— Сейчас, сейчас, мы обязательно должны упомянуть кислородно-обогащенные напитки, которые особенно хороши для детей и выздоравливающих, а также напитки с ультрафиолетовой обработкой…
   — Почему вы издеваетесь, почему вы так жестоки? У вас удлиненные глаза, а вы жестоко шутите.
   — Можем предложить вам и радиоактивные напитки, рекомендованные преимущественно лицам, потерявшим свое «я».
   — А-а-а… — вскричал я. — Я все понял, вы вовсе не официантка, вы зря улыбались мне…
   Я открыл глаза. Было темно, сердце мое колотилось. Хотелось пить. Но почему-то не так остро, как во сне. Что-то я только что видел, что-то мне приснилось…
   В этот момент я услышал шепот:
   — Пришелец, ты слышишь нас?
   Вот, вот отчего колотилось мое сердце, они пришли все-таки за мной.
   — Да, — ответил я. — Кто ты? Ты тот, кого изгнали из Семьи?
   — Нет, нас никто не изгонял.
   — Так ты еще не приходил к нам?
   — Нет, мы только что пришли сюда.
   Даже в эту напряженную минуту я не мог удержаться от дурацкой мысли, что я, похоже, становлюсь довольно популярной личностью среди трехглазых.
   — Кто это мы? — спросил я. — Семья?
   Бесплотный голос замолчал, словно мой вопрос спугнул его. Ушли. Они ушли, так и не выпустив меня. Зачем, зачем я это сделал?
   — Мы… мы… Семья, — шепот стал еще тише, легкий шелест. — Мы Семья… но… мы… Это трудно объяснить, чужестранец. Наши привычные слова вдруг перестают слушаться нас… — Теперь голос звучал торопливо, буквально захлебывался. — Слова выскальзывают, они не хотят слушаться… У нас что-то происходит.
   — Что?
   — Что-то происходит в Семье. Поток изменился. Он всегда тек в наших умах ровным течением. Он и был нами, этот поток, а мы — им. А теперь… теперь…
   Голос опять замолчал. И я вдруг подумал, почему на него не реагируют мои товарищи по несчастью. Наверное, они не слышат.
   — А эллы, что со мной, слышат твой голос?
   — Нет. Они изгнаны из Семьи.
   — Значит, ты — Семья?
   — Нет-нет, пришелец. Все вдруг стало так сложно. Поток изменился. Он потерял плавность течения. Он бушует, волнуется, кипит, и мы чувствуем, как в него то и деле впадают странные ручейки, что приносят пугающие вещи. То мелькнет и перевернется в потоке нелепое сомнение: а нужно ли было сражаться с вернувшимися эллами? То вынырнет уродливая мысль: если у них есть имена и они продолжают жить, значит, можно жить и с именами? То задержит поток судорожный вскрик: я… меня! Представляете, в Семье — и слова «я», «меня»!
   Эти чудища выныривали из потока, вычленялись из него. Семья тут же обрушивалась на них всей своей мощью. Бывало, и раньше появлялись в потоке какие-то уродцы, но они были хрупки, слабы, и общая ровная мысль Семьи тут же выпалывала их, они исчезали бесследно.
   А эти новые, страшные мысли не торопились уходить. Мы топили их в потоке, а они снова показывались на поверхности, еще страшнее и уродливее и… привлекательнее.
   И мы вдруг поняли, что не кто-то, а мы роняем этих монстров, мы пускаем их в поток Семьи.
   И мы… И мы… вдруг ощутили, как наше привычное, ровное «мы» колеблется вместе с бурлением потока. Оно, наше «мы», как бы истончилось, стало местами прозрачным, и сквозь эти окна видятся смущающие умы пустоты. И угадываются в этих пустотах страшные, непроизносимые понятия. И мозг пытается увернуться от них и не может, потому что в глубине своей он и не хочет этого. И лезут, лезут в мозг, в поток, в «мы» маленькие, юркие, неудержимые твари, и на каждой — «я». Они разбегаются по Семье и грызут, грызут. И хруст закладывает уши.
   И мы… я… да, да, да, я, я, я вдруг выскочил из потока, потому что одна из этих тварей пролезла и ко мне в мозг. Слышишь, пришелец, как я сказал? «Я», «ко мне»! Не мог наш мозг сложить такие звуки, не мог вытолкнуть из своих недр такое страшное понятие — «я». Значит, это не он, а пролезшая в него тварь, что хрустит и хрустит, прогрызая все на своем пути. И прельщает, прельщает, манит: я, мне, меня. Ты станешь собой. У тебя будет «я».
   Я не мог… Видишь, пришелец, как проклятая тварь крутит мною… О, сияющие облака, что мы… я… говорю…
   — А Семья? Она не должна слышать тебя?
   — Должна! — с неожиданной силой вскричал голос. — Должна! Она должна была выкинуть, изгнать из себя безумные слова и тех, кто несет их. И меня — меня! — должна была она изгнать. И изгнанный, я — о, опять, это проклятое слово! — я был бы счастлив, потому что Семья — наша сила. Я бы полз в землю диких корров и благословлял Семью, что вышвырнула из себя отступника, потому что Семья должна быть чиста и неприкосновенна. Семья должна была покарать предателя… — Элл замолчал, и я услышал горестный судорожный вздох. — Но этого не произошло.
   — Почему?
   — Семье некогда больше прислушиваться к нам. Она слышит лишь хруст тварей, что разгрызают ее.
   — Зачем ты пришел ко мне?
   — Не знаю. Может быть, меня погнал к тебе страх.
   — Страх чего?
   — Ты ведь родился с «я» и живешь с ним. Ты говорил об этом. И когда мне в голову тоже впервые вползло украдкой это «я», я подумал о тебе. И пришел.
   — Я помогу тебе, я успокою тебя, разделю твой страх. Но сначала ты должен открыть дверь. Она закрыта словом.
   — Мы… Я знаю. Мы вместе закрывали ее.
   — Так открой.
   — Хорошо, я попробую. Здесь, сейчас. Но не, оставляй меня, мне спокойнее, когда я рядом с тобой, пришелец. Ты будешь слышать мой зов. Слушай.
   — Надо открыть дверь и выпустить пленных.
   И тотчас же на нас обрушился водопад.
   — Нет, не выпускать изгнанных!
   — Пусть пройдут конец пути за толстыми стенами.
   — Пусть едят свои имена.
   — Пусть накрываются своим «я».
   — Пусть их пустые желудки загрызут их, как грызут багрянец.
   — Выпустим их, мы ведь нарушаем Закон, совершая насилие.
   — Не нужен мне такой Закон!
   — Мы сказали «мне»?! Зараза в Семье!..
   — Гнать зараженных! Вон из Семьи!
   — И быстрее, пока они не заразили всю Семью.
   — Освободим пленников, они дадут нам имена.
   — Семья гибнет. В нее проникла зараза.
   — Вон!
   — Если мы их освободим…
   — В них есть сила…
   — Долой…
   — Вон, вон, вон!!!
   — А-а-а!!! Меня ударили!
   — Ме-ня! Ме-ня! Не ударить, а рвать этих с «я», «мне», «меня». Рвать на куски, вырвать их мозги из груди!
   — Мы всех уничтожим, кто открывает ворота заразе!
   — Бей зараженных!
   — Слушать их мысли! Каждого! Проверить каждого!
   — Мы прослушаем все мысли. Мысли каждого, на изнанку их вывернем! Перетрясем, но выжжем заразу. Всех проверим, каждую мысль перещупаем…
   — А-а-а! Элл ударил элла. Брат — брата.
   — Я тебе покажу «брата»!
   — Ты сказал «я»? Ты зараженный, бей его!
   — Это ты зараженный! Вот тебе, вот тебе!
   Мозг элла, что стоял за стеной в темноте, был одновременно приемником и усилителем, и я слышал крики, стоны, Оханья, уханья, проклятия. Семья распадалась в конвульсиях.
   — Что мы делаем?
   — Мы же братья!
   — Мы губим Семью.
   — Сам ты себя губишь, зараженный.
   — А-а-а…
   Ах, непрочна, непрочна была эта тихая Семья безымянных трехглазых существ, если так легко и стремительно растворялась на составные части. Наверное, держала ее вместе лишь инерция безымянности, сонное оцепенение. Стоило ей столкнуться с первым же испытанием, и она рухнула. Непрочна, зыбка оказалась стена «мы», не сложенная из закаленных, выстраданных, осознанных «я». Мы на Земле выстроили наше «мы» из добровольно вложенных в нее миллионов «я», и единство наше несокрушимо и прекрасно, бесконечно и разнообразно, в нем непохожие кирпичики, и именно их разность сообщает нашему «мы» крепость.
   — Все, пришелец. Слово сказано. Вы можете выйти, — услышал я.
   — Первенец, Верткий, слово снято, — закричал я. — Мы можем идти.
   — Как? — крикнул, вскакивая, Верткий. — Откуда ты знаешь?
   — Знаю.
   Мы бросились к двери. Она была открыта. По темным улицам с разбойничьим посвистом носился холодный ветер. Небо было черное, и лишь слабый отблеск угадывался там, где всегда победоносно сияли оранжевые облака.
   Мы были свободны, и эта свобода сразу же пригнула меня к земле. В мгновение ока я понял, что и свобода может быть бременем.
   Там, в камере, запертые словом, лишенные свободы, мы были лишены и ответственности. У нас не было выбора, и можно было предаваться пороку слабых: самосозерцание, самовосхищению, самопоеданию, самосожалению.
   Сейчас же, подгоняемый порывом ветра, я должен был что-то решать, что-то делать. И быстро, потому что ночная темь гудела, кричала, стонала, содрогалась в агонии распада.
   — Первенец, Верткий, эллы мои милые, надо что-то делать, — вскричал я.
   — Поздно, — печально вздохнул Первенец.
   — Ничего не надо делать! — яростно выкрикнул Верткий. — Пусть бьют друг друга, пусть убивают, пусть сгинет эта уродливая Семья!
   — Не мы давали себе имена, Юуран, — насмешливо сказал Узкоглазый, — не мы решили вернуться сюда. Чего же ты от нас хочешь?
   — Я не знаю, что нам делать, — прошептал Тихий. — Я сам никогда ничего не решал. Это так странно, когда можно сделать это, а можно и то, и поток тебя не несет, и ты должен сам выбрать. И от этого кружится голова…
   — Грызет, грызет вселившаяся в меня юркая, гнусная тварь, больно мне… — запричитал элл, что помог нам выйти.
   Времени не было, и не на кого было спихнуть ответственность, на световые годы вокруг не на кого было перевалить тяжкое бремя. Ах, не готов, не готов я был к роли лидера, предводителя, не учили меня этому ни в первой моей школе, ни в Кустодиевке, а если б и учили, все равно не выучили бы такого лоботряса. И папа не передал мне гены лидерства, их у бедняжки не было, наверное, ни одного. И мама не подготовила к предводительству, потому что один предводитель не может воспитать другого. И Ивонна не учила меня командовать, потому что все равно ни за что на свете не смог бы я командовать этой прекрасной акробаткой, от одного вида которой я таял, как масло на раскаленной сковородке. И даже милые мои пудели, родные Путти и Чапа, не сделали из меня домашнего законодателя. Слишком люблю я их, и если есть у нас непреклонный, суровый характер, то это не я, а невозмутимый и не признающий фамильярности кот Тигр.
   И тем не менее, тем не менее не выскользнуть мне, третьеразрядному цирковому артисту Юрию Шухмину, с грехом пополам кончившему школу, из-под бремени ответственности. Не выскользнуть, сколько бы я ни вился и ни крутился.
   — Хватит, ребята, — сказал я твердо. — Хватит дискуссий, оставим их на другое время. Вы будете делать все, что я скажу вам.
   Я мысленно приготовился к страстному монологу о моей ответственности перед Элинией, перед эллами, ради благополучия и безопасности которых я покинул мою родную далекую Землю. Я уже начал составлять в уме первую фразу: «Я, Юрий Шухмин…», но не успел ее закончить, потому что Первенец сказал:
   — Хорошо, Юуран, спасибо.
   Я хотел вырывать власть и уже стискивал зубы, а мне кротко говорили «спасибо».
   — Будем, все будем делать, веди нас! — пылко выкрикнул Верткий.
   — Веди нас. Больше некому, — сказал Узкоглазый.
   — Избавь меня от хруста, — взмолился открывший нам дверь элл, — в моем мозгу все время стоит хруст…
   — Избавляю. У тебя нет никакого хруста. Слово «я» — прекрасно, это торжество разума, осознавшего себя. И тот же разум должен понимать, что «я» — не центр мироздания. В твоем мозгу нет хруста, нет никаких тварей. В тебе просто рождается новый элл, и я даю тебе имя Свободный, потому что с этого мгновения ты будешь свободен. Ты спокоен?
   — Д-да, — недоуменно прошептал Свободный. — Хруст стих… Стих! Нет его! Я свободен!
   Откуда-то пришла ко мне уверенность в себе, вспыхнуло вдохновение. Я был всесилен, все было подвластно мне. Потом, потом буду я беседовать со своими сомнениями, рассчитываться по долговым распискам со своими слабостями. Сейчас они покорно лежали у моих ног и подобострастно глядели на меня снизу вверх, и круглые глазки их были льстивы.
   — Эллы, прежде всего мы должны прекратить насилие, — сказал я.
   — Ты хочешь опять связать нас Законом? — прошипел Верткий.
   — Молчать! — гаркнул я. — Плевать мне на ваши законы. Я не допущу, чтобы трехглазые убивали друг друга. Когда меня здесь больше не будет — пожалуйста. Свободный!
   — Да, Юуран.
   — Ты еще можешь слышать голос Семьи?
   — Да.
   — Прислушайся и веди нас. Не передавай нам голоса, а веди нас сам. Понимаешь? Туда, где мы нужнее.
   — Хорошо.
   Он постоял несколько мгновений, прислушиваясь, повернулся и быстро завернул за угол.
   — Не отставать, — приказал я.
   Моя команда бросилась за мной, мы последовали за Свободным и чуть не натолкнулись на него.
   — Вот, — сказал он.
   В темноте мы не сразу разглядели двух эллов, выкручивавших руки третьему. Теперь мы услышали их голоса, по крайней мере я услышал:
   — А-а, будешь знать!
   — Отпустите, больно, ай, ай, а… а…
   — Вот тебе, заразный! Вот тебе, я вырву из тебя заразу!
   — Прекратить! — загремел я.
   И произошло чудо. Эллы замолчали, вскочили и молча смотрели на меня.
   — Ты элл? — спросил я того, что грозил вырвать заразу.
   — Кто же мы еще?
   — Не отвечать вопросом на вопрос! Ты элл?
   Сейчас он бросится на меня, промелькнула у меня мысль, он весь клокочет от ненависти. Но чудо продолжалось. Он ответил угрюмо:
   — Мы эллы.
   — Прекрасно. Могут эллы предаваться насилию? — Элл молчал, и я грозно гаркнул: — Ну? Отвечай!
   — Он не элл. Он нес заразу.
   — Какую?
   — Он заразный, — тупо повторил элл.
   — В чем его зараза?
   — Он заразный. Он разрушает Семью.
   — От того, что ты твердишь одно и то же, ответ твой яснее не становится. Еще раз спрашиваю тебя, в чем заключается зараза элла, на которого вы напали?
   — Он… Мы слышали…
   — Что?
   — Ну, мы слышали…
   — Слушай меня внимательно, элл, и мне плевать, что в тебе булькает слепая, глупая ненависть. Когда мы подошли, ты кричал: «Я вырву из тебя заразу». Так?
   — Да, — сказал Первенец. — Он так кричал.
   — Ты сказал: Я вырву. Ты употребил «я». Ты считаешь, что «я» — зараза? Отвечай!
   Элл помолчал, тяжело дыша, и потом буркнул:
   — Мы так считаем.
   — Мы, мы! Как отвечать, ты прячешься за Семью. А как бить вдвоем одного, тут ты вопишь: «Я вырву». Тут у тебя сразу «я» находится!
   — Он нас ненавидит, — угрюмо сказал элл.
   — А вы преисполнены любви, добрые эллы. И она помогает вам выкручивать руки.
   — Бей его, он туп и жесток! — выкрикнул Верткий и бросился с поднятыми кулаками на элла.
   — Стоп! — загремел я. — Так не пойдет, Верткий. Да, он туп и жесток, и пока он прятался за Семью, никто этого не замечал, а теперь, голенький, он себя показал. И ты хочешь быть таким же?
   — Ненавижу жестокость, — прошептал Верткий.
   — Прекрасно. У тебя есть разум? У тебя спрашиваю, Верткий?
   — Да… Теперь есть.
   — Теперь думайте все. Вот элл говорит: ненавижу жестокость — и бросается на другого элла, валит его с ног и жестоко избивает его. Избивает, мучает и приговаривает: ненавижу жестокость. Может так быть?
   — Может, — вздохнул Первенец. — Может, потому что он только говорит, что ненавидит жестокость, а на самом деле он ее любит, она в нем самом сидит.
   Браво, мой добрый и печальный Первенец! Ты правильно все понимаешь!
   — Так что же, стоять и смотреть, как это животное колотит ближнего? — запальчиво выкрикнул Верткий.
   — Нет, брат Верткий. Наш долг — прекращать насилие. Но желательно без насилия.
   — Животные не понимают слов, — не сдавался Верткий.
   — Если слов будет недостаточно, нужно употребить силу, ты прав. Но сила твоя должна служить доброте, а не злобе, что клокочет сейчас в тебе.
   — Я не…
   — Помолчи, Верткий. У тебя теперь есть имя. Ты ни за кого не можешь прятаться. Ты сам отвечаешь за свои мысли и чувства. Собери мужество и будь честен прежде всего с собой. Потому что если ты и себя надуваешь и водишь за нос на каждом шагу, то не обмануть ближнего просто грех. Встречаются ведь такие, которым вроде бы и врать незачем, но они не выносят правду, и она их за версту обходит. Будь поэтому честен с собой, Верткий. И скажи: что ты испытывал, когда поднял кулаки на элла, печаль из-за необходимости поднять кулаки или дикую радость?
   Верткий наклонил голову, и все его три глаза неясно блеснули в темноте улицы. Сейчас он уйдет. Или бросится на меня. Бедный пылкий Верткий.
   Он стоял, набычив голову, и я вдруг ощутил пронизывающий холод ночного ветра, что посвистывал среди зеркальных стен. Казалось, он дует сразу во всех направлениях, завывая сразу в нескольких тональностях. К черту все эти высокие материи, пусть калечат друг друга… Ветер надувал мою куртку, она пузырилась, словно парус. Странно, что я не сразу заметил, какой ветер…
   — Ты прав, — вдруг пошептал Верткий.
   Что за вздор лез мне только что в голову, будто ветер холодный и будто он пронизывал меня. С ума, что ли, я сошел? Ветер был теплый, ласковый, и прикосновение его струй к лицу было бесконечно приятным. Но почему же от него пощипывает глаза? Не от слез же… От них, Юрий Александрович Шухмин, от них. Сентиментален ты стал на далекой Элинии, братец. Или нервишки ни к черту не годятся.
   — Спасибо, Верткий, — сказал я и шагнул к нему.
   — За что?
   — За мужество, — ответил я и обнял Верткого. Все его три глаза жутко блеснули у моего лица.
   — Как это называется? — спросил Тихий. — То, что ты сейчас сделал.
   — Я обнял брата Верткого. Так мы на нашей планете иногда выражаем теплые чувства друг к другу.
   — Спасибо, Юуран, — сказал Верткий и тоже неловко положил мне руки на плечи.
   — Ну и отлично, мы полны сейчас симпатии друг к другу, и это прекрасно, братья мои эллы. А в таком расположении духа легче решить, что делать с этим воинственным эллом, что рвался воевать с заразой. Какие будут предложения, гвардия?
   — Что такое гвардия? — спросил Тихий. Он был явно самым любознательным.
   — Так на нашей Земле когда-то назывались лучшие, отборные войска… — Сейчас мне придется объяснять, что такое войска, подумал я, и чтобы не делать этого, добавил: — Мы с вами гвардия Элинии.
   — Дать ему имя, — сказал Верткий.
   — Хорошая мысль, — кивнул Первенец.
   — Попробуйте дать, если он его не возьмет, — усмехнулся Узкоглазый.
   — Элл, ты слышал? — спросил я. — Подумай, что тебе лучше — изгнать из себя жестокость, ненависть, получить имя и строить новую Семью или сидеть одному в клетке, откуда мы только что вышли. Но не пытайся обмануть нас, я слышу твои мысли, слышу, как тяжело они у тебя ворочаются.
   — Если так, тогда он согласится на имя, — сказал Узкоглазый. — Любой бы согласился.
   — Отвечай, — приказал я.
   Элл молчал, и я слышал борение его мыслей. Они барахтались в его мозгу, кряхтели, стонали, как борцы-тяжеловесы в трудной схватке.
   — Лучше заприте меня, — наконец прошептал он.
   — Ты хочешь сидеть один в темной комнате? — недоверчиво спросил Первенец.
   — Да.
   — Почему?
   — Потому что во мне много ненависти.
   — Ты молодец, элл, потому что ты честен, — сказал я. — И смел. Если разум видит в самом себе недостатки и тени, значит, он честен и смел. Наверное, настоящий разум начинается только тогда, когда он не просто осознает себя, а видит себя насквозь, оценивает себя сурово и беспощадно. Так, как сделал это ты сейчас, элл. И поэтому я верю тебе. Мы не будем запирать тебя. — Я повернулся к пострадавшему. — А ты, элл, ты хочешь имя?
   — Не знаю.
   — А кто знает?
   — Не знаю, — потупился он. — Все так странно, все так неясно, так страшно. О, облака, что всегда в небе, как было спокойно в Семье… Все было недвижимо и прекрасно. А сейчас все сдвинулось, сорвалось с мест, все кружится…
   — За что на тебя накинулись эти двое?
   — Не знаю… Может быть, из-за мысли, что раньше в Семье было хорошо…
   — Ты шутишь? Не очень-то удачное время ты выбрал для шуток.
   — Я не шучу. Я даже не знаю, что это такое. Не было у меня других мыслей, кроме мысли о том, как покойно было раньше в Семье.
   — Так? — спросил я второго нападавшего, который молча смотрел на меня.
   — Так.
   — И вы считали эту невинную мысль заразой?
   — Она не невинна. Если элл вздыхает по тому, как хорошо было раньше в Семье, значит, он считает, что сейчас плохо. А это зараза.
   — А сейчас в Семье хорошо?
   — В Семье не может быть плохо. Семья есть Семья.
   — Может или не может — это другой вопрос. Отвечай, в Семье сейчас все хорошо?
   — Семью не обсуждают. Семья — не корень багрянца, который подымают с земли, рассматривают, цел ли он, сочен, пробуют на вкус. Семья была и будет, и сомневаться в ней и обсуждать ее — зараза, которую нужно искоренять.
   — И бросаться на сомневающихся с кулаками?
   — Да, — твердо сказал элл. — Если надо, с кулаками.
   — И нарушать при этом Закон?
   — Да, если нужно, нарушать Закон. Потому что Семья выше Закона. Закон ведь охраняет Семью, а не Семья — Закон. И если Семья под угрозой, мы не будем считаться с Законом. Мы переступим через него, как переступаем через обломки камней, что валяются на тропе.
   — А если другие будут считать, что ты не имеешь права нарушать Закон, не имеешь права судить, что зараза, а что нет, и будут бросаться на тебя с кулаками? И будут тебя бросать на землю и топтать?
   — Мы будем сражаться.
   — За что?
   — За Семью, за свою правоту.
   — Ты хочешь имя?
   — Нет.
   — Значит, ты бесстрашен, и это достойно уважения. Ты будешь сражаться с каждым, кто думает не так, как ты, поскольку только ты думаешь правильно. Так?
   — Да.
   — Прекрасно. Вот я стою здесь и думаю по-другому. А ты, Первенец?
   — И я.
   — Верткий?
   — Мог бы и не спрашивать.
   — Тихий?
   — Он мне противен.
   — Узкоглазый?
   — Он туп.
   — Свободный?
   — У меня есть имя. Я принял его.
   — Видишь, элл? И мы уверены, что именно мы думаем правильно. И выходит, мы должны накинуться на тебя с кулаками. Так? Чего же ты молчишь?
   — Не знаю я, что вы думаете. Мы правы, это мы знаем.
   — Что же ты тогда стоишь, элл? Что же ты не кидаешься на нас? Мы же думаем не так, как ты. Где же твоя храбрость? Ну, смелее, кидайся на нас. А, ты стоишь? Конечно, бить вдвоем одного удобнее. Гвардия, что делать с этим узколобым?
   — Запереть.
   — Никто не возражает?
   — Нет.
   — Узколобый, ты согласен, чтобы тебя заперли?
   — Воля ваша. Нам все равно. Мы — одна Семья.
   — Свободный, Верткий, отведите его и заприте. Мы пойдем дальше. Догоните нас.
   Ну что, Юуран, похоже, что первый экзамен ты сдал. Захватил власть, вершишь суд, изрекаешь истины, упиваешься собственной мудростью и терпимостью. И перестань притворно стонать от тяжести бремени, не симулируй. Ведь сладко же, оказывается, издавать приказы и слушать аплодисменты.
   Ну, положим, возразил я себе, особых аплодисментов я не слышу пока. Ладно, не будем спорить, а то вон и притаившиеся сомнения начинают поднимать свои головы. А они действительно поднимали головы, мои сомнения, и покачивали ими, глядя на меня. Не слишком ли я действую по-кавалерийски, не слишком ли лихо навязываю бедным эллам наши земные понятия?
   Не сделали мы и сотни шагов, как кто-то схватил меня сзади за плечи, и я стремительно обернулся. На меня виновато смотрел принципиальный элл, что отказался от имени.
   — Что ты хочешь? — спросил я, сердясь на него за собственный испуг.
   — Я догнал тебя…
   — Я вижу.
   — Я передумал. Ты был прав. Я хочу имя.
   — Молодец. Гвардия, как, дать ему имя?
   — Ты сказал, что он честный, — сказал Тихий. — По-моему, это хорошее имя. Честный.
   — В нем было много жестокости, — пробормотал Верткий.
   — В тебе тоже, — заметил Тихий.
   — Сейчас во мне нет больше жестокости, потому я и догнал вас, только печаль и пустота.
   — Поэтому ты хочешь имя? — спросил Первенец.
   — Да.
   — Ты прав.
   — Итак, элл, отныне ты Честный. И ты должен оправдать свое имя. Служи ему, и ты заполнишь пустоту в себе и изгонишь печаль.

3

   Ночь была на исходе, небо медленно серело, и можно было уже угадать очертания облаков. Вот они начали наливаться цветом и вдруг вспыхнули победоносным оранжевым сиянием. Ветер стих, унеся с собой колючий холод.
   И в это мгновение мы увидели лежавшего на земле элла. Я никогда не видел валяющегося трупа, я вырос и жил на планете, обитатели которой давно изгнали с нее жестокость и насилие. И все-таки что-то подсказало мне, что он мертв. Была в этом распростертом трупе какая-то конченность. Мы подошли к нему. Я не ошибся. Он смотрел в небо невидящими глазами, и на лбу его, почти над самым средним глазом, зияла рана. Ниточки черной в утреннем неверном свете крови тянулись от нее вниз линиями дорог на географической карте.
   Я нагнулся над ним и коснулся пальцами его щеки. Она уже была холодна. Малышом я никак не мог понять смысла алгебры. Я уже знал цифры, и пусть неохотно и с трудом, но мог их складывать, вычитать и даже перемножать. Но буковки, буковки-то что значат? Числа числами, а буковки буковками. До этого момента было в жестокости гибнувшей Семьи что-то абстрактное, что-то алгебраическое, что-то ненастоящее. Но труп, что смотрел в небо всеми тремя невидящими глазами, был настоящим. Это была жестокость конкретной арифметики, ее не нужно было подставлять в абстрактные формулы.
   Кто бы мог подумать, что кроткие, безымянные существа, что совсем недавно несли меня в бесшумном полете, словно ангелы-хранители, таят в себе столько жестокости. Семья, это орудие анонимной безмятежности, разлагаясь, неожиданно выделяла из себя жестокость и нетерпимость. А может быть, не так уж и неожиданно. Может быть, Семья со своим всеподавляющим взаимоконтролем муравейника лишь загнала вглубь семена насилия. Может быть, выпалывать эти страшные сорняки надо только на индивидуальном уровне. Может быть, настоящее добро — это всегда арифметика, а не алгебра.