Страница:
Замерший без движения режиссер слышал, как хрустит череп на оранжевых зубах, сокрушающих его, словно конфету-«подушечку». Потом Представитель бессильно уронил безголовое, слабо подергивавшееся тело старшего майора и вперил взгляд единственного глаза в стрелявшего лейтенанта. Тот упал на колени, обхватил голову руками и принялся кататься по полу, истошно завывая. Глаза его вылезли из орбит, а потом выплеснулись наружу вместе с комковатым слизистым содержимым.
– Мама! – крикнул лейтенант и затих.
Тишина длилась пару секунд, после чего завизжала Орлова. Краем глаза Григорий Васильевич видел, как оператор зажал ей рот и потащил прочь, но Представитель не обращал на это никакого внимания. Он сделал еще несколько жевательных движений, удовлетворенно хлюпнул и прогудел:
– Подойди…
Несомненно, он обращался к Александрову.
Режиссер обернулся. Он увидел, что на него смотрят все собравшиеся: непрерывно крестящиеся ткачихи, почему-то упавший на колени поэт-песенник, мрачный Кноблок… Где-то под потолком пессимистично похрипывали старые фабричные вентиляторы.
– Иду, – сказал Григорий Васильевич.
Навстречу ему протянулось щупальце. Всего одно, и он сумел рассмотреть маленькие ярко-розовые рты, которыми была покрыта его поверхность. Нежные, и в то же время безумно опасные.
Щупальце обвило правую руку режиссера, легло поверх швейцарских часов «Омега», и всё тот же сырой голос велел:
– Иди. Снимай.
– А название?! – с трудом выдавил Григорий Васильевич.
– Названия не нужно. Снимай, – и щупальце, молниеносно освободив руку, подтолкнуло его к съемочной площадке.
Александров отступил, едва не споткнувшись о тело старшего майора Дукельского. Снова огляделся по сторонам и крикнул:
– Все по местам! Снимаем! Люба, к станку!
И услышал, как стукнула хлопушка и застрекотала кинокамера.
Владимир Березин
Сурганов сошел с поезда и стал искать подводу. Подводу, а что ж еще, другого транспорта тут отродясь не водилось.
Подводы не было, и пришлось идти к начальству.
Начальник станции сидел в обшарпанной комнате под двумя темными прямоугольниками на стене. Старые портреты сняли, а что вешать при новой власти – никто не сказал. Левый, очевидно, был портрет Ленина, а правый – Сталина.
Таков был раньше иконостас. Впрочем, иконы запретили давным-давно, а теперь запрет подтвержден новой властью.
Сурганов хорошо помнил, как у них в гарнизоне снимали такие же портреты. А большую статую вождя утопили в море. Белый Сталин смотрел из глубины на швартующиеся корабли Краснознаменного Тихоокеанского флота, пока этот флот существовал.
Теперь Советская власть кончилась, страной правил Общественный совет, вот уже пятый год издавая причудливые указы.
Сурганова демобилизовали с флота на особых условиях. Он догадывался, что так Общественный совет покупает свое спокойствие – там панически боялись военного переворота.
Военный переворот дочиста бы выкосил ту часть старой элиты, что сохранила власть. А она, эта элита, помнила, как всего несколько лет назад сама чистила армию. Она помнила расстрельные списки и всех этих способных, да сноровистых, что пошли по первой категории удобрять советскую землю.
Но еще все понимали, что военный переворот – это война, и война не с внешним и понятным врагом, к примеру, с японцами, к которым приклеилось слово «милитаристы», или с немцами, к которым прилипло итальянское «фашисты».
Теперь все были заедино, и в деревнях половина кастрюль была с клеймом «Рейнметалл». Японцы бурили нефть на Сахалине, но все рабочие были русскими.
Мир стал однородным, потому что война была бессмысленной. Разве на Кавказе, где огнем и мечом горцев приводили к новой вере.
Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого – и про то, что гигантская тварь сидит в Москве-реке под Кремлевской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырех конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий – вовсе без головы, а у четвертого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя – сразу упадешь замертво.
И вот Сурганов ехал через всю страну, курил в окошко, а потом смотрел через дырочку в морозных узорах на пустое пространство у железной дороги. В стране вроде бы ничего не изменилось, но он понимал, что старый порядок сломался. Это было больше, чем завоевание – народу возвратили право на суеверие. Была отменена не только Советская власть, но и Церковь.
Всё вернулось не на сорок лет назад, а на тысячу. Не к царю, а к Перуну.
Всего три года понадобилось на то, чтобы к этому все привыкли.
Может, это лишь казалось бывшему капитану третьего ранга Сурганову, прижавшему лоб к вагонному стеклу.
Он посмотрел в глаза начальника станции жестко и спокойно, так, как он смотрел в перископ подводной лодки.
Сурганов смотрел в глаза начальника, а тот косился на его орден Красной Звезды, который, по сути, носить тоже не следовало бы.
– Чо надо? – хмуро сказал начальник станции.
– Нужен транспорт до Манихино.
– Нету.
И тогда Сурганов сунул ему под нос бумагу.
Начальник поежился и сам пошел распоряжаться.
Подвода привезла Сурганова прямо к крыльцу райсовета.
Сцена повторилась – только над председателем темнел на стене один прямоугольник, а не два.
– Я ветеран. – Сурганов посмотрел ему прямо в глаза. Он снова посмотрел так, как смотрел на японский авианосец в перекрестье сетки.
– Мне положено имение.
Председатель сразу сник.
Он засуетился и, не поднимая глаз, стал быстро-быстро теребить бумагу. Зрелище было отвратительное.
Председатель знал, что военным ветеранам положено имение по их выбору.
В право на имение, волей Древних, входили еще крепостные, двенадцать, если отставной воин был одинок, и двадцать четыре, если у него была семья.
Бумаги Сурганова были на двенадцать.
– У нас есть усадьба старого графа. Бывший колхоз «Коммунар». Там, правда, все разбежались, но не извольте беспокоиться. Простите, товари… добрый барин, но у вас… – Он ткнул Сурганова в китель, туда, где на черной ткани горел орден Красной Звезды.
Носить не только советские ордена, но и старые, с крестами и святыми, было запрещено.
Сурганов вынул из кармана другую бумагу и, не выпуская ее из рук, сунул под нос председателю.
– Читать здесь. Второй абзац.
Тот медленно повел глазами, шевеля губами в такт движению зрачков, и добрался, наконец, до строчки «Разрешается ношение любых знаков отличия».
Председатель склонился в поклоне.
Усадьба оказалась запущенной, но, к счастью, очень маленькой.
Барское хозяйство было во многом порушено, а колхозное не выстроено. Всё было, и дом, и флигели, и конюшня, но на всем лежала печать нищеты. А нищета – это не пустота, а заполненность пространства мерзкими нищенскими вещами.
В конюшне не было лошадей, а лишь гнилые доски. Во флигелях провалена крыша. Исправно действовал лишь громкоговоритель на столбе. Эти громкоговорители-колокольчики повесили всюду, чтобы с шести утра до полуночи говорить с народом. Но слов не хватало, и колокольчики хрипели старые песни, из которых вымарали слово «Бог» и прочие символы веры.
Новый дом Сурганова был невелик и сильно обшарпан. Но легкой жизни никто и не обещал, это он понял еще в поезде.
Он сам привел в порядок спальню графа на втором этаже. Мебели тут не было, кроме сломанного рояля и гигантской кровати под балдахином. Такую кровать не перетащишь в крестьянский дом – вот она и осталась.
Через день появилась челядь.
– Я капитан третьего ранга Сурганов, военный пенсионер. Волею божеств… – Голос его задрожал, как дрожал при каждом построении, когда он стоял перед строем краснофлотцев. Каждый из них тогда еще помнил прежнюю присягу, где всякий сын трудового народа звал ненависть и презрение трудящихся на свою голову, если он нарушит торжественную клятву. Они все нарушили присягу – а те, кто остался верен ей, превратились в прах и пепел; те, кто дрался с неведомыми существами, заполонившими мир, сейчас выпадают на землю летним дождем, их съели рыбы и расточили звери.
А оставшиеся выбрали жизнь, и теперь каждый час жизнь напоминала им о предательстве.
Их подводная лодка дралась с японцами в тридцать девятом и топила их авианосцы в сороковом, когда те вышли в море драться с древними божествами с именем своей Аматэрасу на устах.
И вот за это ему дарована земля посреди России и двенадцать рабов.
– Волею божеств, – продолжил он привычно. – Я ваш хозяин и судия. Будем жить честно и дружно, как и прежде. При мне всё будет, как при…
Он замялся, подбирая слова:
– Как при бабушках и дедушках.
Первой к руке подошла старуха, которая не очень понимала что к чему:
– Скажи, милок, а колхозы отменять будут?
Они-то и были – колхоз, бывший колхоз, который перевели в новую крепость. Но тут старуху толкнула в бок ее дочь и жарко зашептала ей что-то в ухо. Видимо то, что это новый барин.
Старуха упала на колени и чуть было не перекрестилась, но вовремя спохватилась.
Сурганов в тоске отвернулся.
Дни потянулись за днями, и он устроил свой быт и управление хозяйством по флотскому уставу.
Дело кое-как налаживалось. Главное теперь – не упустить урожай.
Пришла весна, то время, пока нет комаров, но солнце уже ощутимо пригревает землю.
Сурганов уходил в рощи неподалеку от усадьбы и валялся там на сухой прошлогодней траве.
Как-то он сидел, прислонившись к березе, и смотрел в белое майское небо – не было ни облачка.
Вдруг что-то изменилось в этом небе.
Плыли боевые дирижабли.
Они шли строем – три в первой группе, за ними еще два раза по три.
Даже снизу были видны круглые пятна на месте закрашенных звезд.
Там, во внешнем мире, продолжалась какая-то жизнь, вернее, смерть. Видимо, снова волновался Кавказ, и Общественный совет, верный воле новых богов, следовал ермоловским путем.
На следующий день он объезжал свои небольшие владения, как вдруг почувствовал неладное, и упал с лошади за секунду до того, как воздух разорвал выстрел.
Кавалерист из Сурганова был неважный, и упал он грузно и тяжело, но всё же успел откатиться в кусты. Наган его был слабым подспорьем против неизвестного врага, и Сурганов почел за благо притвориться мертвым. Кусты зашевелились, и, озираясь, перед ним появились двое подростков с берданкой наперевес.
С расширенными глазами они подбирались к кустам, и Сурганов без труда перехватил ружье за ствол, а потом пнул хозяина сапогом в живот.
Совсем мальчики. Мальчики, которые не умели убивать, но хотели убить.
– Ну?
– Мы не скажем ничего! – прошипел старший и гордо запрокинул подбородок. Он, видно, уже представлял себе героическую смерть и пытки.
Тогда Сурганов пальнул из нагана прямо у него над головой, так что пуля выбила из березы длинную щепу.
– Не надо, не надо, – заныл мальчик, и Сурганов увидел, что это действительно мальчик, жалкий и испуганный. Сурганов с тоской глядел на него.
– Как звать?
– Ваней.
– Вот что, Ваня. Я вас отпущу, но пусть сегодня старший придет ко мне. Ночью придет, говорить будем.
– А ты, значит, гражданин нача… а ты, барин, со стражей ждать будешь?
– Вот еще, делать мне больше нечего, – и Сурганов добавил, чуть помедлив: – Милость богам.
Хорошие, чистые мальчики. Им всегда сложнее перестроиться, чем взрослым. Наверное, они читали Гайдара, все эти «школы» и «эрвээс», они хотели подвигов и счастья для тех, кто останется после них. Бедные, бедные мальчики. Кто их послал на смерть?
Ночью к нему стукнули в дверь.
Мальчики сдержали слово. Не побоялся прийти даже тот, кто послал их на смерть.
Молодой человек, что явился к нему, был Сурганову знаком. Школьный учитель, молодой парень лет двадцати. Биография читалась у него на лице – комсомолец, учительский техникум, год или два работы в школе, и тут пришли Древние. Жизнь перевернулась, и что делать – непонятно.
– Садись, чайку попей, – Сурганов подвинул ему стакан.
Учитель нервничал, и хозяин стал опасаться, что он вдруг полезет за пазуху, вон как оттопыривается его пиджачок, и, неровен час, еще пальнет не глядя, да еще и сам себя заденет.
– Вот что, Николай Гаврилович, вы свой шпалер выложите, а то он вас слишком возбуждает, как матрос институтку, – Сурганов не удержался от присловья из своей прошлой жизни. Учитель помялся, посверкал глазами, но пистолет выложил – довольно большой для него «Тульский Токарев».
– Что делать будем?
– Мы будем драться!
– С кем, со мной? Ну со мной дело нехитрое. Вас я положу как утку, но ведь потом приедет Особое Совещание, и ваши ученики… Сколько их, кстати? Трое? Пятеро? И ваши ученики, согласно Уголовному Уложению, будут принесены в жертву.
Или ладно, вам удастся сделать дырку во мне, и опять приедет Особое Совещание; там будет три скучных человека – бывший секретарь райкома, бывший начальник райотдела НКВД и бывший районный прокурор, все как один присягнувшие Древним, и ваших мальчиков принесут в жертву на главной и единственной площади села, прямо у репродуктора, через который вы слушаете сводки и по субботам танцуете под «Рио-Риту».
Вот и всё. На этом течение истории закончится.
Что хотите-то?
– Такие, как вы продали Родину, – мрачно ответил учитель Николай.
Сурганов почесал голову. Пистолет Токарева лежал на столе и мрачно смотрел на него черным глазом. Он, казалось, не хотел вмешиваться в разговор людей, потому что считал себя существом высшей, металлической породы.
– Да. Но что делать. Это хорошо нам было драться с японцами – верите ли, Николай Гаврилович, во время торпедной атаки на японскую авианосную группу я был совершенно счастлив, потому что за мной была великая страна, маршал Ворошилов и товарищ Сталин. А теперь перед нами, вернее, за нами, но перед вами – чертова сила. И что нам делать?
Он так и сказал «нам», заметив, как учитель от этого нервно дернул шеей.
– Программа у вас есть? Связь с другими товарищами?
– Я не скажу вам ничего.
– Мне не скажете, но я-то буду лежать дохлый, как корабельная крыса, а вас эти скучные люди из Особого Совещания посадят в камеру и лишат сна. И вы скажете им всё, и даже не вспомните о ваших мальчиках. Вы и потом о них не вспомните, потому что просто сойдете с ума от боли. Теперь ведь нет тюрем, у нас всё гуманно.
– Вы – предатель. А еще орденоносец.
– Речь не обо мне, речь даже не о вас. Речь об этих мальчиках.
– Мы должны отдать жизнь за Родину.
– Жизнь, а не смерть. Можно взять и утопиться в реке перед барским домом с тем же успехом.
И вдруг Сурганов увидел в глазах учителя странный блеск надежды.
– А что вы предлагаете?
– Я вам ничего не предлагаю, – Сурганов печально вздохнул. – Я вам объясняю, что торопиться нужно лишь при ловле блох и иных прытких насекомых.
Он почувствовал, что надежда в учителе крепнет. Учитель стал верить в него не как в человека, а как в вестника иной силы, что может противостоять тому повороту, что случился два года назад. «Сейчас он сделает из меня бога, а это очень нехорошо», – подумал он.
– Вот что, Николай Гаврилович, сберегите мальчиков. Вы, дорогой товарищ (учитель снова дернул головой от этого обращения), сберегите мальчиков. Вы комсомолец?
– Да, я был членом КИМ.
– Так вот, я прошу вас, надо сберечь мальчиков. И давайте договоримся, что вы мне не рассказываете лишнего, и я вам ничего не болтаю.
Сурганов поздоровался и ступил внутрь через высокий порог.
Там он увидел запрещенные иконы.
– Не боитесь, батюшка?
– Да что мне, добрый барин, бояться. Семь бед – один ответ. Попадья моя уж пять лет на небесах, а моя жизнь в руце Божьей. Господь всемогущий, звери в лесах, скот на полях, птицы в небесах – всякая тварь в его воле.
– Крестите?
– Не без этого.
«Это хорошо, что он не боится. Он не боится, но и не лезет на рожон, как учитель-комсомолец. С ним я споюсь, его бы я взял замполитом, – подумал Сурганов. – Ведь мы воюем, даже подняв руки. Красноармеец воюет даже в плену, вот что. Дело-то наше безнадежное, большой земли для нас нет».
Он сел за стол со священником, и грязноватые стаканы наполнились жидкостью, чем-то похожей со стороны на березовый сок.
«Хорошо, что тут есть, по крайней мере, трое мужчин, не боящихся смерти, – думал Сурганов. – Это всё потому, что мы одинокие мужчины. Одиноким всегда проще. Надо прощупать доктора, тут есть еще доктор. Но мне сказали, что у доктора жена и две дочери. Что я скажу доктору? Что я вообще хочу?.. Если бы я знал».
Он спросил бывшего священника, который на поверку оказался не бывшим, о сельском враче, и тот нахмурился.
– Да, я знаю. Две дочери, – быстро сказал бывший капитан третьего ранга, и лицо священника просветлело.
Они понимали друг друга.
– Э, добрый барин…
– Зови меня просто Владимир Владимирович. Так раньше в книгах писали, у Чехова.
– Придет он сейчас, твой доктор. Ему дома пить неловко, а у меня можно.
Доктор пришел позже, чем они думали, усталый и с пятнами крови на правом рукаве. Причем пришел он вместе с учителем.
Доктор оказался философом. Ему явно не хватало собеседников.
– Очень важно – отсутствие майората, – после третьей сказал он. – В России наследство от папы-графа делилось между всеми сыновьями, а затем – между их сыновьями. А в Европе всё наследство – майорат – переходило к старшему сыну, а младшему доставался разве что кот и сапоги.
Доктор рассказывал, что видел фотографии прежних бар, что жили в усадьбе.
– Там видна разница – на самой обычной черно-белой фотографии. Дед – работяга, привыкший к лишениям, знающий не только, что такое управлять, но работать руками и жить впроголодь. Сын – управляющий имением, понимающий, что благосостояние семьи зависит от его деятельности, но в его глазах отсутствовал страх. То есть он знал, что по миру они ни при каком раскладе не пойдут и голодать не будут. И внук – лощеный парень, кокаиновый офицерик, привыкший получать всё, что захочет, по первому требованию и совершенно не думающий о том, как работать самому. Кстати, он и спустил таким трудом заработанные дедовы деньги, он смог бы драться с красными, как не смог бы с этими саламандрами.
Учитель заметил:
– Тут много мифологии. Мы тут как-то говорили о Горьком. Горький сказал нам всё о капиталистическом вырождении в своих пьесах Во втором, максимум в третьем поколении начинаются безобразия, и Васса уже не Железнова. Я заставляю детей читать Горького. Горький не запрещен.
– Вот за это и ниспосланы нам нечистые твари, – подытожил священник.
– Почему не предположить, что они нам ниспосланы за то, что вы барскую библиотеку сожгли. Ну, не вы, а все мы, конечно, – тут же поправился Сурганов. – И за то, что пьянство наше беспробудно, а уполномоченный Мильчин берет взятки?
– Неисповедимы пути Господни, – вздохнул священник. – Да и ты, ба… Владимир Владимирович, не свят. Вот скоро будет молебен об урожае. Знаешь, что это?
– Примерно.
– Не молитва это, а жертвоприношение, – вступил доктор. – Возьмут девчонку, да и скормят зверю.
– Помогает?
– Да когда как.
– Но только ведь всё равно скормят. А ты, барин, по своему уставу, должен присутствовать. Встанешь, поклонишься, да и возблагодаришь, – заметил священник. – Да я не упрекаю: что тебе, из револьвера палить? Да и то, Мильчин тебя в расход выведет, даже в город не повезет.
– Ну, он не один, – дернулся учитель, – не один…
– Вот вас вместе и кончат.
Сурганов жалел, что не принес еды. Его собеседники оказались куда более запасливы – у доктора в бауле обнаружилась домашняя колбаса, в мешке у учителя – кулек пряников, а батюшка вытащил кусок сала величиной с полено.
Расходились за полночь.
Сурганов вышел первый, но слышал, как доктор сказал остальным: «Одно хорошо, барин нам достался не заполошный, дай Бог каждому». Кто-то ответил: «Барин он и есть барин, хоть не воняет». Кажется, это был учитель.
Слух у Сурганова был и впрямь отменный – в лодке он на спор садился на место акустика.
Они потом сходились не раз, и было видно, что одиночество среди полей толкало их друг к другу.
Как-то доктор сказал:
– Если случится что, если кто узнает о наших мыслях, то мы не доживем до кары новых богов. Нас убьют прежде все эти бывшие колхозники, которых я лечу, а вы (он ткнул в учителя) натаскиваете в чтении и счете. Они, те, кто еще помнит царя, и те, кто прошел через раскулачивание. Они помнят страх и унижения, они помнят испытания бедностью. И они уничтожат нас ради мечты о простом и понятном мире. Нужно только чудо. Барклай, зима иль русский Бог.
Сурганов слушал это и угрюмо сопротивлялся. Чувство унижения было очень острым – ведь вся его жизнь прошла при Советской власти, но не власть ему было жалко, а то, что он обязан слушаться и следовать безумию новых обрядов, в которых мало смысла.
Не прошлых чинов и званий было ему жалко, а вменяемости мира.
Его крестьяне могли верить во что угодно – в то, что неведомая тварь под Кремлевской стеной ест детей, и в то, что хорошую погоду можно купить кровью девственницы.
Он помнил, как командиры тишком смеялись над тем, как комиссар дивизиона рассказывает, будто фашисты придумывают нам политические анекдоты. Так было и здесь, мифы о новых богах – всё равно что анекдоты.
Остроумным объяснениям мира нужен автор, а вот истории о том, что Ленин болел сифилисом, автор не нужен. И тем крестьянам, что убивали врачей во время холеры, – искусственный миф не нужен. А всё, что он видел вокруг, было именно неостроумными теориями. То есть они выглядели по-разному, но суть одна – замещение. Новыми богами просто заместили прежних народных комиссаров.
Все приспосабливались. «Кроме японцев, – вспомнил он. – Японцы не приспосабливались. Они были островной империей, и у них свои счеты с глубоководными. Японцы вывели флот и решили драться. Их зажали в клещи – с одной стороны наш Тихоокеанский флот, а с другой стороны – американцы. Союзники решили их топить, чтобы выслужиться перед новым инфернальным начальством, но японцам было плевать на мотивы».
Они шли на смерть, и им не нужны были компромиссы. Им озаряла путь великая Аматэрасу, и когда японские корабли стали превращаться в клубки света, их экипажи, видимо, были счастливы. Сурганову тогда, как и многим другим, дали орден, но никакой заслуги союзников в этой битве не было. Это были награды за послушание.
А теперь бывшему капитану третьего ранга послушание приелось.
В воскресенье назначен был молебен об урожае.
Пришли все жители, но Сурганов отметил, что священника не было.
«Храбро спрятался, – подумал он и тут же себя одернул. – У каждого свой путь».
На поле вынесли корчащийся мешок, и Сурганов догадался, что это и есть жертва.
Меж тем из города приехал уполномоченный.
Он приехал на немецком мотоцикле с коляской. Это был один из армейских мотоциклов, которые немцы поставляли всему свету, в том числе и в бывший СССР. За рулем «Цундапа» сидел рядовой милиционер, а в коляске с пулеметом – уполномоченный по сельскому хозяйству Мильчин.
«Дурацкая мода, – подумал Сурганов. – Ну, вот к чему ему пулемет?» А потом вспомнил выстрел на лесной дороге.
Еще из города привезли попа-расстригу.
Он был молод и вертляв, но умел читать нараспев.
Большего от него и не требовалось.
Крестьяне перетаптывались, и Сурганов с раздражением отметил, что многих обряд не пугает. Он ощутил, что действительно жизнь не меняется – они так же выходили на молебен, так же сходились на 1 мая и 7 ноября. И это было тем проще делать, потому что майские праздники были как бы Пасхой, ноябрьские были Покровом, а Рождество превратилось в новогоднюю пьянку.
«Что я хочу изменить, – лихорадочно думал Сурганов, – кого мне жаль? Они ж меня первого повесят на суку, если прискачет египтянин на бледном коне».
В отдалении, чтобы боги ничего не перепутали, встал поп-расстрига и принялся читать призывную молитву.
В руках у него был сокращенный «Некрономикон». Тонкая книжица в ледериновом переплете – такие были на флоте на каждом корабле. Вообще-то личному составу читать их запрещалось, только корабельным посредникам, но Сурганов как-то воспользовался своей властью и целую ночь читал священную книгу. Он не мог признаться себе в том, что страшно разочаровался.
В книге была какая-то галиматья, куда менее понятная, чем «Материализм и эмпириокритицизм». Правила обращения к древним богам, собрание молитв – но ходили слухи, что это «Некрономикон» не настоящий, а его пересказ для простых людей, чтобы они не смущались умом и сами додумывали величие новой власти.
– Мама! – крикнул лейтенант и затих.
Тишина длилась пару секунд, после чего завизжала Орлова. Краем глаза Григорий Васильевич видел, как оператор зажал ей рот и потащил прочь, но Представитель не обращал на это никакого внимания. Он сделал еще несколько жевательных движений, удовлетворенно хлюпнул и прогудел:
– Подойди…
Несомненно, он обращался к Александрову.
Режиссер обернулся. Он увидел, что на него смотрят все собравшиеся: непрерывно крестящиеся ткачихи, почему-то упавший на колени поэт-песенник, мрачный Кноблок… Где-то под потолком пессимистично похрипывали старые фабричные вентиляторы.
– Иду, – сказал Григорий Васильевич.
Навстречу ему протянулось щупальце. Всего одно, и он сумел рассмотреть маленькие ярко-розовые рты, которыми была покрыта его поверхность. Нежные, и в то же время безумно опасные.
Щупальце обвило правую руку режиссера, легло поверх швейцарских часов «Омега», и всё тот же сырой голос велел:
– Иди. Снимай.
– А название?! – с трудом выдавил Григорий Васильевич.
– Названия не нужно. Снимай, – и щупальце, молниеносно освободив руку, подтолкнуло его к съемочной площадке.
Александров отступил, едва не споткнувшись о тело старшего майора Дукельского. Снова огляделся по сторонам и крикнул:
– Все по местам! Снимаем! Люба, к станку!
И услышал, как стукнула хлопушка и застрекотала кинокамера.
Владимир Березин
МОЛЕБЕН ОБ УРОЖАЕ
В деревне бог живет
не по углам…
Иосиф Бродский
Сурганов сошел с поезда и стал искать подводу. Подводу, а что ж еще, другого транспорта тут отродясь не водилось.
Подводы не было, и пришлось идти к начальству.
Начальник станции сидел в обшарпанной комнате под двумя темными прямоугольниками на стене. Старые портреты сняли, а что вешать при новой власти – никто не сказал. Левый, очевидно, был портрет Ленина, а правый – Сталина.
Таков был раньше иконостас. Впрочем, иконы запретили давным-давно, а теперь запрет подтвержден новой властью.
Сурганов хорошо помнил, как у них в гарнизоне снимали такие же портреты. А большую статую вождя утопили в море. Белый Сталин смотрел из глубины на швартующиеся корабли Краснознаменного Тихоокеанского флота, пока этот флот существовал.
Теперь Советская власть кончилась, страной правил Общественный совет, вот уже пятый год издавая причудливые указы.
Сурганова демобилизовали с флота на особых условиях. Он догадывался, что так Общественный совет покупает свое спокойствие – там панически боялись военного переворота.
Военный переворот дочиста бы выкосил ту часть старой элиты, что сохранила власть. А она, эта элита, помнила, как всего несколько лет назад сама чистила армию. Она помнила расстрельные списки и всех этих способных, да сноровистых, что пошли по первой категории удобрять советскую землю.
Но еще все понимали, что военный переворот – это война, и война не с внешним и понятным врагом, к примеру, с японцами, к которым приклеилось слово «милитаристы», или с немцами, к которым прилипло итальянское «фашисты».
Теперь все были заедино, и в деревнях половина кастрюль была с клеймом «Рейнметалл». Японцы бурили нефть на Сахалине, но все рабочие были русскими.
Мир стал однородным, потому что война была бессмысленной. Разве на Кавказе, где огнем и мечом горцев приводили к новой вере.
Но по-настоящему воевать можно было только с пришедшими на землю богами нового времени, просочившимися изо всех щелей существами. Но воевать с ними было невозможно.
Их мало кто видел, поэтому слухи о новой сущности мира были особенно причудливы.
Пока Сурганов ехал в поезде, он наслушался всякого – и про то, что гигантская тварь сидит в Москве-реке под Кремлевской стеной, и про то, что раз в году, на Иванов день, по земле скачут на четырех конях египтяне, мстя христианам за казни египетские. Один египтянин с головой птицы, другой с головой жабы, третий – вовсе без головы, а у четвертого, хоть она и есть, но глядеть ему в лицо нельзя – сразу упадешь замертво.
И вот Сурганов ехал через всю страну, курил в окошко, а потом смотрел через дырочку в морозных узорах на пустое пространство у железной дороги. В стране вроде бы ничего не изменилось, но он понимал, что старый порядок сломался. Это было больше, чем завоевание – народу возвратили право на суеверие. Была отменена не только Советская власть, но и Церковь.
Всё вернулось не на сорок лет назад, а на тысячу. Не к царю, а к Перуну.
Всего три года понадобилось на то, чтобы к этому все привыкли.
Может, это лишь казалось бывшему капитану третьего ранга Сурганову, прижавшему лоб к вагонному стеклу.
Он посмотрел в глаза начальника станции жестко и спокойно, так, как он смотрел в перископ подводной лодки.
Сурганов смотрел в глаза начальника, а тот косился на его орден Красной Звезды, который, по сути, носить тоже не следовало бы.
– Чо надо? – хмуро сказал начальник станции.
– Нужен транспорт до Манихино.
– Нету.
И тогда Сурганов сунул ему под нос бумагу.
Начальник поежился и сам пошел распоряжаться.
Подвода привезла Сурганова прямо к крыльцу райсовета.
Сцена повторилась – только над председателем темнел на стене один прямоугольник, а не два.
– Я ветеран. – Сурганов посмотрел ему прямо в глаза. Он снова посмотрел так, как смотрел на японский авианосец в перекрестье сетки.
– Мне положено имение.
Председатель сразу сник.
Он засуетился и, не поднимая глаз, стал быстро-быстро теребить бумагу. Зрелище было отвратительное.
Председатель знал, что военным ветеранам положено имение по их выбору.
В право на имение, волей Древних, входили еще крепостные, двенадцать, если отставной воин был одинок, и двадцать четыре, если у него была семья.
Бумаги Сурганова были на двенадцать.
– У нас есть усадьба старого графа. Бывший колхоз «Коммунар». Там, правда, все разбежались, но не извольте беспокоиться. Простите, товари… добрый барин, но у вас… – Он ткнул Сурганова в китель, туда, где на черной ткани горел орден Красной Звезды.
Носить не только советские ордена, но и старые, с крестами и святыми, было запрещено.
Сурганов вынул из кармана другую бумагу и, не выпуская ее из рук, сунул под нос председателю.
– Читать здесь. Второй абзац.
Тот медленно повел глазами, шевеля губами в такт движению зрачков, и добрался, наконец, до строчки «Разрешается ношение любых знаков отличия».
Председатель склонился в поклоне.
Усадьба оказалась запущенной, но, к счастью, очень маленькой.
Барское хозяйство было во многом порушено, а колхозное не выстроено. Всё было, и дом, и флигели, и конюшня, но на всем лежала печать нищеты. А нищета – это не пустота, а заполненность пространства мерзкими нищенскими вещами.
В конюшне не было лошадей, а лишь гнилые доски. Во флигелях провалена крыша. Исправно действовал лишь громкоговоритель на столбе. Эти громкоговорители-колокольчики повесили всюду, чтобы с шести утра до полуночи говорить с народом. Но слов не хватало, и колокольчики хрипели старые песни, из которых вымарали слово «Бог» и прочие символы веры.
Новый дом Сурганова был невелик и сильно обшарпан. Но легкой жизни никто и не обещал, это он понял еще в поезде.
Он сам привел в порядок спальню графа на втором этаже. Мебели тут не было, кроме сломанного рояля и гигантской кровати под балдахином. Такую кровать не перетащишь в крестьянский дом – вот она и осталась.
Через день появилась челядь.
– Я капитан третьего ранга Сурганов, военный пенсионер. Волею божеств… – Голос его задрожал, как дрожал при каждом построении, когда он стоял перед строем краснофлотцев. Каждый из них тогда еще помнил прежнюю присягу, где всякий сын трудового народа звал ненависть и презрение трудящихся на свою голову, если он нарушит торжественную клятву. Они все нарушили присягу – а те, кто остался верен ей, превратились в прах и пепел; те, кто дрался с неведомыми существами, заполонившими мир, сейчас выпадают на землю летним дождем, их съели рыбы и расточили звери.
А оставшиеся выбрали жизнь, и теперь каждый час жизнь напоминала им о предательстве.
Их подводная лодка дралась с японцами в тридцать девятом и топила их авианосцы в сороковом, когда те вышли в море драться с древними божествами с именем своей Аматэрасу на устах.
И вот за это ему дарована земля посреди России и двенадцать рабов.
– Волею божеств, – продолжил он привычно. – Я ваш хозяин и судия. Будем жить честно и дружно, как и прежде. При мне всё будет, как при…
Он замялся, подбирая слова:
– Как при бабушках и дедушках.
Первой к руке подошла старуха, которая не очень понимала что к чему:
– Скажи, милок, а колхозы отменять будут?
Они-то и были – колхоз, бывший колхоз, который перевели в новую крепость. Но тут старуху толкнула в бок ее дочь и жарко зашептала ей что-то в ухо. Видимо то, что это новый барин.
Старуха упала на колени и чуть было не перекрестилась, но вовремя спохватилась.
Сурганов в тоске отвернулся.
Дни потянулись за днями, и он устроил свой быт и управление хозяйством по флотскому уставу.
Дело кое-как налаживалось. Главное теперь – не упустить урожай.
Пришла весна, то время, пока нет комаров, но солнце уже ощутимо пригревает землю.
Сурганов уходил в рощи неподалеку от усадьбы и валялся там на сухой прошлогодней траве.
Как-то он сидел, прислонившись к березе, и смотрел в белое майское небо – не было ни облачка.
Вдруг что-то изменилось в этом небе.
Плыли боевые дирижабли.
Они шли строем – три в первой группе, за ними еще два раза по три.
Даже снизу были видны круглые пятна на месте закрашенных звезд.
Там, во внешнем мире, продолжалась какая-то жизнь, вернее, смерть. Видимо, снова волновался Кавказ, и Общественный совет, верный воле новых богов, следовал ермоловским путем.
На следующий день он объезжал свои небольшие владения, как вдруг почувствовал неладное, и упал с лошади за секунду до того, как воздух разорвал выстрел.
Кавалерист из Сурганова был неважный, и упал он грузно и тяжело, но всё же успел откатиться в кусты. Наган его был слабым подспорьем против неизвестного врага, и Сурганов почел за благо притвориться мертвым. Кусты зашевелились, и, озираясь, перед ним появились двое подростков с берданкой наперевес.
С расширенными глазами они подбирались к кустам, и Сурганов без труда перехватил ружье за ствол, а потом пнул хозяина сапогом в живот.
Совсем мальчики. Мальчики, которые не умели убивать, но хотели убить.
– Ну?
– Мы не скажем ничего! – прошипел старший и гордо запрокинул подбородок. Он, видно, уже представлял себе героическую смерть и пытки.
Тогда Сурганов пальнул из нагана прямо у него над головой, так что пуля выбила из березы длинную щепу.
– Не надо, не надо, – заныл мальчик, и Сурганов увидел, что это действительно мальчик, жалкий и испуганный. Сурганов с тоской глядел на него.
– Как звать?
– Ваней.
– Вот что, Ваня. Я вас отпущу, но пусть сегодня старший придет ко мне. Ночью придет, говорить будем.
– А ты, значит, гражданин нача… а ты, барин, со стражей ждать будешь?
– Вот еще, делать мне больше нечего, – и Сурганов добавил, чуть помедлив: – Милость богам.
Хорошие, чистые мальчики. Им всегда сложнее перестроиться, чем взрослым. Наверное, они читали Гайдара, все эти «школы» и «эрвээс», они хотели подвигов и счастья для тех, кто останется после них. Бедные, бедные мальчики. Кто их послал на смерть?
Ночью к нему стукнули в дверь.
Мальчики сдержали слово. Не побоялся прийти даже тот, кто послал их на смерть.
Молодой человек, что явился к нему, был Сурганову знаком. Школьный учитель, молодой парень лет двадцати. Биография читалась у него на лице – комсомолец, учительский техникум, год или два работы в школе, и тут пришли Древние. Жизнь перевернулась, и что делать – непонятно.
– Садись, чайку попей, – Сурганов подвинул ему стакан.
Учитель нервничал, и хозяин стал опасаться, что он вдруг полезет за пазуху, вон как оттопыривается его пиджачок, и, неровен час, еще пальнет не глядя, да еще и сам себя заденет.
– Вот что, Николай Гаврилович, вы свой шпалер выложите, а то он вас слишком возбуждает, как матрос институтку, – Сурганов не удержался от присловья из своей прошлой жизни. Учитель помялся, посверкал глазами, но пистолет выложил – довольно большой для него «Тульский Токарев».
– Что делать будем?
– Мы будем драться!
– С кем, со мной? Ну со мной дело нехитрое. Вас я положу как утку, но ведь потом приедет Особое Совещание, и ваши ученики… Сколько их, кстати? Трое? Пятеро? И ваши ученики, согласно Уголовному Уложению, будут принесены в жертву.
Или ладно, вам удастся сделать дырку во мне, и опять приедет Особое Совещание; там будет три скучных человека – бывший секретарь райкома, бывший начальник райотдела НКВД и бывший районный прокурор, все как один присягнувшие Древним, и ваших мальчиков принесут в жертву на главной и единственной площади села, прямо у репродуктора, через который вы слушаете сводки и по субботам танцуете под «Рио-Риту».
Вот и всё. На этом течение истории закончится.
Что хотите-то?
– Такие, как вы продали Родину, – мрачно ответил учитель Николай.
Сурганов почесал голову. Пистолет Токарева лежал на столе и мрачно смотрел на него черным глазом. Он, казалось, не хотел вмешиваться в разговор людей, потому что считал себя существом высшей, металлической породы.
– Да. Но что делать. Это хорошо нам было драться с японцами – верите ли, Николай Гаврилович, во время торпедной атаки на японскую авианосную группу я был совершенно счастлив, потому что за мной была великая страна, маршал Ворошилов и товарищ Сталин. А теперь перед нами, вернее, за нами, но перед вами – чертова сила. И что нам делать?
Он так и сказал «нам», заметив, как учитель от этого нервно дернул шеей.
– Программа у вас есть? Связь с другими товарищами?
– Я не скажу вам ничего.
– Мне не скажете, но я-то буду лежать дохлый, как корабельная крыса, а вас эти скучные люди из Особого Совещания посадят в камеру и лишат сна. И вы скажете им всё, и даже не вспомните о ваших мальчиках. Вы и потом о них не вспомните, потому что просто сойдете с ума от боли. Теперь ведь нет тюрем, у нас всё гуманно.
– Вы – предатель. А еще орденоносец.
– Речь не обо мне, речь даже не о вас. Речь об этих мальчиках.
– Мы должны отдать жизнь за Родину.
– Жизнь, а не смерть. Можно взять и утопиться в реке перед барским домом с тем же успехом.
И вдруг Сурганов увидел в глазах учителя странный блеск надежды.
– А что вы предлагаете?
– Я вам ничего не предлагаю, – Сурганов печально вздохнул. – Я вам объясняю, что торопиться нужно лишь при ловле блох и иных прытких насекомых.
Он почувствовал, что надежда в учителе крепнет. Учитель стал верить в него не как в человека, а как в вестника иной силы, что может противостоять тому повороту, что случился два года назад. «Сейчас он сделает из меня бога, а это очень нехорошо», – подумал он.
– Вот что, Николай Гаврилович, сберегите мальчиков. Вы, дорогой товарищ (учитель снова дернул головой от этого обращения), сберегите мальчиков. Вы комсомолец?
– Да, я был членом КИМ.
– Так вот, я прошу вас, надо сберечь мальчиков. И давайте договоримся, что вы мне не рассказываете лишнего, и я вам ничего не болтаю.
* * *
Наутро Сурганов стал думать, к кому бы пойти за советом, и в конце концов отправился к бывшему попу. У избы священника пахло кислым. Батюшка, очевидно, гнал самогон.Сурганов поздоровался и ступил внутрь через высокий порог.
Там он увидел запрещенные иконы.
– Не боитесь, батюшка?
– Да что мне, добрый барин, бояться. Семь бед – один ответ. Попадья моя уж пять лет на небесах, а моя жизнь в руце Божьей. Господь всемогущий, звери в лесах, скот на полях, птицы в небесах – всякая тварь в его воле.
– Крестите?
– Не без этого.
«Это хорошо, что он не боится. Он не боится, но и не лезет на рожон, как учитель-комсомолец. С ним я споюсь, его бы я взял замполитом, – подумал Сурганов. – Ведь мы воюем, даже подняв руки. Красноармеец воюет даже в плену, вот что. Дело-то наше безнадежное, большой земли для нас нет».
Он сел за стол со священником, и грязноватые стаканы наполнились жидкостью, чем-то похожей со стороны на березовый сок.
«Хорошо, что тут есть, по крайней мере, трое мужчин, не боящихся смерти, – думал Сурганов. – Это всё потому, что мы одинокие мужчины. Одиноким всегда проще. Надо прощупать доктора, тут есть еще доктор. Но мне сказали, что у доктора жена и две дочери. Что я скажу доктору? Что я вообще хочу?.. Если бы я знал».
Он спросил бывшего священника, который на поверку оказался не бывшим, о сельском враче, и тот нахмурился.
– Да, я знаю. Две дочери, – быстро сказал бывший капитан третьего ранга, и лицо священника просветлело.
Они понимали друг друга.
– Э, добрый барин…
– Зови меня просто Владимир Владимирович. Так раньше в книгах писали, у Чехова.
– Придет он сейчас, твой доктор. Ему дома пить неловко, а у меня можно.
Доктор пришел позже, чем они думали, усталый и с пятнами крови на правом рукаве. Причем пришел он вместе с учителем.
Доктор оказался философом. Ему явно не хватало собеседников.
– Очень важно – отсутствие майората, – после третьей сказал он. – В России наследство от папы-графа делилось между всеми сыновьями, а затем – между их сыновьями. А в Европе всё наследство – майорат – переходило к старшему сыну, а младшему доставался разве что кот и сапоги.
Доктор рассказывал, что видел фотографии прежних бар, что жили в усадьбе.
– Там видна разница – на самой обычной черно-белой фотографии. Дед – работяга, привыкший к лишениям, знающий не только, что такое управлять, но работать руками и жить впроголодь. Сын – управляющий имением, понимающий, что благосостояние семьи зависит от его деятельности, но в его глазах отсутствовал страх. То есть он знал, что по миру они ни при каком раскладе не пойдут и голодать не будут. И внук – лощеный парень, кокаиновый офицерик, привыкший получать всё, что захочет, по первому требованию и совершенно не думающий о том, как работать самому. Кстати, он и спустил таким трудом заработанные дедовы деньги, он смог бы драться с красными, как не смог бы с этими саламандрами.
Учитель заметил:
– Тут много мифологии. Мы тут как-то говорили о Горьком. Горький сказал нам всё о капиталистическом вырождении в своих пьесах Во втором, максимум в третьем поколении начинаются безобразия, и Васса уже не Железнова. Я заставляю детей читать Горького. Горький не запрещен.
– Вот за это и ниспосланы нам нечистые твари, – подытожил священник.
– Почему не предположить, что они нам ниспосланы за то, что вы барскую библиотеку сожгли. Ну, не вы, а все мы, конечно, – тут же поправился Сурганов. – И за то, что пьянство наше беспробудно, а уполномоченный Мильчин берет взятки?
– Неисповедимы пути Господни, – вздохнул священник. – Да и ты, ба… Владимир Владимирович, не свят. Вот скоро будет молебен об урожае. Знаешь, что это?
– Примерно.
– Не молитва это, а жертвоприношение, – вступил доктор. – Возьмут девчонку, да и скормят зверю.
– Помогает?
– Да когда как.
– Но только ведь всё равно скормят. А ты, барин, по своему уставу, должен присутствовать. Встанешь, поклонишься, да и возблагодаришь, – заметил священник. – Да я не упрекаю: что тебе, из револьвера палить? Да и то, Мильчин тебя в расход выведет, даже в город не повезет.
– Ну, он не один, – дернулся учитель, – не один…
– Вот вас вместе и кончат.
Сурганов жалел, что не принес еды. Его собеседники оказались куда более запасливы – у доктора в бауле обнаружилась домашняя колбаса, в мешке у учителя – кулек пряников, а батюшка вытащил кусок сала величиной с полено.
Расходились за полночь.
Сурганов вышел первый, но слышал, как доктор сказал остальным: «Одно хорошо, барин нам достался не заполошный, дай Бог каждому». Кто-то ответил: «Барин он и есть барин, хоть не воняет». Кажется, это был учитель.
Слух у Сурганова был и впрямь отменный – в лодке он на спор садился на место акустика.
Они потом сходились не раз, и было видно, что одиночество среди полей толкало их друг к другу.
Как-то доктор сказал:
– Если случится что, если кто узнает о наших мыслях, то мы не доживем до кары новых богов. Нас убьют прежде все эти бывшие колхозники, которых я лечу, а вы (он ткнул в учителя) натаскиваете в чтении и счете. Они, те, кто еще помнит царя, и те, кто прошел через раскулачивание. Они помнят страх и унижения, они помнят испытания бедностью. И они уничтожат нас ради мечты о простом и понятном мире. Нужно только чудо. Барклай, зима иль русский Бог.
Сурганов слушал это и угрюмо сопротивлялся. Чувство унижения было очень острым – ведь вся его жизнь прошла при Советской власти, но не власть ему было жалко, а то, что он обязан слушаться и следовать безумию новых обрядов, в которых мало смысла.
Не прошлых чинов и званий было ему жалко, а вменяемости мира.
Его крестьяне могли верить во что угодно – в то, что неведомая тварь под Кремлевской стеной ест детей, и в то, что хорошую погоду можно купить кровью девственницы.
Он помнил, как командиры тишком смеялись над тем, как комиссар дивизиона рассказывает, будто фашисты придумывают нам политические анекдоты. Так было и здесь, мифы о новых богах – всё равно что анекдоты.
Остроумным объяснениям мира нужен автор, а вот истории о том, что Ленин болел сифилисом, автор не нужен. И тем крестьянам, что убивали врачей во время холеры, – искусственный миф не нужен. А всё, что он видел вокруг, было именно неостроумными теориями. То есть они выглядели по-разному, но суть одна – замещение. Новыми богами просто заместили прежних народных комиссаров.
Все приспосабливались. «Кроме японцев, – вспомнил он. – Японцы не приспосабливались. Они были островной империей, и у них свои счеты с глубоководными. Японцы вывели флот и решили драться. Их зажали в клещи – с одной стороны наш Тихоокеанский флот, а с другой стороны – американцы. Союзники решили их топить, чтобы выслужиться перед новым инфернальным начальством, но японцам было плевать на мотивы».
Они шли на смерть, и им не нужны были компромиссы. Им озаряла путь великая Аматэрасу, и когда японские корабли стали превращаться в клубки света, их экипажи, видимо, были счастливы. Сурганову тогда, как и многим другим, дали орден, но никакой заслуги союзников в этой битве не было. Это были награды за послушание.
А теперь бывшему капитану третьего ранга послушание приелось.
В воскресенье назначен был молебен об урожае.
Пришли все жители, но Сурганов отметил, что священника не было.
«Храбро спрятался, – подумал он и тут же себя одернул. – У каждого свой путь».
На поле вынесли корчащийся мешок, и Сурганов догадался, что это и есть жертва.
Меж тем из города приехал уполномоченный.
Он приехал на немецком мотоцикле с коляской. Это был один из армейских мотоциклов, которые немцы поставляли всему свету, в том числе и в бывший СССР. За рулем «Цундапа» сидел рядовой милиционер, а в коляске с пулеметом – уполномоченный по сельскому хозяйству Мильчин.
«Дурацкая мода, – подумал Сурганов. – Ну, вот к чему ему пулемет?» А потом вспомнил выстрел на лесной дороге.
Еще из города привезли попа-расстригу.
Он был молод и вертляв, но умел читать нараспев.
Большего от него и не требовалось.
Крестьяне перетаптывались, и Сурганов с раздражением отметил, что многих обряд не пугает. Он ощутил, что действительно жизнь не меняется – они так же выходили на молебен, так же сходились на 1 мая и 7 ноября. И это было тем проще делать, потому что майские праздники были как бы Пасхой, ноябрьские были Покровом, а Рождество превратилось в новогоднюю пьянку.
«Что я хочу изменить, – лихорадочно думал Сурганов, – кого мне жаль? Они ж меня первого повесят на суку, если прискачет египтянин на бледном коне».
В отдалении, чтобы боги ничего не перепутали, встал поп-расстрига и принялся читать призывную молитву.
В руках у него был сокращенный «Некрономикон». Тонкая книжица в ледериновом переплете – такие были на флоте на каждом корабле. Вообще-то личному составу читать их запрещалось, только корабельным посредникам, но Сурганов как-то воспользовался своей властью и целую ночь читал священную книгу. Он не мог признаться себе в том, что страшно разочаровался.
В книге была какая-то галиматья, куда менее понятная, чем «Материализм и эмпириокритицизм». Правила обращения к древним богам, собрание молитв – но ходили слухи, что это «Некрономикон» не настоящий, а его пересказ для простых людей, чтобы они не смущались умом и сами додумывали величие новой власти.