Страница:
Максим Горький шел путем, отличным от всех русских писателей-интеллигентов. Он посвятил себя ордену революционеров. Роковая связь с Лениным и большевистской партией лишь укрепляла в нем мечту о всеобщем равенстве и братстве, и вот тут Буревестник и крякнул: «Буря! Скоро грянет буря!»
Уже в Париже, вспоминая минувшие годы, Алексей Ремизов писал: «Суть очарования Горького именно в том, что в круге бестий, бесчеловечья заговорил он голосом громким и в новых образах о самом нужном для человеческой жизни – о достоинстве человека... Место его в русской литературе на виду».
Однако отношение Горького к человеку было весьма избирательным. «...Нередко смеясь над интеллигентами и приват-доцентами, склоняя одного из них к обнаженным ногам Вареньки Олесовой, он зато на испитые лица своих босяков налагал словесные румяна, – отмечал Юлий Айхенвальд и делал вывод: – Теперь босяки обуты, теперь приват-доценты обездолены. Стало ли лучше России?..»
Горький свято верил в очистительную миссию революционной бури. Персонаж его пьесы «Враги» (1906) молодой рабочий Ягодин говорит: «Соединимся, окружим, тиснем – и готово».
Соединили. Окружили. Тиснули. И одним из первых, кто ужаснулся новой жизни, был Максим Горький. Его знаменитые статьи-протесты 1917 – 1918 годов были собраны в сборник «Несвоевременные мысли». Политика насилия и кровь, пролитая большевиками, испугали Буревестника, хотя он и не отказался от сотрудничества с новой властью. Как писал Евгений Замятин: «Писатель Горький был принесен в жертву: на несколько лет он превратился в какого-то неофициального министра культуры, организатора общественных работ для выбитой из колеи голодающей интеллигенции...»
Я не согласен с Замятиным, с его выражением «был принесен в жертву». Никакая это была не жертва, сам Максим Горький по личной воле играл роль, по выражению Ольги Форш, человека-моста. Между Веком Серебряным и Веком Железным русской культуры и государственности. Его деятельная натура жаждала деятельности, и ему было предоставлено широчайшее поле. «Я всегда дивился, – писал Бунин о Горьком, – как это его на все хватает: изо дня в день на людях, – то у него сборище, то он на каком-нибудь сборище, – говорит порой не умолкая, целыми часами, пьет сколько угодно, папирос выкуривает по сто штук в сутки, спит не больше пяти-шести часов – и пишет своим круглым, крепким почерком роман за романом...»
Горький после Октября постоянно заседал, организовывал, помогал и спасал многих, играя роль некоего жреца-спасателя. Он многих спас от кровавых лап ЧК, не случайно у него не сложились отношения с лидером петроградских большевиков Зиновьевым. Клевала Горького и партийная печать. Журнал «На посту» прямо заявлял, что «бывший Главсокол ныне Центроуж».
В конце концов Горького спровадили за границу, там он осмысливал пережитое в революционной России и хмуро писал Ромену Роллану: «...меня болезненно смущает рост количества страданий, которыми люди платят за красоту своих надежд».
В его итальянском доме всегда находились постоянные жильцы, гости и приживальщики. За помощью к Алексею Максимовичу обращались многие эмигрантские писатели. Он всем помогал, всех кормил, а на себя тратил ничтожную малость: папиросы да рюмка вермута в угловом кафе на единственной соррентинской площади. Все это дало повод съехидничать Василию Розанову в одном из писем: «Наш славный Massimo Gorki».
И все же Россия тянула к себе Горького, к тому же новый хозяин страны Сталин предпринимал немалые усилия заполучить писателя. Горький со своей популярностью, авторитетом, влиянием и значением в мировой культуре должен был украсить фасад СССР. Гуманизм Горького, по идее Сталина, должен был прикрыть преступления режима.
Интересно читать переписку Сталина и Горького. Писатель написал вождю более 50 писем, а всего, кстати, эпистолярное наследие Горького насчитывает гигантскую цифру – 10 тысяч писем, – из которых до сих пор не опубликовано более 15 процентов.
Поначалу Горькому по возвращении на родину все понравилось. Он поверил даже в сфабрикованные политические процессы. «Если враг не сдается – его уничтожают» – печально знаменитая статья Горького в «Правде» от 15 ноября 1930 года. Горький дружил с Ягодой. «Осветил» рабский труд заключенных на Беломорканале. Провел первый съезд советских писателей (1934). Он много сделал позитивного для Сталина и Страны Советов. Был за это возвеличен и восхвален (город Горький, улица Горького, театр имени Горького и т.д.). Жил Горький в своеобразной золоченой клетке, бдительно охраняемой НКВД, многое не увидел и многого не понял, но постепенно начал прозревать; не случайно, что он так и не написал панегирик о Сталине, которого от него так ждали. Рука не поднялась?..
«Предлагаю назвать нашу жизнь Максимально Горькой», – как-то пошутил Карл Радек. Но писателю было не до шуток. Отношения с вождем становились все более напряженными, смею предположить, что оба – Горький и Сталин – разочаровались друг в друге.
Горький дважды пережил драму личного сознания: в начале революции в 1917 – 1918 годах и в середине 30-х на взлете строительства социализма. Судя по его письмам и высказываниям, он горько жалел, что стал соавтором и соучастником величайшего иллюзиона XX века – строительства государства справедливости и правды, счастливого единения рабочих и крестьян при массовом истреблении остальных «враждебных классов».
Буревестник умер в клетке. В сетях. Скованным и фактически замурованным. Он выполнил свою историческую миссию «освящения» революций и вынужден был покинуть сцену. Роль сыграна. Мавр оказался больше не нужным.
Христианский мыслитель, историк культуры и, естественно, эмигрант Георгий Федотов в 1936 году откликнулся статьей «На смерть Горького». «...Горький никогда не был русским интеллигентом, – писал Федотов. – Он всегда ненавидел эту формацию, не понимал ее и мог изображать только в грубых карикатурах... Горький не был рабочим. Горький презирал крестьянство, но у него всегда было живое чувство особого классового самосознания. Какого класса?.. Тех классов или тех низовых слоев, которые сейчас победили в России. Это новая интеллигенция, смертельно ненавидящая старую Россию и упоенная рационалистическим замыслом России новой, небывалой. Основные черты нового человека в России были предвосхищены Горьким еще 40 лет тому назад. Он всегда был с еретиками, с романтиками, с искателями, которые примешивали крупицу индивидуализма к безрадостному коллективизму Ленина... Добрая прививка ницшеанства в юности сблизила Горького с Лениным в этой готовности бить дураков по голове, чтобы научить их уму-разуму. Но в отличие от Ленина, Горький не заигрывал с тьмой и не раздувал зверя. Тьме и зверю он объявлял войну и долго не хотел признавать торжества победителей. Горький эпохи Октябрьской революции (1917 – 1922) – это апогей человека. Никто не вправе забыть того, что сделал в эти годы Горький для России и для интеллигенции...»
Говоря о 30-х годах, Федотов восклицает: «Как он мог не заметить страданий народа, на костях которого шла стройка?.. Что это? Слепота? Наивность?.. В каком-то смысле слепота усталости, которая не хочет правды. Слишком горька правда, а старый человек хочет успокоиться на подушке «достижений»...»
Федотову было легко в эмиграции писать все, что он знал и думал. Но Горький жил в центре ГУЛАГа, о чем кричит одна из его записок: «Как собака: все понимаю, а молчу».
Можно согласиться с выводом Дэна Левина в книге «Буревестник» (1965), что Горький осознал, что прожил жизнь «не на той улице», и вложил это трагическое признание в уста Егора Булычева.
Как у человека, личности, у Максима Горького трагическая судьба. А как писателя? Тоже непростая. Он хотел писать, как Бунин и Леонид Андреев, а писал, естественно, как Максим Горький, как моралист и дидактик. «Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха, – отмечал Юлий Айхенвальд. – Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и шири».
Мнение Бориса Зайцева: «Литературно «Буревестник» убог... невелик в искусстве, но значителен, как ранний Соловей-разбойник. Посвист у него довольно громкий...»
Другие оценки: реалист, бытовик... Лучшая книга Горького, на мой взгляд, роман-эпопея «Жизнь Клима Самгина» – история головокружительных прыжков русской интеллигенции. Но вот Борис Парамонов думает иначе: «мемуары плебея-комплексанта». Впрочем, горьковский вопрос: «А был ли мальчик?»
ГОФМАН
У Оффенбаха есть опера «Сказки Гофмана», ее либретто написано по новеллам печального романтика и едкого сатирика Эрнста Теодора Амадея Гофмана. В России «Сказки Гофмана» были поставлены в Мариинском театре 17 февраля 1899 года. Отечественному поэту Серебряного века Виктору Гофману было на год премьеры 15 лет, и он писал свои поэтические «сказки». И верил:
«Я вспоминаю прозрачную весну 1902 года, – можно прочитать у Ходасевича. – В те дни Бальмонт писал «Будем, как Солнце» и не знал, и не мог знать, что в удушливых классах 3-й московской гимназии два мальчика: Гофман Виктор и Ходасевич Владислав читают, и перечитывают, и вновь читают и перечитывают всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских «Северных Цветов». Вот впервые оттиснутый «Художник-дьявол», вот «Хочу быть дерзким», которому еще только предстоит стать пресловутым, вот «Восхваление луны»... Читали украдкой и дрожали от радости. Еще бы. Шестнадцать лет, солнце светит, а в этих стихах целое откровение. Ведь это же бесконечно ново, прекрасно, необычайно!.. А Гофман, стараясь скрыть явное сознание своего превосходства, говорит мне: «Я познакомился с Валерием Брюсовым». Ах, счастливец!..»
Да, юный Гофман сблизился с Брюсовым и Бальмонтом и считал их своими литературными учителями, а по своей юности приобрел репутацию юноши-пажа при мэтрах символизма. Гофман рано начал печатать стихи, что, однако, не помешало его учебе на юридическом факультете Московского университета. Он учился сам и учил других в своих рецензиях и даже написал теоретическую статью «Что есть искусство». Кстати, символизм Гофман трактовал «как систему выражения невыразимого».
В январе 1905 года вышел первый сборник стихов Гофмана «Книга вступлений. Лирика. 1902 – 1904». Одни рецензенты увидели «гибкий и свежий талант», другие, и среди них Брюсов, подвергали творчество Гофмана критике: «...он не ищет новых форм, он однообразен ... своего стиля у него нет» и т.д.
Да, форма, стиль, темы – все старые: любовь, любовь и любовь.
Прервем Айхенвальда и процитируем одно из стихотворений Виктора Гофмана:
Но рано или поздно порог надо переступить. Переступил и Гофман: разошелся с родителями и стал сам зарабатывать деньги газетной поденщиной. Или, выражаясь словами Айхенвальда, покинул «обольстительные сады Эдема» и вышел на «негостеприимные стогны мира». И сразу ощутил холод большого города, разъединенность людей и их недружелюбие.
В июне 1911 года Виктор Гофман отправляется в Европу, а в августе в Париже кончает жизнь самоубийством. Роковой выстрел. И покой...
«Был он задумчивый, грустный, изящный... – вспоминал Юлий Айхенвальд Виктора Гофмана. – В огромном городе, в Париже, он не выдержал и покончил с собой. Жизнь выпила его душу, а без души, с вечной тоскливостью и ощущением пустоты, он жить не захотел».
В молодые годы (до своих полных 27 лет) Гофман написал:
ГУМИЛЕВ
По сей день Гумилев – самый экзотический, редкий поэт. Действительно, знание Гумилева дальше «конквистадора в панцире железном», капитанов, рвущих из-за пояса пистолет, «так, что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет», да «изысканного жирафа», который бродит на «озере Чад», не идет. И это не удивительно. Поэт только недавно вернулся к читателям после многих десятилетий советского забвенья. Теперь он с нами, но по-прежнему в творчестве Гумилева читается лишь поверхностный экзотический слой.
Акмеизм рождался под насмешки: никто не хотел принимать его всерьез, но из акмеизма вышли три крупнейших поэта России: Гумилев, Ахматова и Мандельштам. Да еще с десяток других: Кузмин, Городецкий, Нарбут, Зенкевич, Георгий Иванов, Шенгели, Оцуп, Адамович и другие.
Кризис символизма (который отчасти возник из-за споров между символистами) привел к образованию литературной группы «Цех поэтов» (первое собрание состоялось 20 октября 1911 года). Руководителями цеха были избраны Сергей Городецкий и Николай Гумилев, секретарем – Анна Ахматова. В «Цехе поэтов» было поднято «новое поэтическое знамя» – акмеизм. Гумилев отмечал, что символизм неотвратимо «падает», потому что скучен, абстрактен, нецеломудрен и холоден, а вот акмеизм – это совсем другое дело. В статье «Наследие символизма и акмеизм» (журнал «Аполлон», 1913) Гумилев провозгласил четыре эстетических принципа, каждый из которых связан с тем или иным классиком: соединение внутреннего мира человека (Шекспир) с «мудрым физиологизмом» (Рабле) и безоговорочного жизнеприятия (Франсуа Вийон) с совершенством художественных форм (Теофиль Готье).
Во время революции «Цех поэтов» распался. В 1921 году его воскресил Гумилев. Все эти годы шли ожесточенные споры между Блоком и Гумилевым, старым кумиром читающей публики и новым. Как отмечал Георгий Шенгели: «Волевой закал гумилевских стихов быстро сделал его одним из любимых поэтов молодежи».
Корней Чуковский так описывал литературную дуэль: «Гумилев со своим обычным бесстрашием нападал на символизм Блока:
– Символисты – просто аферисты. Взяли гирю, написали на ней «десять пудов», но выдолбили всю середину, швыряют гирю так и сяк, а она пустая.
Блок однотонно отвечал:
– Но ведь это желают все последователи и подражатели – во всяком течении. Символисты здесь ни при чем. Вообще же то, что вы говорите, для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор... Вы француз?..»
Блок и Гумилев. Две противоположности русской поэзии. Блок – сама стихия лиризма. Гумилев, напротив, чужд лиризму. Он тяготел к чистой изобразительности, не случайно стихи Гумилева зрительно воспринимаются как полотна живописца. Его любимый прием – рассказать «историю» или описать нечто: жирафа, портовую таверну, Венецию, осенний день – что угодно...
Вторая жена Гумилева – Анна Энгельгардт. Анна Вторая была полной противоположностью Анны Ахматовой. Среди других увлечений и романов Гумилева отметим Елизавету Дмитриеву (Черубину де Габриак), Татиану Адамович, Ларису Рейснер, Елену Дебюше из Парижа («Сердце прыгает, как детский мячик...») и других. Последние увлечения – Берберова и Одоевцева, но это уже было после революции.
Уже в Париже, вспоминая минувшие годы, Алексей Ремизов писал: «Суть очарования Горького именно в том, что в круге бестий, бесчеловечья заговорил он голосом громким и в новых образах о самом нужном для человеческой жизни – о достоинстве человека... Место его в русской литературе на виду».
Однако отношение Горького к человеку было весьма избирательным. «...Нередко смеясь над интеллигентами и приват-доцентами, склоняя одного из них к обнаженным ногам Вареньки Олесовой, он зато на испитые лица своих босяков налагал словесные румяна, – отмечал Юлий Айхенвальд и делал вывод: – Теперь босяки обуты, теперь приват-доценты обездолены. Стало ли лучше России?..»
Горький свято верил в очистительную миссию революционной бури. Персонаж его пьесы «Враги» (1906) молодой рабочий Ягодин говорит: «Соединимся, окружим, тиснем – и готово».
Соединили. Окружили. Тиснули. И одним из первых, кто ужаснулся новой жизни, был Максим Горький. Его знаменитые статьи-протесты 1917 – 1918 годов были собраны в сборник «Несвоевременные мысли». Политика насилия и кровь, пролитая большевиками, испугали Буревестника, хотя он и не отказался от сотрудничества с новой властью. Как писал Евгений Замятин: «Писатель Горький был принесен в жертву: на несколько лет он превратился в какого-то неофициального министра культуры, организатора общественных работ для выбитой из колеи голодающей интеллигенции...»
Я не согласен с Замятиным, с его выражением «был принесен в жертву». Никакая это была не жертва, сам Максим Горький по личной воле играл роль, по выражению Ольги Форш, человека-моста. Между Веком Серебряным и Веком Железным русской культуры и государственности. Его деятельная натура жаждала деятельности, и ему было предоставлено широчайшее поле. «Я всегда дивился, – писал Бунин о Горьком, – как это его на все хватает: изо дня в день на людях, – то у него сборище, то он на каком-нибудь сборище, – говорит порой не умолкая, целыми часами, пьет сколько угодно, папирос выкуривает по сто штук в сутки, спит не больше пяти-шести часов – и пишет своим круглым, крепким почерком роман за романом...»
Горький после Октября постоянно заседал, организовывал, помогал и спасал многих, играя роль некоего жреца-спасателя. Он многих спас от кровавых лап ЧК, не случайно у него не сложились отношения с лидером петроградских большевиков Зиновьевым. Клевала Горького и партийная печать. Журнал «На посту» прямо заявлял, что «бывший Главсокол ныне Центроуж».
В конце концов Горького спровадили за границу, там он осмысливал пережитое в революционной России и хмуро писал Ромену Роллану: «...меня болезненно смущает рост количества страданий, которыми люди платят за красоту своих надежд».
В его итальянском доме всегда находились постоянные жильцы, гости и приживальщики. За помощью к Алексею Максимовичу обращались многие эмигрантские писатели. Он всем помогал, всех кормил, а на себя тратил ничтожную малость: папиросы да рюмка вермута в угловом кафе на единственной соррентинской площади. Все это дало повод съехидничать Василию Розанову в одном из писем: «Наш славный Massimo Gorki».
И все же Россия тянула к себе Горького, к тому же новый хозяин страны Сталин предпринимал немалые усилия заполучить писателя. Горький со своей популярностью, авторитетом, влиянием и значением в мировой культуре должен был украсить фасад СССР. Гуманизм Горького, по идее Сталина, должен был прикрыть преступления режима.
Интересно читать переписку Сталина и Горького. Писатель написал вождю более 50 писем, а всего, кстати, эпистолярное наследие Горького насчитывает гигантскую цифру – 10 тысяч писем, – из которых до сих пор не опубликовано более 15 процентов.
Поначалу Горькому по возвращении на родину все понравилось. Он поверил даже в сфабрикованные политические процессы. «Если враг не сдается – его уничтожают» – печально знаменитая статья Горького в «Правде» от 15 ноября 1930 года. Горький дружил с Ягодой. «Осветил» рабский труд заключенных на Беломорканале. Провел первый съезд советских писателей (1934). Он много сделал позитивного для Сталина и Страны Советов. Был за это возвеличен и восхвален (город Горький, улица Горького, театр имени Горького и т.д.). Жил Горький в своеобразной золоченой клетке, бдительно охраняемой НКВД, многое не увидел и многого не понял, но постепенно начал прозревать; не случайно, что он так и не написал панегирик о Сталине, которого от него так ждали. Рука не поднялась?..
«Предлагаю назвать нашу жизнь Максимально Горькой», – как-то пошутил Карл Радек. Но писателю было не до шуток. Отношения с вождем становились все более напряженными, смею предположить, что оба – Горький и Сталин – разочаровались друг в друге.
Горький дважды пережил драму личного сознания: в начале революции в 1917 – 1918 годах и в середине 30-х на взлете строительства социализма. Судя по его письмам и высказываниям, он горько жалел, что стал соавтором и соучастником величайшего иллюзиона XX века – строительства государства справедливости и правды, счастливого единения рабочих и крестьян при массовом истреблении остальных «враждебных классов».
Буревестник умер в клетке. В сетях. Скованным и фактически замурованным. Он выполнил свою историческую миссию «освящения» революций и вынужден был покинуть сцену. Роль сыграна. Мавр оказался больше не нужным.
Христианский мыслитель, историк культуры и, естественно, эмигрант Георгий Федотов в 1936 году откликнулся статьей «На смерть Горького». «...Горький никогда не был русским интеллигентом, – писал Федотов. – Он всегда ненавидел эту формацию, не понимал ее и мог изображать только в грубых карикатурах... Горький не был рабочим. Горький презирал крестьянство, но у него всегда было живое чувство особого классового самосознания. Какого класса?.. Тех классов или тех низовых слоев, которые сейчас победили в России. Это новая интеллигенция, смертельно ненавидящая старую Россию и упоенная рационалистическим замыслом России новой, небывалой. Основные черты нового человека в России были предвосхищены Горьким еще 40 лет тому назад. Он всегда был с еретиками, с романтиками, с искателями, которые примешивали крупицу индивидуализма к безрадостному коллективизму Ленина... Добрая прививка ницшеанства в юности сблизила Горького с Лениным в этой готовности бить дураков по голове, чтобы научить их уму-разуму. Но в отличие от Ленина, Горький не заигрывал с тьмой и не раздувал зверя. Тьме и зверю он объявлял войну и долго не хотел признавать торжества победителей. Горький эпохи Октябрьской революции (1917 – 1922) – это апогей человека. Никто не вправе забыть того, что сделал в эти годы Горький для России и для интеллигенции...»
Говоря о 30-х годах, Федотов восклицает: «Как он мог не заметить страданий народа, на костях которого шла стройка?.. Что это? Слепота? Наивность?.. В каком-то смысле слепота усталости, которая не хочет правды. Слишком горька правда, а старый человек хочет успокоиться на подушке «достижений»...»
Федотову было легко в эмиграции писать все, что он знал и думал. Но Горький жил в центре ГУЛАГа, о чем кричит одна из его записок: «Как собака: все понимаю, а молчу».
Можно согласиться с выводом Дэна Левина в книге «Буревестник» (1965), что Горький осознал, что прожил жизнь «не на той улице», и вложил это трагическое признание в уста Егора Булычева.
Как у человека, личности, у Максима Горького трагическая судьба. А как писателя? Тоже непростая. Он хотел писать, как Бунин и Леонид Андреев, а писал, естественно, как Максим Горький, как моралист и дидактик. «Ни у кого из писателей так не душно, как у этого любителя воздуха, – отмечал Юлий Айхенвальд. – Ни у кого из писателей так не тесно, как у этого изобразителя просторов и шири».
Мнение Бориса Зайцева: «Литературно «Буревестник» убог... невелик в искусстве, но значителен, как ранний Соловей-разбойник. Посвист у него довольно громкий...»
Другие оценки: реалист, бытовик... Лучшая книга Горького, на мой взгляд, роман-эпопея «Жизнь Клима Самгина» – история головокружительных прыжков русской интеллигенции. Но вот Борис Парамонов думает иначе: «мемуары плебея-комплексанта». Впрочем, горьковский вопрос: «А был ли мальчик?»
ГОФМАН
Виктор-Бальтазар-Эмиль Викторович
14(26).V.1884, Москва – 13.VIII.1911, Париж
У Оффенбаха есть опера «Сказки Гофмана», ее либретто написано по новеллам печального романтика и едкого сатирика Эрнста Теодора Амадея Гофмана. В России «Сказки Гофмана» были поставлены в Мариинском театре 17 февраля 1899 года. Отечественному поэту Серебряного века Виктору Гофману было на год премьеры 15 лет, и он писал свои поэтические «сказки». И верил:
Естественно, никакое счастье не пришло. Но все по порядку. Виктор Гофман родился в семье австрийского подданного, богатого мебельного фабриканта и декоратора. Учился в 3-й московской гимназии, которую окончил в 1903 году с золотой медалью.
Счастье придет.
Дни одиночества, дни безнадежности,
Дни воспаленной тоскующей нежности,
Счастье как светом зальет, —
Счастье придет...
«Я вспоминаю прозрачную весну 1902 года, – можно прочитать у Ходасевича. – В те дни Бальмонт писал «Будем, как Солнце» и не знал, и не мог знать, что в удушливых классах 3-й московской гимназии два мальчика: Гофман Виктор и Ходасевич Владислав читают, и перечитывают, и вновь читают и перечитывают всеми правдами и неправдами раздобытые корректуры скорпионовских «Северных Цветов». Вот впервые оттиснутый «Художник-дьявол», вот «Хочу быть дерзким», которому еще только предстоит стать пресловутым, вот «Восхваление луны»... Читали украдкой и дрожали от радости. Еще бы. Шестнадцать лет, солнце светит, а в этих стихах целое откровение. Ведь это же бесконечно ново, прекрасно, необычайно!.. А Гофман, стараясь скрыть явное сознание своего превосходства, говорит мне: «Я познакомился с Валерием Брюсовым». Ах, счастливец!..»
Да, юный Гофман сблизился с Брюсовым и Бальмонтом и считал их своими литературными учителями, а по своей юности приобрел репутацию юноши-пажа при мэтрах символизма. Гофман рано начал печатать стихи, что, однако, не помешало его учебе на юридическом факультете Московского университета. Он учился сам и учил других в своих рецензиях и даже написал теоретическую статью «Что есть искусство». Кстати, символизм Гофман трактовал «как систему выражения невыразимого».
В январе 1905 года вышел первый сборник стихов Гофмана «Книга вступлений. Лирика. 1902 – 1904». Одни рецензенты увидели «гибкий и свежий талант», другие, и среди них Брюсов, подвергали творчество Гофмана критике: «...он не ищет новых форм, он однообразен ... своего стиля у него нет» и т.д.
Да, форма, стиль, темы – все старые: любовь, любовь и любовь.
В «Силуэтах русских писателей» Юлий Айхенвальд любовно писал: «Виктор Гофман – это, прежде всего, влюбленный мальчик, паж, для которого счастье – нести шелковый шлейф королевы, шлейф того голубого, именно голубого платья, в каком он представляет себе свою молодую красавицу. Даже не королева она, а только инфанта, и для нее, как и для весеннего мальчика, который ее полюбил, жизнь и любовь – еще пленительная новость. В старую любовную канитель мира Гофман вплетает свою особенную, свою личную нить; он начинает, удивленно и восхищенно, свой независимый роман и, может быть, даже не знает, что уже и раньше на свете столько раз любили и любить переставали. Это все равно: для него пробудившееся чувство имеет всю прелесть новизны, всю жгучесть первого интереса...»
О, дева, нежная, как горние рассветы,
О, дева, стройная, как тонкий кипарис,
О, полюби любви моей приветы,
О, покорись...
Прервем Айхенвальда и процитируем одно из стихотворений Виктора Гофмана:
У меня для тебя столько ласковых слов и созвучий,
Их один только я для тебя мог придумать, любя.
Их певучей волной, то нежданно-крутой, то ползучей, —
Хочешь, я заласкаю тебя?
У меня для тебя столько есть прихотливых сравнений,
Но возможно ль твою уловить, хоть мгновенно, красу?
У меня есть причудливый мир серебристых видений —
Хочешь, к ним я тебя отнесу?
А теперь продолжим почти панегирик Юлия Айхенвальда про поэта: «...Душа его, полная стихов, поет свои хвалебные мелодии, и проникает их такая интимная, порою фетовская музыка. В ее звуках сладострастие рисуется ему, как девочка-цветок в сиреневом саду, как живая мимоза, которая только мальчику, певучему, мальчику влюбленному позволила прикосновения и сама в ответ на них «задрожала нежной дрожью». Ребенок только что перестал быть ребенком. Юный ценитель нежных ценностей, бессознательный грешник, Адам-дитя, он должен будет уйти из Эдема, – неумолим строгий и старый Отец. Но пока стоит еще отрок на пороге рая...»
Видишь, сколько любви в этом нежном, взволнованном взоре?
Я так долго таил, как тебя я любил и люблю.
У меня для тебя поцелуев дрожащее море, —
Хочешь, в нем я тебя утоплю?
Но рано или поздно порог надо переступить. Переступил и Гофман: разошелся с родителями и стал сам зарабатывать деньги газетной поденщиной. Или, выражаясь словами Айхенвальда, покинул «обольстительные сады Эдема» и вышел на «негостеприимные стогны мира». И сразу ощутил холод большого города, разъединенность людей и их недружелюбие.
Вечер. Вечер. Не надо рыданий.
Город спит. Остывает гранит.
Над опаловой тканью закатных мерцаний
Опускается облачный щит.
Я искал вдохновений, славословящей муки,
Я хотел быть наперсником грез.
Опускаются ветви, как скорбные руки
Зеленеющих, тонких берез.
Эти строки из второй книги Виктора Гофмана «Искус», которая вышла в конце 1909 года. В ней Гофман уже не «дамский поэт», по определению Городецкого, более того, звучат мотивы явного отторжения, в частности, в стихотворении «Ушедший»:
Не горят, не сверкают кресты колоколен,
Точно мертвые – спят наверху.
Мне не надо бороться. Я болен, я болен.
Обрученный и верный греху...
И концовка стихотворения, новая вера:
Проходите, женщины, проходите мимо.
Не маните ласками говорящих глаз.
Чуждо мне, ушедшему, что было так любимо.
Проходите мимо. Я не знаю вас...
Другими словами, прощание с «упоительными напевами» и «душными грезами по ночам» – весь этот любовный ассортимент Гофман передал (естественно, как бы) Игорю Северянину, который весьма восторгался его стихами. Сам Виктор Гофман от стихов переходит к прозе и к переводам (переводит Мопассана, Генриха Манна). Но как-то не может окончательно определиться с самим собой и найти свое место. В письме к Шемшурину от 6 января 1910 года он признается: «Я... все больше как-то отстаю от декадентов и на плохом у них здесь счету. И с реалистами тоже дружбы не налаживается...»
Горе всем припавшим к соблазнам и покою,
Горе полюбившим приветную тюрьму.
Горе всем связавшим свою судьбу с чужою,
Не понявшим счастье всегда быть одному!
В июне 1911 года Виктор Гофман отправляется в Европу, а в августе в Париже кончает жизнь самоубийством. Роковой выстрел. И покой...
Жизнь Виктора Гофмана завершилась на отметке «27 лет». Через год, в 1912 году посмертная публикация книги «Любовь к далекой. Рассказы и миниатюры. 1909 – 1911 гг.». Критики положительно оценили книгу и вздохнули по поводу того, что ее автор не успел полностью выразить себя в прозе, не сумел открыть новых граней и новых перспектив.
Не надо теперь никаких достижений,
Ни истин, ни целей, ни битв...
«Был он задумчивый, грустный, изящный... – вспоминал Юлий Айхенвальд Виктора Гофмана. – В огромном городе, в Париже, он не выдержал и покончил с собой. Жизнь выпила его душу, а без души, с вечной тоскливостью и ощущением пустоты, он жить не захотел».
В молодые годы (до своих полных 27 лет) Гофман написал:
Не упился. И не сорвал. А больно укололся о шипы.
Я боюсь умереть молодым,
На заре соблазнительных грез,
Не упившись всем счастьем земным,
Не сорвавши всех жизненных роз...
ГУМИЛЕВ
Николай Степанович
3(15).IV.1886, Кронштадт – 25(?).VIII.1921, близ Петрограда
По сей день Гумилев – самый экзотический, редкий поэт. Действительно, знание Гумилева дальше «конквистадора в панцире железном», капитанов, рвущих из-за пояса пистолет, «так, что сыплется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет», да «изысканного жирафа», который бродит на «озере Чад», не идет. И это не удивительно. Поэт только недавно вернулся к читателям после многих десятилетий советского забвенья. Теперь он с нами, но по-прежнему в творчестве Гумилева читается лишь поверхностный экзотический слой.
Так признавался поэт. Но вместе с тем капитан Серебряного века (а Гумилева можно назвать именно так) тяготел к бурям и иным мирам. Он увлекался восточной мистикой и восточными культами.
Сады моей души всегда узорны,
В них ветры так свежи и тиховейны...
Бродяга и путешественник – по странам и времени, континентам и эпохам, – «поэт географии» (Айхенвальд) Гумилев прославлял в стихах скитальца морей Синдбада, скитальца любви Дон Жуана и скитальца вселенной Вечного Жида. Эти три имени могли бы войти в геральдику его поэзии. В пантеоне его богов мирно уживались и христианский Бог, и Будда, и Аллах, и боги черной Африки, и всевозможные причудливые духи. Гумилев верил в карму (судьбу) и сансару (перевоплощение) и тяготел к астральному мистицизму. Все это, вместе взятое, позволило Блоку и Горькому считать Гумилева иностранцем в русской литературе, он, по его же признанию, «чужих небес любовник беспокойный». И вместе с тем Гумилев – поэт русский. Пусть странный, но русский.
Все мы, товарищи, верим в море,
Можем отплыть в далекий Китай.
Открытый лоб – как свод небесный,
И кудри – облака над ним;
Их, верно, с робостью прелестной
Касался нежный серафим.
И тут же, у подножья древа,
Уста – как некий райский цвет,
Из-за какого матерь Ева
Благой нарушила завет.
Биография Николая Гумилева ныне хорошо известна. Царскосельская гимназия, преклонение перед Иннокентием Анненским. В последнем классе Гумилев выпустил первый сборник стихов «Путь конквистадоров». Продолжение образования во Франции. Вторая книга – «Романтические цветы». Путешествие по Африке. Сотрудничество с журналом «Аполлон». В 1910 году выходит третья книга – «Жемчуга». Гумилев становится лидером нового литературного течения – акмеизма. Об этом надо рассказать чуть-чуть подробнее.
Все это кистью достохвальной
Андрей Рублев мне начертал,
И в этой жизни труд печальный
Благословленьем Божьим стал.
Акмеизм рождался под насмешки: никто не хотел принимать его всерьез, но из акмеизма вышли три крупнейших поэта России: Гумилев, Ахматова и Мандельштам. Да еще с десяток других: Кузмин, Городецкий, Нарбут, Зенкевич, Георгий Иванов, Шенгели, Оцуп, Адамович и другие.
Кризис символизма (который отчасти возник из-за споров между символистами) привел к образованию литературной группы «Цех поэтов» (первое собрание состоялось 20 октября 1911 года). Руководителями цеха были избраны Сергей Городецкий и Николай Гумилев, секретарем – Анна Ахматова. В «Цехе поэтов» было поднято «новое поэтическое знамя» – акмеизм. Гумилев отмечал, что символизм неотвратимо «падает», потому что скучен, абстрактен, нецеломудрен и холоден, а вот акмеизм – это совсем другое дело. В статье «Наследие символизма и акмеизм» (журнал «Аполлон», 1913) Гумилев провозгласил четыре эстетических принципа, каждый из которых связан с тем или иным классиком: соединение внутреннего мира человека (Шекспир) с «мудрым физиологизмом» (Рабле) и безоговорочного жизнеприятия (Франсуа Вийон) с совершенством художественных форм (Теофиль Готье).
Во время революции «Цех поэтов» распался. В 1921 году его воскресил Гумилев. Все эти годы шли ожесточенные споры между Блоком и Гумилевым, старым кумиром читающей публики и новым. Как отмечал Георгий Шенгели: «Волевой закал гумилевских стихов быстро сделал его одним из любимых поэтов молодежи».
Корней Чуковский так описывал литературную дуэль: «Гумилев со своим обычным бесстрашием нападал на символизм Блока:
– Символисты – просто аферисты. Взяли гирю, написали на ней «десять пудов», но выдолбили всю середину, швыряют гирю так и сяк, а она пустая.
Блок однотонно отвечал:
– Но ведь это желают все последователи и подражатели – во всяком течении. Символисты здесь ни при чем. Вообще же то, что вы говорите, для меня не русское. Это можно очень хорошо сказать по-французски. Вы как-то слишком литератор... Вы француз?..»
Блок и Гумилев. Две противоположности русской поэзии. Блок – сама стихия лиризма. Гумилев, напротив, чужд лиризму. Он тяготел к чистой изобразительности, не случайно стихи Гумилева зрительно воспринимаются как полотна живописца. Его любимый прием – рассказать «историю» или описать нечто: жирафа, портовую таверну, Венецию, осенний день – что угодно...
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать долго, долго,
Припоминая вечера,
Когда не мучило «вчера»
И не томили цепи долга,
Это начало стихотворения «Ослепительное» из книги «Чужое небо» (1912). Но вся эта живописность и образность поэзии Гумилева носит в себе некий секретный шифр, для раскодирования которого нужен именно оккультный ключ. И вообще сущность гумилевского поэтического мировидения, как отмечают специалисты, это – религиозно-эзотерическая, апокалипсически-утопическая, гностически-оккультистская. Трепетное благоговение перед астральным миром, перед сверхмиром, поиск Бога и запредельного рая (поэма «Сон Адама», 1910 и притча «Блудный сын», 1912). Мотив бренности всего сущего – один из главных мотивов в поэтической музыке Гумилева.
И в море врезавшийся мыс,
И одинокий кипарис,
И благосклонного Гуссейна,
И медленный его рассказ,
В часы, когда не видит глаз
Ни кипариса, ни бассейна...
Это первые строки стихотворения «Театр», а вот и концовка:
Все мы, святые и воры,
Из алтаря и острога,
Все мы – смешные актеры
В театре Господа Бога.
Боль вознеслася горою,
Хитрой раскинулась сетью,
Всех, утомленных игрою,
Хлещет кровавою плетью.
Тема мужества и страданий, гибели и смерти – это гумилевские основные темы. И еще – любовь. У Николая Гумилева довольно длинный донжуанский список, но вот вопрос: что он искал в любви? Отнюдь не «чувственную вьюгу», если воспользоваться словами Есенина. Гумилев искал вечно ускользающий идеал. Сам он писал:
Множатся пытки и казни...
И возрастает тревога,
Что, коль не кончится праздник
В театре Господа Бога?!
Уже в молодые годы у Гумилева было ощущение любви в неразрывной связи со смертью, ощущение жизни как сновидения, как иллюзии:
Моя мечта надменна и проста:
Схватить весло, поставить ногу в стремя,
И обмануть медлительное время,
Всегда лобзая новые уста...
Первая настоящая любовь и первое любовное крушение – Анна Ахматова. Любовь получилась странной, брак еще более странным. Два поэта в одной берлоге? Конечно, они не ужились. «Муж и жена пишут стихи – это смешно, – говорил Гумилев Ахматовой, – у тебя столько талантов. Ты не могла бы заняться каким-нибудь другим видом искусства? Например, балетом...» Позднее Гумилев признал в Ахматовой поэта. Но было уже поздно.
Льется ль песня тишины
Или бурно бьются струи,
Жизнь и Смерть – ведь это сны.
Это только поцелуи.
Свидетель отношений Гумилева и Ахматовой Сергей Маковский писал: «От Анны Андреевны он требовал поклонения себе и покорности, не допуская мысли, что она существо самостоятельное и равноправное. Любил ее, но не сумел понять. Она была мнительно-горда и умна, умнее его; не смешивала личной жизни с поэтическим бредом. При внешней хрупкости была сильна волей, здравым смыслом и трудолюбием. Коса нашла на камень...»
Ты совсем, ты совсем снеговая,
Как ты странно и страшно бледна!
Почему ты дрожишь, подавая
Мне стакан золотого вина?
Вторая жена Гумилева – Анна Энгельгардт. Анна Вторая была полной противоположностью Анны Ахматовой. Среди других увлечений и романов Гумилева отметим Елизавету Дмитриеву (Черубину де Габриак), Татиану Адамович, Ларису Рейснер, Елену Дебюше из Парижа («Сердце прыгает, как детский мячик...») и других. Последние увлечения – Берберова и Одоевцева, но это уже было после революции.