Максим Горький шел путем, отличным от всех русских писателей-интеллигентов. Он посвятил себя ордену революционеров. Роковая связь с Лениным и большевистской партией лишь укрепляла в нем мечту о всеобщем равенстве и братстве, и вот тут Буревестник и крякнул: «Буря! Скоро грянет буря!»
   Уже в Париже, вспоминая минувшие годы, Алексей Ремизов писал: «Суть очарования Горького именно в том, что в круге бестий, бесчеловечья заговорил он голосом громким и в новых образах о самом нужном для человеческой жизни – о достоинстве человека... Место его в русской литературе на виду».
   Однако отношение Горького к человеку было весьма избирательным. «...Нередко смеясь над интеллигентами и приват-доцентами, склоняя одного из них к обнаженным ногам Вареньки Олесовой, он зато на испитые лица своих босяков налагал словесные румяна, – отмечал Юлий Айхенвальд и делал вывод: – Теперь босяки обуты, теперь приват-доценты обездолены. Стало ли лучше России?..»
   Горький свято верил в очистительную миссию революционной бури. Персонаж его пьесы «Враги» (1906) молодой рабочий Ягодин говорит: «Соединимся, окружим, тиснем – и готово».
   Соединили. Окружили. Тиснули. И одним из первых, кто ужаснулся новой жизни, был Максим Горький. Его знаменитые статьи-протесты 1917 – 1918 годов были собраны в сборник «Несвоевременные мысли». Политика насилия и кровь, пролитая большевиками, испугали Буревестника, хотя он и не отказался от сотрудничества с новой властью. Как писал Евгений Замятин: «Писатель Горький был принесен в жертву: на несколько лет он превратился в какого-то неофициального министра культуры, организатора общественных работ для выбитой из колеи голодающей интеллигенции...»
   Я не согласен с Замятиным, с его выражением «был принесен в жертву». Никакая это была не жертва, сам Максим Горький по личной воле играл роль, по выражению Ольги Форш, человека-моста. Между Веком Серебряным и Веком Железным русской культуры и государственности. Его деятельная натура жаждала деятельности, и ему было предоставлено широчайшее поле. «Я всегда дивился, – писал Бунин о Горьком, – как это его на все хватает: изо дня в день на людях, – то у него сборище, то он на каком-нибудь сборище, – говорит порой не умолкая, целыми часами, пьет сколько угодно, папирос выкуривает по сто штук в сутки, спит не больше пяти-шести часов – и пишет своим круглым, крепким почерком роман за романом...»
   Горький после Октября постоянно заседал, организовывал, помогал и спасал многих, играя роль некоего жреца-спасателя. Он многих спас от кровавых лап ЧК, не случайно у него не сложились отношения с лидером петроградских большевиков Зиновьевым. Клевала Горького и партийная печать. Журнал «На посту» прямо заявлял, что «бывший Главсокол ныне Центроуж».
   В конце концов Горького спровадили за границу, там он осмысливал пережитое в революционной России и хмуро писал Ромену Роллану: «...меня болезненно смущает рост количества страданий, которыми люди платят за красоту своих надежд».
   В его итальянском доме всегда находились постоянные жильцы, гости и приживальщики. За помощью к Алексею Максимовичу обращались многие эмигрантские писатели. Он всем помогал, всех кормил, а на себя тратил ничтожную малость: папиросы да рюмка вермута в угловом кафе на единственной соррентинской площади. Все это дало повод съехидничать Василию Розанову в одном из писем: «Наш славный Massimo Gorki».
   И все же Россия тянула к себе Горького, к тому же новый хозяин страны Сталин предпринимал немалые усилия заполучить писателя. Горький со своей популярностью, авторитетом, влиянием и значением в мировой культуре должен был украсить фасад СССР. Гуманизм Горького, по идее Сталина, должен был прикрыть преступления режима.
   Интересно читать переписку Сталина и Горького. Писатель написал вождю более 50 писем, а всего, кстати, эпистолярное наследие Горького насчитывает гигантскую цифру – 10 тысяч писем, – из которых до сих пор не опубликовано более 15 процентов.
   Поначалу Горькому по возвращении на родину все понравилось. Он поверил даже в сфабрикованные политические процессы. «Если враг не сдается – его уничтожают» – печально знаменитая статья Горького в «Правде» от 15 ноября 1930 года. Горький дружил с Ягодой. «Осветил» рабский труд заключенных на Беломорканале. Провел первый съезд советских писателей (1934). Он много сделал позитивного для Сталина и Страны Советов. Был за это возвеличен и восхвален (город Горький, улица Горького, театр имени Горького и т.д.). Жил Горький в своеобразной золоченой клетке, бдительно охраняемой НКВД, многое не увидел и многого не понял, но постепенно начал прозревать; не случайно, что он так и не написал панегирик о Сталине, которого от него так ждали. Рука не поднялась?..
   «Предлагаю назвать нашу жизнь Максимально Горькой», – как-то пошутил Карл Радек. Но писателю было не до шуток. Отношения с вождем становились все более напряженными, смею предположить, что оба – Горький и Сталин – разочаровались друг в друге.
   Горький дважды пережил драму личного сознания: в начале революции в 1917 – 1918 годах и в середине 30-х на взлете строительства социализма. Судя по его письмам и высказываниям, он горько жалел, что стал соавтором и соучастником величайшего иллюзиона XX века – строительства государства справедливости и правды, счастливого единения рабочих и крестьян при массовом истреблении остальных «враждебных классов».
   Буревестник умер в клетке. В сетях. Скованным и фактически замурованным. Он выполнил свою историческую миссию «освящения» революций и вынужден был покинуть сцену. Роль сыграна. Мавр оказался больше не нужным.
   Христианский мыслитель, историк культуры и, естественно, эмигрант Георгий Федотов в 1936 году откликнулся статьей «На смерть Горького». «...Горький никогда не был русским интеллигентом, – писал Федотов. – Он всегда ненавидел эту формацию, не понимал ее и мог изображать только в грубых карикатурах... Горький не был рабочим. Горький презирал крестьянство, но у него всегда было живое чувство особого классового самосознания. Какого класса?.. Тех классов или тех низовых слоев, которые сейчас победили в России. Это новая интеллигенция, смертельно ненавидящая старую Россию и упоенная рационалистическим замыслом России новой, небывалой. Основные черты нового человека в России были предвосхищены Горьким еще 40 лет тому назад. Он всегда был с еретиками, с романтиками, с искателями, которые примешивали крупицу индивидуализма к безрадостному коллективизму Ленина... Добрая прививка ницшеанства в юности сблизила Горького с Лениным в этой готовности бить дураков по голове, чтобы научить их уму-разуму. Но в отличие от Ленина, Горький не заигрывал с тьмой и не раздувал зверя. Тьме и зверю он объявлял войну и долго не хотел признавать торжества победителей. Горький эпохи Октябрьской революции (1917 – 1922) – это апогей человека. Никто не вправе забыть того, что сделал в эти годы Горький для России и для интеллигенции...»
   Говоря о 30-х годах, Федотов восклицает: «Как он мог не заметить страданий народа, на костях которого шла стройка?.. Что это? Слепота? Наивность?.. В каком-то смысле слепота усталости, которая не хочет правды. Слишком горька правда, а старый человек хочет успокоиться на подушке «достижений»...»
   Федотову было легко в эмиграции писать все, что он знал и думал. Но Горький жил в центре ГУЛАГа, о чем кричит одна из его записок: «Как собака: все понимаю, а молчу».
   Можно согласиться с выводом Дэна Левина в книге «Буревестник» (1965), что Горький осознал, что прожил жизнь «не на той улице», и вложил это трагическое признание в уста Егора Булычева.
   Как у человека, личности, у Максима Горького трагическая судьба. А как писателя? Тоже непростая. Он хотел писать, как Бунин и Леонид Андреев, а писал, естественно, как Максим Горький, как моралист и дидактик. «Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха, – отмечал Юлий Айхенвальд. – Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и шири».
   Мнение Бориса Зайцева: «Литературно «Буревестник» убог... невелик в искусстве, но значителен, как ранний Соловей-разбойник. Посвист у него довольно громкий...»
   Другие оценки: реалист, бытовик... Лучшая книга Горького, на мой взгляд, роман-эпопея «Жизнь Клима Самгина» – история головокружительных прыжков русской интеллигенции. Но вот Борис Парамонов думает иначе: «мемуары плебея-комплексанта». Впрочем, горьковский вопрос: «А был ли мальчик?»

ГОФМАН
Виктор-Бальтазар-Эмиль Викторович
14(26).V.1884, Москва – 13.VIII.1911, Париж

 
 
   У Оффенбаха есть опера «Сказки Гофмана», ее либретто написано по новеллам печального романтика и едкого сатирика Эрнста Теодора Амадея Гофмана. В России «Сказки Гофмана» были поставлены в Мариинском театре 17 февраля 1899 года. Отечественному поэту Серебряного века Виктору Гофману было на год премьеры 15 лет, и он писал свои поэтические «сказки». И верил:
 
Счастье придет.
Дни одиночества, дни безнадежности,
Дни воспаленной тоскующей нежности,
Счастье как светом зальет, —
Счастье придет...
 
   Естественно, никакое счастье не пришло. Но все по порядку. Виктор Гофман родился в семье австрийского подданного, богатого мебельного фабриканта и декоратора. Учился в 3-й московской гимназии, которую окончил в 1903 году с золотой медалью.
   «Я вспоминаю прозрачную весну 1902 года, – можно прочитать у Ходасевича. – В те дни Бальмонт писал «Будем, как Солнце» и не знал, и не мог знать, что в удушливых классах 3-й московской гимназии два мальчика: Гофман Виктор и Ходасевич Владислав читают, и перечитывают, и вновь читают и перечитывают всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских «Северных Цветов». Вот впервые оттиснутый «Художник-дьявол», вот «Хочу быть дерзким», которому еще только предстоит стать пресловутым, вот «Восхваление луны»... Читали украдкой и дрожали от радости. Еще бы. Шестнадцать лет, солнце светит, а в этих стихах целое откровение. Ведь это же бесконечно ново, прекрасно, необычайно!.. А Гофман, стараясь скрыть явное сознание своего превосходства, говорит мне: «Я познакомился с Валерием Брюсовым». Ах, счастливец!..»
   Да, юный Гофман сблизился с Брюсовым и Бальмонтом и считал их своими литературными учителями, а по своей юности приобрел репутацию юноши-пажа при мэтрах символизма. Гофман рано начал печатать стихи, что, однако, не помешало его учебе на юридическом факультете Московского университета. Он учился сам и учил других в своих рецензиях и даже написал теоретическую статью «Что есть искусство». Кстати, символизм Гофман трактовал «как систему выражения невыразимого».
   В январе 1905 года вышел первый сборник стихов Гофмана «Книга вступлений. Лирика. 1902 – 1904». Одни рецензенты увидели «гибкий и свежий талант», другие, и среди них Брюсов, подвергали творчество Гофмана критике: «...он не ищет новых форм, он однообразен ... своего стиля у него нет» и т.д.
   Да, форма, стиль, темы – все старые: любовь, любовь и любовь.
 
О, дева, нежная, как горние рассветы,
О, дева, стройная, как тонкий кипарис,
О, полюби любви моей приветы,
О, покорись...
 
   В «Силуэтах русских писателей» Юлий Айхенвальд любовно писал: «Виктор Гофман – это, прежде всего, влюбленный мальчик, паж, для которого счастье – нести шелковый шлейф королевы, шлейф того голубого, именно голубого платья, в каком он представляет себе свою молодую красавицу. Даже не королева она, а только инфанта, и для нее, как и для весеннего мальчика, который ее полюбил, жизнь и любовь – еще пленительная новость. В старую любовную канитель мира Гофман вплетает свою особенную, свою личную нить; он начинает, удивленно и восхищенно, свой независимый роман и, может быть, даже не знает, что уже и раньше на свете столько раз любили и любить переставали. Это все равно: для него пробудившееся чувство имеет всю прелесть новизны, всю жгучесть первого интереса...»
   Прервем Айхенвальда и процитируем одно из стихотворений Виктора Гофмана:
 
У меня для тебя столько ласковых слов и созвучий,
Их один только я для тебя мог придумать, любя.
Их певучей волной, то нежданно-крутой, то ползучей, —
Хочешь, я заласкаю тебя?
 
 
 
У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений,
Но возможно ль твою уловить, хоть мгновенно, красу?
У меня есть причудливый мир серебристых видений —
Хочешь, к ним я тебя отнесу?
 
 
 
Видишь, сколько любви в этом нежном, взволнованном взоре?
Я так долго таил, как тебя я любил и люблю.
У меня для тебя поцелуев дрожащее море, —
Хочешь, в нем я тебя утоплю?
 
   А теперь продолжим почти панегирик Юлия Айхенвальда про поэта: «...Душа его, полная стихов, поет свои хвалебные мелодии, и проникает их такая интимная, порою фетовская музыка. В ее звуках сладострастие рисуется ему, как девочка-цветок в сиреневом саду, как живая мимоза, которая только мальчику, певучему, мальчику влюбленному позволила прикосновения и сама в ответ на них «задрожала нежной дрожью». Ребенок только что перестал быть ребенком. Юный ценитель нежных ценностей, бессознательный грешник, Адам-дитя, он должен будет уйти из Эдема, – неумолим строгий и старый Отец. Но пока стоит еще отрок на пороге рая...»
   Но рано или поздно порог надо переступить. Переступил и Гофман: разошелся с родителями и стал сам зарабатывать деньги газетной поденщиной. Или, выражаясь словами Айхенвальда, покинул «обольстительные сады Эдема» и вышел на «негостеприимные стогны мира». И сразу ощутил холод большого города, разъединенность людей и их недружелюбие.
 
Вечер. Вечер. Не надо рыданий.
Город спит. Остывает гранит.
Над опаловой тканью закатных мерцаний
Опускается облачный щит.
 
 
 
Я искал вдохновений, славословящей муки,
Я хотел быть наперсником грез.
Опускаются ветви, как скорбные руки
Зеленеющих, тонких берез.
 
 
 
Не горят, не сверкают кресты колоколен,
Точно мертвые – спят наверху.
Мне не надо бороться. Я болен, я болен.
Обрученный и верный греху...
 
   Эти строки из второй книги Виктора Гофмана «Искус», которая вышла в конце 1909 года. В ней Гофман уже не «дамский поэт», по определению Городецкого, более того, звучат мотивы явного отторжения, в частности, в стихотворении «Ушедший»:
 
Проходите, женщины, проходите мимо.
Не маните ласками говорящих глаз.
Чуждо мне, ушедшему, что было так любимо.
Проходите мимо. Я не знаю вас...
 
   И концовка стихотворения, новая вера:
 
Горе всем припавшим к соблазнам и покою,
Горе полюбившим приветную тюрьму.
Горе всем связавшим свою судьбу с чужою,
Не понявшим счастье всегда быть одному!
 
   Другими словами, прощание с «упоительными напевами» и «душными грезами по ночам» – весь этот любовный ассортимент Гофман передал (естественно, как бы) Игорю Северянину, который весьма восторгался его стихами. Сам Виктор Гофман от стихов переходит к прозе и к переводам (переводит Мопассана, Генриха Манна). Но как-то не может окончательно определиться с самим собой и найти свое место. В письме к Шемшурину от 6 января 1910 года он признается: «Я... все больше как-то отстаю от декадентов и на плохом у них здесь счету. И с реалистами тоже дружбы не налаживается...»
   В июне 1911 года Виктор Гофман отправляется в Европу, а в августе в Париже кончает жизнь самоубийством. Роковой выстрел. И покой...
 
Не надо теперь никаких достижений,
Ни истин, ни целей, ни битв...
 
   Жизнь Виктора Гофмана завершилась на отметке «27 лет». Через год, в 1912 году посмертная публикация книги «Любовь к далекой. Рассказы и миниатюры. 1909 – 1911 гг.». Критики положительно оценили книгу и вздохнули по поводу того, что ее автор не успел полностью выразить себя в прозе, не сумел открыть новых граней и новых перспектив.
   «Был он задумчивый, грустный, изящный... – вспоминал Юлий Айхенвальд Виктора Гофмана. – В огромном городе, в Париже, он не выдержал и покончил с собой. Жизнь выпила его душу, а без души, с вечной тоскливостью и ощущением пустоты, он жить не захотел».
   В молодые годы (до своих полных 27 лет) Гофман написал:
 
Я боюсь умереть молодым,
На заре соблазнительных грез,
Не упившись всем счастьем земным,
Не сорвавши всех жизненных роз...
 
   Не упился. И не сорвал. А больно укололся о шипы.

ГУМИЛЕВ
Николай Степанович
3(15).IV.1886, Кронштадт – 25(?).VIII.1921, близ Петрограда

 
 
   По сей день Гумилев – самый экзотический, редкий поэт. Действительно, знание Гумилева дальше «конквистадора в панцире железном», капитанов, рвущих из-за пояса пистолет, «так, что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет», да «изысканного жирафа», который бродит на «озере Чад», не идет. И это не удивительно. Поэт только недавно вернулся к читателям после многих десятилетий советского забвенья. Теперь он с нами, но по-прежнему в творчестве Гумилева читается лишь поверхностный экзотический слой.
 
Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны...
 
   Так признавался поэт. Но вместе с тем капитан Серебряного века (а Гумилева можно назвать именно так) тяготел к бурям и иным мирам. Он увлекался восточной мистикой и восточными культами.
 
Все мы, товарищи, верим в море,
Можем отплыть в далекий Китай.
 
   Бродяга и путешественник – по странам и времени, континентам и эпохам, – «поэт географии» (Айхенвальд) Гумилев прославлял в стихах скитальца морей Синдбада, скитальца любви Дон Жуана и скитальца вселенной Вечного Жида. Эти три имени могли бы войти в геральдику его поэзии. В пантеоне его богов мирно уживались и христианский Бог, и Будда, и Аллах, и боги черной Африки, и всевозможные причудливые духи. Гумилев верил в карму (судьбу) и сансару (перевоплощение) и тяготел к астральному мистицизму. Все это, вместе взятое, позволило Блоку и Горькому считать Гумилева иностранцем в русской литературе, он, по его же признанию, «чужих небес любовник беспокойный». И вместе с тем Гумилев – поэт русский. Пусть странный, но русский.
 
Открытый лоб – как свод небесный,
И кудри – облака над ним;
Их, верно, с робостью прелестной
Касался нежный серафим.
 
 
 
И тут же, у подножья древа,
Уста – как некий райский цвет,
Из-за какого матерь Ева
Благой нарушила завет.
 
 
 
Все это кистью достохвальной
Андрей Рублев мне начертал,
И в этой жизни труд печальный
Благословленьем Божьим стал.
 
   Биография Николая Гумилева ныне хорошо известна. Царскосельская гимназия, преклонение перед Иннокентием Анненским. В последнем классе Гумилев выпустил первый сборник стихов «Путь конквистадоров». Продолжение образования во Франции. Вторая книга – «Романтические цветы». Путешествие по Африке. Сотрудничество с журналом «Аполлон». В 1910 году выходит третья книга – «Жемчуга». Гумилев становится лидером нового литературного течения – акмеизма. Об этом надо рассказать чуть-чуть подробнее.
   Акмеизм рождался под насмешки: никто не хотел принимать его всерьез, но из акмеизма вышли три крупнейших поэта России: Гумилев, Ахматова и Мандельштам. Да еще с десяток других: Кузмин, Городецкий, Нарбут, Зенкевич, Георгий Иванов, Шенгели, Оцуп, Адамович и другие.
   Кризис символизма (который отчасти возник из-за споров между символистами) привел к образованию литературной группы «Цех поэтов» (первое собрание состоялось 20 октября 1911 года). Руководителями цеха были избраны Сергей Городецкий и Николай Гумилев, секретарем – Анна Ахматова. В «Цехе поэтов» было поднято «новое поэтическое знамя» – акмеизм. Гумилев отмечал, что символизм неотвратимо «падает», потому что скучен, абстрактен, нецеломудрен и холоден, а вот акмеизм – это совсем другое дело. В статье «Наследие символизма и акмеизм» (журнал «Аполлон», 1913) Гумилев провозгласил четыре эстетических принципа, каждый из которых связан с тем или иным классиком: соединение внутреннего мира человека (Шекспир) с «мудрым физиологизмом» (Рабле) и безоговорочного жизнеприятия (Франсуа Вийон) с совершенством художественных форм (Теофиль Готье).
   Во время революции «Цех поэтов» распался. В 1921 году его воскресил Гумилев. Все эти годы шли ожесточенные споры между Блоком и Гумилевым, старым кумиром читающей публики и новым. Как отмечал Георгий Шенгели: «Волевой закал гумилевских стихов быстро сделал его одним из любимых поэтов молодежи».
   Корней Чуковский так описывал литературную дуэль: «Гумилев со своим обычным бесстрашием нападал на символизм Блока:
   – Символисты – просто аферисты. Взяли гирю, написали на ней «десять пудов», но выдолбили всю середину, швыряют гирю так и сяк, а она пустая.
   Блок однотонно отвечал:
   – Но ведь это желают все последователи и подражатели – во всяком течении. Символисты здесь ни при чем. Вообще же то, что вы говорите, для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор... Вы француз?..»
   Блок и Гумилев. Две противоположности русской поэзии. Блок – сама стихия лиризма. Гумилев, напротив, чужд лиризму. Он тяготел к чистой изобразительности, не случайно стихи Гумилева зрительно воспринимаются как полотна живописца. Его любимый прием – рассказать «историю» или описать нечто: жирафа, портовую таверну, Венецию, осенний день – что угодно...
 
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать долго, долго,
Припоминая вечера,
Когда не мучило «вчера»
И не томили цепи долга,
 
 
 
И в море врезавшийся мыс,
И одинокий кипарис,
И благосклонного Гуссейна,
И медленный его рассказ,
В часы, когда не видит глаз
Ни кипариса, ни бассейна...
 
   Это начало стихотворения «Ослепительное» из книги «Чужое небо» (1912). Но вся эта живописность и образность поэзии Гумилева носит в себе некий секретный шифр, для раскодирования которого нужен именно оккультный ключ. И вообще сущность гумилевского поэтического мировидения, как отмечают специалисты, это – религиозно-эзотерическая, апокалипсически-утопическая, гностически-оккультистская. Трепетное благоговение перед астральным миром, перед сверхмиром, поиск Бога и запредельного рая (поэма «Сон Адама», 1910 и притча «Блудный сын», 1912). Мотив бренности всего сущего – один из главных мотивов в поэтической музыке Гумилева.
 
Все мы, святые и воры,
Из алтаря и острога,
Все мы – смешные актеры
В театре Господа Бога.
 
   Это первые строки стихотворения «Театр», а вот и концовка:
 
Боль вознеслася горою,
Хитрой раскинулась сетью,
Всех, утомленных игрою,
Хлещет кровавою плетью.
 
 
 
Множатся пытки и казни...
И возрастает тревога,
Что, коль не кончится праздник
В театре Господа Бога?!
 
   Тема мужества и страданий, гибели и смерти – это гумилевские основные темы. И еще – любовь. У Николая Гумилева довольно длинный донжуанский список, но вот вопрос: что он искал в любви? Отнюдь не «чувственную вьюгу», если воспользоваться словами Есенина. Гумилев искал вечно ускользающий идеал. Сам он писал:
 
Моя мечта надменна и проста:
Схватить весло, поставить ногу в стремя,
И обмануть медлительное время,
Всегда лобзая новые уста...
 
   Уже в молодые годы у Гумилева было ощущение любви в неразрывной связи со смертью, ощущение жизни как сновидения, как иллюзии:
 
Льется ль песня тишины
Или бурно бьются струи,
Жизнь и Смерть – ведь это сны.
Это только поцелуи.
 
   Первая настоящая любовь и первое любовное крушение – Анна Ахматова. Любовь получилась странной, брак еще более странным. Два поэта в одной берлоге? Конечно, они не ужились. «Муж и жена пишут стихи – это смешно, – говорил Гумилев Ахматовой, – у тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом...» Позднее Гумилев признал в Ахматовой поэта. Но было уже поздно.
 
Ты совсем, ты совсем снеговая,
Как ты странно и страшно бледна!
Почему ты дрожишь, подавая
Мне стакан золотого вина?
 
   Свидетель отношений Гумилева и Ахматовой Сергей Маковский писал: «От Анны Андреевны он требовал поклонения себе и покорности, не допуская мысли, что она существо самостоятельное и равноправное. Любил ее, но не сумел понять. Она была мнительно-горда и умна, умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом. При внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием. Коса нашла на камень...»
   Вторая жена Гумилева – Анна Энгельгардт. Анна Вторая была полной противоположностью Анны Ахматовой. Среди других увлечений и романов Гумилева отметим Елизавету Дмитриеву (Черубину де Габриак), Татиану Адамович, Ларису Рейснер, Елену Дебюше из Парижа («Сердце прыгает, как детский мячик...») и других. Последние увлечения – Берберова и Одоевцева, но это уже было после революции.