю неверно. Груда слов — это штамп. Как только нужно выразить словами нечто более или менее необычное, слов катастрофически не хватает. И боюсь, я не смогу даже приблизительно описать свои ощущения. Но тем не менее попробую.
Итак, я снова бесшумно парил над янтарными плавными холмами. Мне было хорошо, покойно и радостно видеть эти холмы. Их неторопливое чередование, сама их форма сливались в некую молчаливую гармонию, которая отчетливо звучала в моем мозгу.
Внезапный взрыв. Ночь, освещенная миллионами прожекторов. Миллион объективов, сразу наведенных на фокус, миллион телевизоров, сразу настроенных на резкость поворотом одной ручки.
Голова моя огромна, как храм. Я всесилен. Я знаю все. Мелодия янтарных холмов усложнилась тысячекратно, и она принесла мне знание. Я знаю, что меня зовут У. Я знаю, что принадлежу к жителям Янтарной планеты. Я знаю, что я одновременно отдельный индивидуум У и часть другого организма. В моем мозгу звучат мои мысли и мысли других. Я могу сосредоточиться на своих мыслях, и тогда я начинаю ощущать себя У, или могу раствориться, превратившись в часть огромного существа, которое состоит из моих братьев.
Переключаться вовсе не трудно. Если ты решаешь какую-то конкретную задачу, ты обретаешь свою индивидуальность. Как, например, сейчас. Я отдельное существо по имени У. Я прекращаю полет. Это очень просто. Я не дергаю ни за какие рычаги, не нажимаю педали, не вдавливаю кнопки. Я хочу опуститься. И я опускаюсь. Я плавно скатываюсь вниз с невидимой горки. Янтарная панорама стремительно увеличивается, заполняя собой горизонт, приближается. И вот я уже на твердой земле.
Я не могу объяснить вам, как я летаю над поющими янтарными холмами. Я знаю только, что не было никаких летательных аппаратов. Ничего не крутилось, не жужжало, не пульсировало. Было бесшумное, свободное скольжение по невидимым горкам, наклоны которых я изменял по своему желанию.
А потом У лежал на теплой янтарной скале и смотрел в желтоватое небо, в котором быстро скользили странные легкие облака, похожие на длинные стрелы. Он был полон поющей радости, и он не был теперь только У. Он был частью, клеточкой другого, большего существа, и его мысли и чувства были мыслями и чувствами этого большего существа, которое и было народом Янтарной планеты.
Быть может, этот сон покажется вам нелепым, тягостным, непонятным. Может быть, вам свойственно рациональное мышление и всякий флер мистики раздражает вас. Может быть. Но я, проснувшись, испытал то же радостное, светлое ощущение, то же мальчишеское ожидание чего-то очень хорошего, бодрость, прилив сил. Предвкушение. Канун праздника в детстве, когда твердо знаешь, что впереди радость.
В конце концов, почему я должен был беспокоиться, если мне снился многосерийный научно-фантастический сон? Чем, спрашивается, он хуже любого другого сна? Определенно даже лучше, потому что приносит мне приятные ощущения и, кроме того, интересен.
Как, например, может быть, что У — и отдельное существо и вместе с тем часть другого существа? И как они все-таки скользят в небе?
Я улыбнулся сам себе. Что значит родиться во второй половине XX века! Я вижу сказочные сны и думаю о том, как и почему происходят чудеса. Почему летает Конек-горбунок? Какая у него подъемная сила? Как стабилизируется полет ковра-самолета? Каково сопротивление на разрыв скатерти-самобранки? Или разрыв-травы?
Я вздохнул. Три часа дня. Надо расстаться с У и вместо него поговорить с матерью Сергея Антошина. Может быть, это не так интересно, но, увы, нужнее.
Она опоздала ровно на двадцать минут. Наверное, сонливость у них чисто семейная черта. Как, впрочем, и редкое умение всегда чувствовать себя правым. Она решительно бросила на стол сумку.
— Что будем делать с Сергеем? — строго спросила она меня, садясь без разрешения и закуривая.
— Не знаю, — честно признался я.
— Вы классный руководитель, — веско сказала товарищ Антошина, — вы должны знать.
«Сейчас добавит „вам за это деньги платят“, — подумал я. — И я, покраснев, буду лепетать, что платят, увы, не так уж много».
Мне стало стыдно. Должен знать — и не знаю.
— Понимаете, Сергей парень толковый, — сказал я, — несмотря на отвратительную успеваемость. Или скажем так: несмотря на прекрасную неуспеваемость, все преподаватели считают его не лишенным способностей…
— Не вижу здесь ничего смешного.
— Я тоже. Я просто хотел подчеркнуть, что неуспеваемость у вашего сына какая-то нарочитая, что ли. Даже абсолютно ничего не делая дома, и то можно было бы учиться лучше, чем он. Мне иногда кажется, что он изо всех сил старается не вылезать из двоек.
Мать Антошина начала медленно багроветь на моих глазах. Резким, решительным движением она расправилась с окурком, раздавив его в пепельнице, и посмотрела на меня:
— Вы хотите сказать…
Я молча смотрел на нее. Я не знал, что я хочу сказать.
— Вы хотите сказать, что мой сын специально учится плохо?
— Не знаю, специально ли, но порой, повторяю, у меня такое впечатление… Какие у вас отношения?
— Отношения? — Антошина посмотрела на меня с неодобрительным недоумением. Какие, мол, еще могут быть отношения у матери с сыном? — Отношения у нас в семье нормальные.
— Вы наказываете Сергея?
— Отец, бывает, поучит. И я тоже. — В ее голосе звучала такая свирепая вера в свою правоту, что я начал понимать Сергея.
— Можете ли вы обещать мне одну вещь? — спросил я.
— Какую? — Антошина подозрительно посмотрела на меня.
— Не наказывать вашего сына. Понимаете, он в таком возрасте, когда…
— А что же, Юрий Михайлович, — она произнесла мое имя и отчество с таким сарказмом, что я готов был устыдиться его, — прикажете нам делать? По головке его гладить? Отец работает, я тоже, а он…
— Нет, я вас вовсе не прошу гладить Сергея по головке, как вы говорите. Просто… не бейте его.
— А мы его не бьем. С чего вы взяли?
— Вы же только что сказали, что отец, бывает, поучит. И вы тоже. Чем же вы его учите?
Антошина пожала плечами. Экие глупые учителя пошли, таких вещей не понимают!
— Ну, стукнет раз для острастки, а вы — бить…
— Ладно, не будем с вами спорить о терминах. Я вас прошу: не бейте, не ругайте его, забудьте хотя бы на месяц о своих воспитательных обязанностях. Договорились?
— Гм! Посмотрим, Юрий Михайлович, — обиженно сказала Антошина. — Вы, конечно, педагог…
— А сейчас, когда выйдете, попросите зайти Сергея.
— Сергей, — сказал я Антошину, когда он вошел в учительскую, — ты можешь чуточку меньше стараться?
Сонливость исчезла на мгновение с лица Сергея. Он подозрительно посмотрел на меня.
— Да, Сережа, я совершенно не шучу. Я пришел к выводу, что ты чересчур стараешься, а перенапряжение в твоем возрасте опасно. Молодой, растущий организм… и так далее.
Я чувствовал себя Песталоцци и Ушинским одновременно. Мерзкое самодовольство охватывало меня. Эдак можно вдруг начать относиться к самому себе с величайшим почтением.
— Что-то я не пойму вас, Юрий Михайлович, — пробормотал Антошин. В его мире ирония была явно вещью непривычной, и она вызывала в нем неясное беспокойство, как капкан на тропе у зверька.
— Я только что уверял твою матушку, мой юный друг, что ты стараешься изо всех сил… (Сергей вопросительно-недоуменно посмотрел на меня.) Стараешься учиться плохо. Я договорился с ней, что месяц они тебя не будут трогать. — Лицо Сергея густо покраснело, и я опустил взгляд на журнал, чтобы не смущать его. — А ты этот месяц постарайся никому ничего не доказывать. Прошу тебя как о личном одолжении. И никому ни слова. Идет?
— Идет, — без особого убеждения в голосе сказал Антошин. Боже, если бы кто-нибудь мог сосчитать, сколько раз он давал обещания! — Можно мне идти?
— Конечно, — сказал я. — Только я хотел спросить у тебя одну вещь…
Сергей подозрительно посмотрел на меня.
— Допустим, обычный человек вдруг начинает видеть необычные сны…
— Как это — необычные?
— Ну, необыкновенные сны…
— Так ведь все сны необычные. На то они и сны, — рассудительно и убедительно сказал Сергей.
— Я понимаю. Но я говорю о совсем необычных снах.
— В чем необычные?
— По содержанию. Какие-то космические сны. Чужая планета и так далее.