Не прекращая пения, шаманы оттаскивали трупы от жертвенного камня, не давая ему скрыться под грудой безжизненных тел. Старый якут работал не покладая рук, с монотонностью человека, который делает привычную рутинную работу. Откуда брались силы в этом тщедушном теле? Не могу сказать, сколько времени продолжалась эта кровавая резня, но, когда плато выстелил ковер из мертвецов, а возле камня остались стоять только закутанные в шкуры шаманы, солнце превратилось в пылающий, налитый кровью глаз, медленно закатывающийся под веко горизонта.
В воздухе стоял тяжелый запах дерьма и меди. Запах бойни. Земля подо мной мелко дрожала. Я чувствовал, как, впитываясь в мох, кровь проникает в ее тело. Уходит по запутанной переплетенной сети бесконечно длинных корневищ, бледных, как кожа покойника. Горячие от напитавшей их крови, они протачивали себе путь в вечной мерзлоте, ломали камни, раздвигали почву слой за слоем, уползая всё ниже и ниже, в такую темноту, какую не под силу вообразить никому из ныне живущих. Они плели путеводную нить, способную вывести бога в мир людей.
Им не хватало самой малости.
В отличие от обычных несчастных людей, шаманы действовали слаженно и организованно. По очереди подходя к ойуну, каждый из них бережно брал его за руку с ножом и сам проводил под своим подбородком смертельную красную линию. Истекающие кровью шаманы не падали наземь, а опускались спокойно и степенно, точно решив вздремнуть часок-другой перед дальней дорогой.
Тогда ойун впервые устремил взгляд в мою сторону. Медленно, словно легкий костяной ножик вдруг стал неподъемным, он приложил лезвие, странным образом оставшееся белоснежно-чистым, к левому уху. И так же медленно соединил его с правым широкой изогнутой дугой. На дряблой шее раскрылась уродливая багровая улыбка. Миг, и ее вырвало красным, горячим, исходящим еле заметными струйками пара, потоком. Однако шаман не упал. Даже не покачнулся. Кривой узловатый палец, покрывшийся быстро высыхающей коркой цвета ржавчины, поманил меня, призывая встать с колен, принять свою судьбу. И я бы пошел, изнемогая от боли и тяжести навалившихся знаний, я бы пополз к нему, цепляясь за мертвую землю обломками ногтей. Безропотно двинулся навстречу собственной гибели… Но в эту секунду прямо над ухом раздалось:
– Э, нет! Ты чего удумал, старый?!
Пережитый кошмар подтолкнул меня на самую грань безумия. Я совершенно забыл о майоре. Голос его, уверенный и властный, дрожал от плохо скрываемого страха. Не меня призывал уродливый старческий палец. Его – офицера НКВД Баруха Иосифовича Фишбейна.
– Не-ет… нет-нет-нет! – Барух неуверенно улыбался, часто мотая головой из стороны в сторону. – Не смей! Даже не смей, слышишь меня? Ты хоть понимаешь, в кого ты пальцем тычешь, падаль сушеная?!
Старик слышал. Но, кажется, слова Фишбейна мало заботили его. Не помешала даже смертельная рана в горле – беззубый рот раскрылся и отчетливо произнес:
– Эн аччыгый иэдээни таллын. Бар киниэхэгьэ. Ухьугуннар кинини!
Вслушиваясь в чужой говор, я внезапно осознал, что понимаю каждое слово:
– Ты выбрал меньшее зло. Так иди за ним. Разбуди его!
Похоже, майор тоже понимал плавный говор ойуна. Он закричал, отчаянно и обреченно. Но всё же пошел вперед, с трудом переставляя непослушные ноги, сопротивляясь каждому шагу. В бессвязных выкриках, перемежаемых всхлипами, я разобрал что-то о том, что он, Барух Фишбейн, самый верный и преданный слуга, что именно он должен стать правителем нового государства, что это несправедливо… Но обретенные знания говорили мне, что тот, к кому он взывал, совершенно иначе воспринимает справедливость. Оставалось лишь поражаться, как майор пропустил очевидное: разум будущего правителя будущей Независимой Сибири должен быть простым. Как, например, у недалекого сельского парня из-под Красноярска, коего угораздило оказаться не в то время, не в том месте. Только такой человек способен впустить в свое сознание рокочущего бога, не погибнув при этом.
Рыдающий майор против воли приближался к неподвижно застывшему ойуну. Глядя в его спину, сгорбившуюся в предчувствии беды, я осознал, насколько правильными и дальновидными были его расчеты. Старый мир, мой мир, умирал, ибо Древние боги понемногу захватывали его, исподволь перестраивая по своему извращенному вкусу. Призвать меньшее зло, не дожидаясь, пока страну захватит зло большее, – не самый плохой вариант. Это как выпрыгнуть из окна высотного дома, спасаясь от пожара. Всегда остается крошечная надежда, что ты выживешь.
Тем временем майор встал перед стариком-якутом, запрокинув голову, точно жертвенный олень. Из-под круглых очков текли бессильные слезы.
– Я! – закричал Фишбейн. – Это должен быть я!
И забулькал, подавившись собственной кровью. Мертвый ойун утешающе похлопал его по плечу.
– Бар киниэхэгьэ. Ступай за ним. В конце концов, ты всего лишь маленькая крыса. И ты сохранил самое ценное – свою бессмертную душу…
Еще раз обагрился древний алтарь. Тяжелые алые капли просочились сквозь мох, завершая путеводную нить. С оглушительным хрустом громадный камень развалился пополам. Из-под земли вырвалось бесформенное клубящееся марево, тут же поглотившее ойуна и его последнюю жертву. Перед тем как окончательно раствориться в облаке хаоса, Барух стянул через голову свои странные очки. Черные глаза так и остались плавать за толстыми линзами, точно неведомые рыбки в маленьких аквариумах, а в окружающий мир прицелились пустые глазницы. Мне казалось, что майор пытается запомнить это мгновение, запечатлеть его отсутствующей сетчаткой.
Изменчивое облако побагровело, как будто впитало в себя кровь всех принесенных в жертву существ. На мгновение, страшную долю секунды, оно приняло форму настолько чудовищную, что я, забывшись, закричал, будто надеясь отодвинуть неизбежное. Багровый туман вытянулся, превратившись в узкую полоску, похожую на копье… которое резко вошло в мою голову.
Земля задрожала под ногами. От древнего камня через капище потянулась громадная трещина. С каждой секундой она ширилась, раскрываясь точно лоно, готовое породить… кого? Я не хотел знать ответ на этот вопрос. Каким-то чудом я всё еще стоял на ногах, хотя под ними, на глубине, не достижимой простому смертному, ломались тектонические плиты, меняя привычный облик нашей планеты. Края трещины расходились всё дальше и дальше друг от друга. Старый мир отдалялся от нового. Реальность разделялась на завтра и сегодня, которое стремительно превращалось во вчера. Когда сгустившаяся темнота укутала противоположный край, на мое лицо упали первые капли, быстро перешедшие в сильный ливень.
Небо плакало.
Я не люблю государственные праздники. Особенно не люблю День повиновения. Для новых поколений этот день, когда в наш мир явился одноглазый юродивый, несущий весть о боге, простершем длань над северными землями, – настоящая веха не только в истории Независимой Сибири, но и всей планеты. Для меня же в этот день мир, в котором я жил и который любил, перестал существовать.
Нам грех жаловаться, если знать, что творится в других странах. Наше молодое государство отделено от территориальных претензий остатков бывшего Советского Союза естественной границей, именуемой ныне Большим Сибирским Разломом. С восточными соседями налажены довольно сносные взаимоотношения. Оно живет и процветает, прирастая природными богатствами, трудолюбивым народом и, конечно же, милостью бога, взявшего его под опеку. Пусть даже Независимая Сибирь всего лишь жалкий обломок некогда по-настоящему Великой державы. Но, может быть, я смотрю на мир глазами динозавра и времена Великих держав канули в Лету? У меня есть всё, о чем только способен мечтать смертный, однако пользоваться плодами своего положения мне не дано. Запертый в собственном теле. Выгнанный на задворки собственного сознания. Способный лишь плакать, осознавая свое бессилие, и радующийся, что хотя бы этого он не может у меня отнять.
Я, Макар Смага – бессменный правитель Независимой Сибири. Сельский паренек, так и не ставший никогда мужем, отцом и дедом. Первое воплощение обезумевшего древнего божества, обретшего, наконец, власть и свободу.
Сергей Игнатьев
Я свернул с Челищева на Клингера и пристроился на светофоре за хлебным фургоном.
Москва после дождя являла себя, как вышедшая из душа киноартистка – крутому детективу с постным лицом в западном фильме-нуар: сияющая, зовущая, жеманно укутавшаяся в низкие осенние тучи.
Город-монолит, ностальгическая красавица с веслом наперевес – Москва проступала из утренней мглы во влажном блеске аэростатов, мрачном величии министерских небоскребов, колоннад и статуй.
На проспектах было пустынно. Изредка попадались автофургоны, груженные молоком и хлебом, спешащие к открытию универсамов. Спешащие прочь из центра, загруженные под завязку пикапы ранних дачников. И спешащие в противоположном направлении, к центру, черно-лоснящиеся служебные авто с госномерами – вроде моей «Гидры».
Я миновал помпезное здание Дворца Советов, протыкающее статуей Ильича нависшие над столицей дождевые тучи. Ильич напоминал верзилу-баскетболиста, который хочет забросить трехочковый всему свету. У него не очень-то получилось.
Я ехал на работу. Рассветные лучи, мерцая на высоких окнах учреждений, пробуждая зелень в узких сквериках, вдыхали в город жизнь. Будили его ласковыми и теплыми касаниями. Раньше такое называли «бабьим летом». Теперь и зелени в Москве стало поменьше – уступила под натиском стекла, бетона и мрамора, да и само слово «баба», неуместный вульгаризм, похоронено обезличенным канцеляритом новой эпохи.
Я оставил «Гидру» на служебной стоянке, выходящей торцом на Альхазреда (бывшую Новослободскую).
Начал длинный пеший подъем по мраморной лестнице, в конце которой, обрамляя вращающиеся двери, пестрели с полсотни гербовых табличек. Но «нашей», Комитета Информации при Совете Министров СССР, – там не было. Специфика службы.
За столом у проходной коротала время с радиоприемником желтокожая мумия в похоронно-черных костюме и галстуке. На мне, к слову, был точно такой же костюм. Галстук повеселее, цветными ромбами – подарок матушки к выпуску из МГУ. Еще у меня, в отличие от мумии, не было медали за выслугу лет на лацкане.
– Доброго утречка, Август Порфирич!
– Рановато ты сегодня, Свиридов.
– Шеф вот разбудил.
– Армейцев с «Данвич вампайрс» смотрел вчера?
– Смотрел, да-а-а.
– Судью этого расстрелять мало – штанга ему там, ты подумай, а? Зато Славка Четверик-то, крученую плюху взял какую – шик! Золотой парень, скажи?
– Да не то слово!
Закуток проходной за стеклянным барьером выглядел искусственно вшитым в помпезный холл куском холостяцкой квартиры. Кроме упомянутого радио, еще кипятильник, холодильник, продавленное кресло, замусоленные ведомости, залитые чаем газетки, бутербродики, красочный календарь с певицей Алиной Лотаревой в модном образе жрицы Йог-Сотота (максимум косметики, минимум одежды).
Хотя всё выглядело безобидно, я знал: случись что, и стоит потрепанной мумии Порфиричу или его не менее потрепанным сменщикам разгрести эти свои кроссворды и ткнуть нужную кнопку – через полминуты тут будет половина Московского военного округа.
Вежливо кивнув старику, я миновал бесконечный холл, череду безымянных бюстов и автоматы с газированной водой и газетами. Каждый шаг по мрамору эхом отдавался от недостижимого потолка, расписанного воинами в «богатырках», ударниками стройки в выпуклых сварочных очках и осьминогоподобными жрецами Азатота и Ньярлатотепа.
Войдя в лифт, я заученным движением набрал нужные пять цифр.
Отправился в путешествие протяженностью в тридцать пять этажей.
В дороге я размышлял о том, что при всей неимоверной длине наших лестниц и коридоров верхушка КомИнфа неизменно поражает глаз своей тучностью. Просто какой-то парад толстяков. Как им это удается?
Я придумал только один вариант: когда заканчивается рабочий день, они не покидают здание. Не проходят через эти коридоры и лестницы. Они остаются. Вечерняя уборщица обходит кабинеты один за другим, сдувает их специальным насосом и убирает в шкаф. А рано поутру ее сменщица достает их из шкафа, надувает, налегая на рычаг насоса, смахивает мокрой тряпкой пыль с их благородных седин и сияющих плешей. Поправляет очки и узлы галстуков. И вот они уже сидят в своих креслах и готовы к работе – небрежным росчерком золотого пера подписывать бумаги; насупив брови, принимать телефонные звонки.
Над столом у шефа висело три портрета. Слева – председатель КомИнфа, основатель ведомства, справа – генеральный секретарь ЦК партии, по центру – черный прямоугольник в раме.
Наличие портрета Хранителя Союза, Зверя Миров и Брата Древних предусмотрено в высоких кабинетах негласным протоколом, но, по факту, фотосъемка строго запрещена, а художников-академиков не подпускают и подавно, как бы те не рвались запечатлеть для истории того, кто управляет судьбами страны. Человеческое сознание просто не в силах с этим справиться, не готово к восприятию его истинного облика.
В углу кабинета возвышался пыльный фикус. На столе у шефа лежала нетронутая стопка писчей бумаги и стоял белый телефон с золотым гербом на диске.
Шеф стоял у окна, любовался Москвой с высоты тридцати пяти этажей, поверх раскрытой канцелярской папки. Повернулся, кивнул мне:
– Садись. Кофе не предлагаю. У секретарши еще рабочий день не начался, а у меня, сам знаешь… вечно какая-то бурда получается.
– Отчего такая срочность, товарищ Кожухов?
Он хмыкнул, поправил очки. Подошел к столу, раскрыл передо мной папку:
– Ознакомься, Свиридов…
Я ознакомился. Личное дело гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, пропавшей без вести в августе сего года. Биографические сведения весьма скудны в силу возраста пропавшей. Моя ровесница – двадцать шесть. Не состояла. Не привлекалась. Образование высшее, ксенопсихолог. Работала в Москве, в Совинцентре (он же – «Пикмановский центр»). Фото. Сведения о родителях… Так…
– Профессор Подольский? – Я перевел взгляд с бумаг на шефа. – Дочь профессора Подольского пропала без вести?!
– Чуешь, чем попахивает?
– Почему дело оказалось у нас? Почему не у МГБ?
– А вот чем мы тут, по-твоему, занимаемся, Свиридов?
– Связью, – пошутил я.
Шеф не улыбнулся.
– Вот именно. А связи – решают… Ты, само собой, в курсе, над каким проектом работал Подольский?
Я кивнул.
Шеф покачал головой:
– А ведь не должен… По допуску не положено.
– Ведомство-то смежное, – я изобразил смущение. – Сами же говорите, связи решают, всякое такое.
– Что ж, тебе и карты в руки.
– Разрешите вопрос?
– Почему именно ты?
– Почему именно я? Ведь не мой профиль.
– Какие три самых важных качества в нашей работе, Свиридов?
– Горячее сердце, холодная голова и чистые руки?
– Почти… Железная задница, стальные нервы и на полную катушку раскрученная паранойя.
Шеф стащил с носа очки, устало потер отечные веки. Я сразу понял – ночь он провел тут, в своем кабинете. Без всяких насосов вечерней уборщицы.
– Задница и нервы дело наживное, – продолжал он. – А вот параноик ты, Свиридов, знатный. Поэтому хочу, чтоб этим занялся именно ты.
Я кивнул, вновь обратил взгляд к документам.
Я смотрел на фото.
Совсем не изменилась.
Как в день нашей первой встречи… Загорелая, в выцветшей футболке. Короткие шорты открывали длинные, поцарапанные лесной колючкой ноги. Выгоревшие на солнце волосы светлыми прядями ниспадали на спину и плечи, короткой челкой едва касаясь узких, чуть вздернутых, как бы в веселом удивлении, бровей. Глаза невероятной глубины меняли свой цвет от небесно-голубого до туманно-серого…
– Симпатичная, – сказал я, чтоб нарушить подозрительно затянувшуюся паузу.
– Смотри только, не влюбись.
– Постараюсь, товарищ Кожухов.
– Ты лучше не старайся. Ты просто найди мне эту девчонку. Надеюсь, не надо объяснять всю серьезность и прочее? Нам тут для полного счастья, в плюс к международному скандалу, только киднеппинга и обмена заложниками не хватало…
– Вас понял. Могу приступать?
– Иди. Отчета от тебя жду к пятнице.
На обратной дороге, в лифте, думал о том, какой я все-таки хороший сотрудник.
Едва приступив к выполнению задания, уже выполнил один из ключевых приказов шефа.
Я никак не мог влюбиться в Ульяну Подольскую.
Я был влюблен в нее уже десять лет. С тех пор, как мне едва стукнуло шестнадцать.
Мол, вы молодежь, перестраховщики, сколько можно оглядываться на Р’льех и Атлантический Агломерат? Лучше, вон, на китайцев гляньте… Кризис 39-го, мол, давно миновал, все эти Берлинские Усомнения и франко-тибетские распри… Экспансия выродилась в Интеграцию. Мы научились жить бок о бок. А на крайний случай у нас всегда есть чем угостить соседа – такую кузькину мать покажем, что у них тапочки от самого Нью-Ирама до самого Нью-Йорка отлетят…
Меня считали параноиком. А у меня просто собачий нюх. И я ему доверял.
Поэтому, выходя из кабинета шефа, точно знал, откуда начну поиски гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, дочки Того-Самого профессора Подольского.
О нем, конечно, не писали в газетах, не рассказывали по ТВ. Постарались замять. Умолчать. Сокрыть.
Но в нашем и смежных ведомствах этот умник стал настоящей звездой.
Робин Гуд Холодной войны, за голову которого шериф Ноттингемский не поскупился бы отдать всё свое шерифство с окнами на Лубянскую площадь.
Самая главная неудача отечественных спецслужб с тех пор, как Ильич прибыл в Питер на спецпоезде, снаряженном немецкими генштабистами.
Ну, положим, Ильич в итоге стал основателем нашего нового государства. Польза несомненная.
Но тех, кто упустил Подольского, – не могло оправдать ничто. Недоглядели. Прошляпили.
Дорога от Москвы до Пижвы обещала занять часов шесть, даже если прицепить к крыше «Гидры» мигалку и гнать по спецполосе. А мне не полагалось ни мигалки, ни спецполосы.
Я твердо пообещал себе не ударяться в лирику и прочую рефлексию. Дело, судя по всему, серьезное. Не время расслабляться. Но чем ближе была Пижва, тем сильнее одолевали воспоминания…
Мне тогда не исполнилось еще и шестнадцати. Учился я в «языковой» спецшколе, куда устроен был по родительской протекции. Отец мой уже тогда добился изрядных номенклатурных высот. Не таких, конечно, как дед в его годы, но всё же…
Меня они оба, без сомнения, видели в теперешнем моем возрасте – блестящим дипломатом, диктующим волю нашей великой страны где-нибудь в патриархальном Аркхеме с его академическим твидом и шелестом «нобелевских» монографий. Или в прогрессивном Иннсмуте, где запах тины из глубин мешается с ароматом уходящего к недостижимым высотам карьерного ковролина. Человеком семейным, обстоятельным и Имеющим Вес.
В воздухе стоял тяжелый запах дерьма и меди. Запах бойни. Земля подо мной мелко дрожала. Я чувствовал, как, впитываясь в мох, кровь проникает в ее тело. Уходит по запутанной переплетенной сети бесконечно длинных корневищ, бледных, как кожа покойника. Горячие от напитавшей их крови, они протачивали себе путь в вечной мерзлоте, ломали камни, раздвигали почву слой за слоем, уползая всё ниже и ниже, в такую темноту, какую не под силу вообразить никому из ныне живущих. Они плели путеводную нить, способную вывести бога в мир людей.
Им не хватало самой малости.
В отличие от обычных несчастных людей, шаманы действовали слаженно и организованно. По очереди подходя к ойуну, каждый из них бережно брал его за руку с ножом и сам проводил под своим подбородком смертельную красную линию. Истекающие кровью шаманы не падали наземь, а опускались спокойно и степенно, точно решив вздремнуть часок-другой перед дальней дорогой.
Тогда ойун впервые устремил взгляд в мою сторону. Медленно, словно легкий костяной ножик вдруг стал неподъемным, он приложил лезвие, странным образом оставшееся белоснежно-чистым, к левому уху. И так же медленно соединил его с правым широкой изогнутой дугой. На дряблой шее раскрылась уродливая багровая улыбка. Миг, и ее вырвало красным, горячим, исходящим еле заметными струйками пара, потоком. Однако шаман не упал. Даже не покачнулся. Кривой узловатый палец, покрывшийся быстро высыхающей коркой цвета ржавчины, поманил меня, призывая встать с колен, принять свою судьбу. И я бы пошел, изнемогая от боли и тяжести навалившихся знаний, я бы пополз к нему, цепляясь за мертвую землю обломками ногтей. Безропотно двинулся навстречу собственной гибели… Но в эту секунду прямо над ухом раздалось:
– Э, нет! Ты чего удумал, старый?!
Пережитый кошмар подтолкнул меня на самую грань безумия. Я совершенно забыл о майоре. Голос его, уверенный и властный, дрожал от плохо скрываемого страха. Не меня призывал уродливый старческий палец. Его – офицера НКВД Баруха Иосифовича Фишбейна.
– Не-ет… нет-нет-нет! – Барух неуверенно улыбался, часто мотая головой из стороны в сторону. – Не смей! Даже не смей, слышишь меня? Ты хоть понимаешь, в кого ты пальцем тычешь, падаль сушеная?!
Старик слышал. Но, кажется, слова Фишбейна мало заботили его. Не помешала даже смертельная рана в горле – беззубый рот раскрылся и отчетливо произнес:
– Эн аччыгый иэдээни таллын. Бар киниэхэгьэ. Ухьугуннар кинини!
Вслушиваясь в чужой говор, я внезапно осознал, что понимаю каждое слово:
– Ты выбрал меньшее зло. Так иди за ним. Разбуди его!
Похоже, майор тоже понимал плавный говор ойуна. Он закричал, отчаянно и обреченно. Но всё же пошел вперед, с трудом переставляя непослушные ноги, сопротивляясь каждому шагу. В бессвязных выкриках, перемежаемых всхлипами, я разобрал что-то о том, что он, Барух Фишбейн, самый верный и преданный слуга, что именно он должен стать правителем нового государства, что это несправедливо… Но обретенные знания говорили мне, что тот, к кому он взывал, совершенно иначе воспринимает справедливость. Оставалось лишь поражаться, как майор пропустил очевидное: разум будущего правителя будущей Независимой Сибири должен быть простым. Как, например, у недалекого сельского парня из-под Красноярска, коего угораздило оказаться не в то время, не в том месте. Только такой человек способен впустить в свое сознание рокочущего бога, не погибнув при этом.
Рыдающий майор против воли приближался к неподвижно застывшему ойуну. Глядя в его спину, сгорбившуюся в предчувствии беды, я осознал, насколько правильными и дальновидными были его расчеты. Старый мир, мой мир, умирал, ибо Древние боги понемногу захватывали его, исподволь перестраивая по своему извращенному вкусу. Призвать меньшее зло, не дожидаясь, пока страну захватит зло большее, – не самый плохой вариант. Это как выпрыгнуть из окна высотного дома, спасаясь от пожара. Всегда остается крошечная надежда, что ты выживешь.
Тем временем майор встал перед стариком-якутом, запрокинув голову, точно жертвенный олень. Из-под круглых очков текли бессильные слезы.
– Я! – закричал Фишбейн. – Это должен быть я!
И забулькал, подавившись собственной кровью. Мертвый ойун утешающе похлопал его по плечу.
– Бар киниэхэгьэ. Ступай за ним. В конце концов, ты всего лишь маленькая крыса. И ты сохранил самое ценное – свою бессмертную душу…
Еще раз обагрился древний алтарь. Тяжелые алые капли просочились сквозь мох, завершая путеводную нить. С оглушительным хрустом громадный камень развалился пополам. Из-под земли вырвалось бесформенное клубящееся марево, тут же поглотившее ойуна и его последнюю жертву. Перед тем как окончательно раствориться в облаке хаоса, Барух стянул через голову свои странные очки. Черные глаза так и остались плавать за толстыми линзами, точно неведомые рыбки в маленьких аквариумах, а в окружающий мир прицелились пустые глазницы. Мне казалось, что майор пытается запомнить это мгновение, запечатлеть его отсутствующей сетчаткой.
Изменчивое облако побагровело, как будто впитало в себя кровь всех принесенных в жертву существ. На мгновение, страшную долю секунды, оно приняло форму настолько чудовищную, что я, забывшись, закричал, будто надеясь отодвинуть неизбежное. Багровый туман вытянулся, превратившись в узкую полоску, похожую на копье… которое резко вошло в мою голову.
Земля задрожала под ногами. От древнего камня через капище потянулась громадная трещина. С каждой секундой она ширилась, раскрываясь точно лоно, готовое породить… кого? Я не хотел знать ответ на этот вопрос. Каким-то чудом я всё еще стоял на ногах, хотя под ними, на глубине, не достижимой простому смертному, ломались тектонические плиты, меняя привычный облик нашей планеты. Края трещины расходились всё дальше и дальше друг от друга. Старый мир отдалялся от нового. Реальность разделялась на завтра и сегодня, которое стремительно превращалось во вчера. Когда сгустившаяся темнота укутала противоположный край, на мое лицо упали первые капли, быстро перешедшие в сильный ливень.
Небо плакало.
Я не люблю государственные праздники. Особенно не люблю День повиновения. Для новых поколений этот день, когда в наш мир явился одноглазый юродивый, несущий весть о боге, простершем длань над северными землями, – настоящая веха не только в истории Независимой Сибири, но и всей планеты. Для меня же в этот день мир, в котором я жил и который любил, перестал существовать.
Нам грех жаловаться, если знать, что творится в других странах. Наше молодое государство отделено от территориальных претензий остатков бывшего Советского Союза естественной границей, именуемой ныне Большим Сибирским Разломом. С восточными соседями налажены довольно сносные взаимоотношения. Оно живет и процветает, прирастая природными богатствами, трудолюбивым народом и, конечно же, милостью бога, взявшего его под опеку. Пусть даже Независимая Сибирь всего лишь жалкий обломок некогда по-настоящему Великой державы. Но, может быть, я смотрю на мир глазами динозавра и времена Великих держав канули в Лету? У меня есть всё, о чем только способен мечтать смертный, однако пользоваться плодами своего положения мне не дано. Запертый в собственном теле. Выгнанный на задворки собственного сознания. Способный лишь плакать, осознавая свое бессилие, и радующийся, что хотя бы этого он не может у меня отнять.
Я, Макар Смага – бессменный правитель Независимой Сибири. Сельский паренек, так и не ставший никогда мужем, отцом и дедом. Первое воплощение обезумевшего древнего божества, обретшего, наконец, власть и свободу.
Сергей Игнатьев
МОСКВА – АТЛАНТИДА
Москва
На моем пути ночные фонари гасли один за другим, уступая рассвету. Синхронно с ними меркли их перевернутые двойники в лужах. Столицу накануне хорошенько промыло дождем.Я свернул с Челищева на Клингера и пристроился на светофоре за хлебным фургоном.
Москва после дождя являла себя, как вышедшая из душа киноартистка – крутому детективу с постным лицом в западном фильме-нуар: сияющая, зовущая, жеманно укутавшаяся в низкие осенние тучи.
Город-монолит, ностальгическая красавица с веслом наперевес – Москва проступала из утренней мглы во влажном блеске аэростатов, мрачном величии министерских небоскребов, колоннад и статуй.
На проспектах было пустынно. Изредка попадались автофургоны, груженные молоком и хлебом, спешащие к открытию универсамов. Спешащие прочь из центра, загруженные под завязку пикапы ранних дачников. И спешащие в противоположном направлении, к центру, черно-лоснящиеся служебные авто с госномерами – вроде моей «Гидры».
Я миновал помпезное здание Дворца Советов, протыкающее статуей Ильича нависшие над столицей дождевые тучи. Ильич напоминал верзилу-баскетболиста, который хочет забросить трехочковый всему свету. У него не очень-то получилось.
Я ехал на работу. Рассветные лучи, мерцая на высоких окнах учреждений, пробуждая зелень в узких сквериках, вдыхали в город жизнь. Будили его ласковыми и теплыми касаниями. Раньше такое называли «бабьим летом». Теперь и зелени в Москве стало поменьше – уступила под натиском стекла, бетона и мрамора, да и само слово «баба», неуместный вульгаризм, похоронено обезличенным канцеляритом новой эпохи.
Я оставил «Гидру» на служебной стоянке, выходящей торцом на Альхазреда (бывшую Новослободскую).
Начал длинный пеший подъем по мраморной лестнице, в конце которой, обрамляя вращающиеся двери, пестрели с полсотни гербовых табличек. Но «нашей», Комитета Информации при Совете Министров СССР, – там не было. Специфика службы.
За столом у проходной коротала время с радиоприемником желтокожая мумия в похоронно-черных костюме и галстуке. На мне, к слову, был точно такой же костюм. Галстук повеселее, цветными ромбами – подарок матушки к выпуску из МГУ. Еще у меня, в отличие от мумии, не было медали за выслугу лет на лацкане.
– Доброго утречка, Август Порфирич!
– Рановато ты сегодня, Свиридов.
– Шеф вот разбудил.
– Армейцев с «Данвич вампайрс» смотрел вчера?
– Смотрел, да-а-а.
– Судью этого расстрелять мало – штанга ему там, ты подумай, а? Зато Славка Четверик-то, крученую плюху взял какую – шик! Золотой парень, скажи?
– Да не то слово!
Закуток проходной за стеклянным барьером выглядел искусственно вшитым в помпезный холл куском холостяцкой квартиры. Кроме упомянутого радио, еще кипятильник, холодильник, продавленное кресло, замусоленные ведомости, залитые чаем газетки, бутербродики, красочный календарь с певицей Алиной Лотаревой в модном образе жрицы Йог-Сотота (максимум косметики, минимум одежды).
Хотя всё выглядело безобидно, я знал: случись что, и стоит потрепанной мумии Порфиричу или его не менее потрепанным сменщикам разгрести эти свои кроссворды и ткнуть нужную кнопку – через полминуты тут будет половина Московского военного округа.
Вежливо кивнув старику, я миновал бесконечный холл, череду безымянных бюстов и автоматы с газированной водой и газетами. Каждый шаг по мрамору эхом отдавался от недостижимого потолка, расписанного воинами в «богатырках», ударниками стройки в выпуклых сварочных очках и осьминогоподобными жрецами Азатота и Ньярлатотепа.
Войдя в лифт, я заученным движением набрал нужные пять цифр.
Отправился в путешествие протяженностью в тридцать пять этажей.
В дороге я размышлял о том, что при всей неимоверной длине наших лестниц и коридоров верхушка КомИнфа неизменно поражает глаз своей тучностью. Просто какой-то парад толстяков. Как им это удается?
Я придумал только один вариант: когда заканчивается рабочий день, они не покидают здание. Не проходят через эти коридоры и лестницы. Они остаются. Вечерняя уборщица обходит кабинеты один за другим, сдувает их специальным насосом и убирает в шкаф. А рано поутру ее сменщица достает их из шкафа, надувает, налегая на рычаг насоса, смахивает мокрой тряпкой пыль с их благородных седин и сияющих плешей. Поправляет очки и узлы галстуков. И вот они уже сидят в своих креслах и готовы к работе – небрежным росчерком золотого пера подписывать бумаги; насупив брови, принимать телефонные звонки.
Над столом у шефа висело три портрета. Слева – председатель КомИнфа, основатель ведомства, справа – генеральный секретарь ЦК партии, по центру – черный прямоугольник в раме.
Наличие портрета Хранителя Союза, Зверя Миров и Брата Древних предусмотрено в высоких кабинетах негласным протоколом, но, по факту, фотосъемка строго запрещена, а художников-академиков не подпускают и подавно, как бы те не рвались запечатлеть для истории того, кто управляет судьбами страны. Человеческое сознание просто не в силах с этим справиться, не готово к восприятию его истинного облика.
В углу кабинета возвышался пыльный фикус. На столе у шефа лежала нетронутая стопка писчей бумаги и стоял белый телефон с золотым гербом на диске.
Шеф стоял у окна, любовался Москвой с высоты тридцати пяти этажей, поверх раскрытой канцелярской папки. Повернулся, кивнул мне:
– Садись. Кофе не предлагаю. У секретарши еще рабочий день не начался, а у меня, сам знаешь… вечно какая-то бурда получается.
– Отчего такая срочность, товарищ Кожухов?
Он хмыкнул, поправил очки. Подошел к столу, раскрыл передо мной папку:
– Ознакомься, Свиридов…
Я ознакомился. Личное дело гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, пропавшей без вести в августе сего года. Биографические сведения весьма скудны в силу возраста пропавшей. Моя ровесница – двадцать шесть. Не состояла. Не привлекалась. Образование высшее, ксенопсихолог. Работала в Москве, в Совинцентре (он же – «Пикмановский центр»). Фото. Сведения о родителях… Так…
– Профессор Подольский? – Я перевел взгляд с бумаг на шефа. – Дочь профессора Подольского пропала без вести?!
– Чуешь, чем попахивает?
– Почему дело оказалось у нас? Почему не у МГБ?
– А вот чем мы тут, по-твоему, занимаемся, Свиридов?
– Связью, – пошутил я.
Шеф не улыбнулся.
– Вот именно. А связи – решают… Ты, само собой, в курсе, над каким проектом работал Подольский?
Я кивнул.
Шеф покачал головой:
– А ведь не должен… По допуску не положено.
– Ведомство-то смежное, – я изобразил смущение. – Сами же говорите, связи решают, всякое такое.
– Что ж, тебе и карты в руки.
– Разрешите вопрос?
– Почему именно ты?
– Почему именно я? Ведь не мой профиль.
– Какие три самых важных качества в нашей работе, Свиридов?
– Горячее сердце, холодная голова и чистые руки?
– Почти… Железная задница, стальные нервы и на полную катушку раскрученная паранойя.
Шеф стащил с носа очки, устало потер отечные веки. Я сразу понял – ночь он провел тут, в своем кабинете. Без всяких насосов вечерней уборщицы.
– Задница и нервы дело наживное, – продолжал он. – А вот параноик ты, Свиридов, знатный. Поэтому хочу, чтоб этим занялся именно ты.
Я кивнул, вновь обратил взгляд к документам.
Я смотрел на фото.
Совсем не изменилась.
Как в день нашей первой встречи… Загорелая, в выцветшей футболке. Короткие шорты открывали длинные, поцарапанные лесной колючкой ноги. Выгоревшие на солнце волосы светлыми прядями ниспадали на спину и плечи, короткой челкой едва касаясь узких, чуть вздернутых, как бы в веселом удивлении, бровей. Глаза невероятной глубины меняли свой цвет от небесно-голубого до туманно-серого…
– Симпатичная, – сказал я, чтоб нарушить подозрительно затянувшуюся паузу.
– Смотри только, не влюбись.
– Постараюсь, товарищ Кожухов.
– Ты лучше не старайся. Ты просто найди мне эту девчонку. Надеюсь, не надо объяснять всю серьезность и прочее? Нам тут для полного счастья, в плюс к международному скандалу, только киднеппинга и обмена заложниками не хватало…
– Вас понял. Могу приступать?
– Иди. Отчета от тебя жду к пятнице.
На обратной дороге, в лифте, думал о том, какой я все-таки хороший сотрудник.
Едва приступив к выполнению задания, уже выполнил один из ключевых приказов шефа.
Я никак не мог влюбиться в Ульяну Подольскую.
Я был влюблен в нее уже десять лет. С тех пор, как мне едва стукнуло шестнадцать.
Москва – Пижва
Шеф почти не шутил, называя меня параноиком. Многие в КомИнфе, особенно, конечно «старая гвардия», посмеивались надо мной.Мол, вы молодежь, перестраховщики, сколько можно оглядываться на Р’льех и Атлантический Агломерат? Лучше, вон, на китайцев гляньте… Кризис 39-го, мол, давно миновал, все эти Берлинские Усомнения и франко-тибетские распри… Экспансия выродилась в Интеграцию. Мы научились жить бок о бок. А на крайний случай у нас всегда есть чем угостить соседа – такую кузькину мать покажем, что у них тапочки от самого Нью-Ирама до самого Нью-Йорка отлетят…
Меня считали параноиком. А у меня просто собачий нюх. И я ему доверял.
Поэтому, выходя из кабинета шефа, точно знал, откуда начну поиски гражданки Подольской Ульяны Тимофеевны, дочки Того-Самого профессора Подольского.
О нем, конечно, не писали в газетах, не рассказывали по ТВ. Постарались замять. Умолчать. Сокрыть.
Но в нашем и смежных ведомствах этот умник стал настоящей звездой.
Робин Гуд Холодной войны, за голову которого шериф Ноттингемский не поскупился бы отдать всё свое шерифство с окнами на Лубянскую площадь.
Самая главная неудача отечественных спецслужб с тех пор, как Ильич прибыл в Питер на спецпоезде, снаряженном немецкими генштабистами.
Ну, положим, Ильич в итоге стал основателем нашего нового государства. Польза несомненная.
Но тех, кто упустил Подольского, – не могло оправдать ничто. Недоглядели. Прошляпили.
Дорога от Москвы до Пижвы обещала занять часов шесть, даже если прицепить к крыше «Гидры» мигалку и гнать по спецполосе. А мне не полагалось ни мигалки, ни спецполосы.
Я твердо пообещал себе не ударяться в лирику и прочую рефлексию. Дело, судя по всему, серьезное. Не время расслабляться. Но чем ближе была Пижва, тем сильнее одолевали воспоминания…
Мне тогда не исполнилось еще и шестнадцати. Учился я в «языковой» спецшколе, куда устроен был по родительской протекции. Отец мой уже тогда добился изрядных номенклатурных высот. Не таких, конечно, как дед в его годы, но всё же…
Меня они оба, без сомнения, видели в теперешнем моем возрасте – блестящим дипломатом, диктующим волю нашей великой страны где-нибудь в патриархальном Аркхеме с его академическим твидом и шелестом «нобелевских» монографий. Или в прогрессивном Иннсмуте, где запах тины из глубин мешается с ароматом уходящего к недостижимым высотам карьерного ковролина. Человеком семейным, обстоятельным и Имеющим Вес.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента