Страница:
Хозяин, наперебой с хозяйкою таскавший на стол то баранину, то соленые рыжики, то капусту, квашенную с брусникой, подсуетился было и медку гостям поднесть, да остановил его Вельяминов:
– Не нать. У нас сладкое фряжское вино припасено.
А Некомат уж и разливает его из малого бочонка, бывшего в тороках купецкого коня. Много уменья потребно виноградарю, дабы возрастить кисти райских ягод да изготовить из них тягуче-сладкий, нектаром на губах тающий хмельной напиток. Много уменья надобно, и чтобы на глазах у всех в нужные чарки сонного зелья всыпать. Токмо разные то уменья, разные, как день и ночь. А ныне и есть ночь на дворе. Валит она новгородцев на лопатки, яко неодолимый супротивник, заволакивает сладким дурманом последнюю думу Горского:
«Не к добру мы с боярином повстречалися, ох не к добру…»
Глава 5
Глава 6
– Не нать. У нас сладкое фряжское вино припасено.
А Некомат уж и разливает его из малого бочонка, бывшего в тороках купецкого коня. Много уменья потребно виноградарю, дабы возрастить кисти райских ягод да изготовить из них тягуче-сладкий, нектаром на губах тающий хмельной напиток. Много уменья надобно, и чтобы на глазах у всех в нужные чарки сонного зелья всыпать. Токмо разные то уменья, разные, как день и ночь. А ныне и есть ночь на дворе. Валит она новгородцев на лопатки, яко неодолимый супротивник, заволакивает сладким дурманом последнюю думу Горского:
«Не к добру мы с боярином повстречалися, ох не к добру…»
Глава 5
Сладок пир, да горько похмелье. Голову, гудящую, будто пчелиный рой в нее вселился, с великой тяготой приподнял со скамьи Горский. Сознанье мглилось, плыли перед глазами цветные круги. Петр перемог себя, сел, хотел опустить ноги на пол и тут только понял, что на нем, покрытом соломою, и лежал.
– Эк с одной чары‑то развезло, со скамьи рухнул, – подосадовал Горский.
В горнице было студено, будто и не топил с вечера хозяин обширную печь.
– Хозяин, эй, хозяин! – кликнул Петр в холодную глубину избы и с трудом поднялся на ноги. Слабый стон из дальнего угла был ему ответом. Горский шагнул раз, другой, запнулся о чье‑то распластанное на полу тело и рухнул через него, больно ударившись коленями в бревенчатый настил. Начиная уже понимать, что створилось с ними нечто нежданное, он ощупью нашел лицо лежащего и принялся тормошить, то охлопывая щеки, то зажимая рукою ноздри. Через минуту человек недовольно замычал и подал хриплый спросонья, знакомый голос:
– Что за бес на мя залез?
– Заноза!
– Яз, атаман, – удивленно отмолвил балагур и, попытавшись встать, жалобно простонал: – Ох, башка трешшит!
Оползавши окарачь незнакомую избу, они скоро нашли и добудились Ивана Святослова и Федосия Лаптя. Вся дружинка была в сборе. Токмо где? Вместях искали выход, да руки всюду натыкались на толстенные бревна стен.
– Братие! А никак в порубе мы! – подал голос Лапоть.
– Вырваться нать! – отозвался Святослов.
– Вырваться! Ишь, резвец какой! – отмолвил Заноза. – Не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. Ежели в узилище мы, то кому-нито тое надобно.
– Я чаю, сие вельяминовских рук дело, – мрачно сказал Горский.
Минуты, часы ли, а может, и дни расточились в кромешной тьме узилища, пока не лязгнул снаружи тяжелый засов, и могутная, из цельных бревен рубленая дверь отошла в сторону, ослепив затворников хлынувшим со двора морозным светом. Не сразу и Вельяминов, шагнувший вслед за стражником в затхлое нутро поруба, углядел новгородцев.
– Каково почивали, Дмитриевы слуги? Не охолодали? – насмешливо вопросил он.
– Ты нас вверг в поруб? – не отвечая на издевку, промолвил Горский.
– Не яз, а по наущенью моему великий князь Тверской Михаил Александрович, коему передался я вчера и душою, и телом. Великая честь вам досталася, не где‑нибудь – в тайном порубе сего светлого князя сгниете.
– Сгниете, коли от Митьки проклятого не отступитесь! – возвысил голос Вельяминов.
– Переметчик! Сука семитаборная! – выругался Заноза.
– Придержи язык, ухорез новгородский. А то как бы самому уха не смахнули, да вместях с головой! – потемнел лицом боярин. – Не изменник есмь. За своим в Тверь пришел! Наш род отвеку великое тысяцкое держал и держать будет. Токмо теперича при великом князе Владимирском Михаиле Александровиче. То мне обещано.
– А тебе, старшой, – глянул он на Горского, – почто вдругорядь грудь за князя подставлять? Счастье твое, что у холопа моего на Москве рука дрогнула, царствие ему небесное! А ныне чуда не будет. Сгинешь попусту, и князь твоей службы верной не узнает. Думайте покудова.
И дверь в темницу со скрипом затворилась.
Ан и ошибся Вельяминов. К концу масленой седмицы знал уже все государь московский и об изменнике, и о верных слугах, ввергнутых в узилище. Есть у Дмитрия тайные доброхоты не токмо в любом княжьем терему, но и в Орде, и у Ольгерда литовского! Пото и крепнет земля московская. Будет вскорости князь судить да рядить с ближними, как помочь верным дружинникам. Писание слать, дабы выдали добром новгородцев? То невместно. Поймет Михаил, что тайные его дела на виду, да и прикажет тихо кончить узников. А чтоб он Вельяминова головою выдал – того и не жди! Да и не засидится иуда в Твери, того гляди в Орду махнет. Долго будут толковать ближние, покуда не решат: пождать надобно, ведь не войну же с Михаилом из‑за четырех повольников учинять!
Однако то все еще впереди: и говорка долгая, и решенье княжье. А пока, выйдя из поруба, высоким тыном наособицу обнесенного, идет Вельяминов, с хрустом вминая снег зелеными сафьяновыми сапогами, ко княжьему терему.
Михаил Александрович, сожидая московского боярина, раздумчиво глядел в затейливо расписанное морозом генуэзское стекло – хоть этим перешиб Дмитрия тверской князь! На Москве‑то сплошь слюда в оконцах, сам зрел. И тако зрел, что и до смертного часу не забудется.
Михаил гневно заходил по горнице. Сколь годов прошло, а коварство московское помнится, будто вчера створилось. Яко лося на охотничий манок, созвали тогда на третейский суд с дядей Василием Кашинским да братцем Еремеем. Да и не поехал бы, коли б не митрополитово слово. С того Алексия все зло и учинилось. Что Дмитрий – вьюнош тогда еще, соплей перешибешь!
Ежели б не встрял владыка в злую руготню, возгоревшуюся промеж тверичами, когда уж кровью глаза налились, разве отмахнул бы его Михаил поносным словом! Нарочно подставился митрополит, зная пылкий княжий норов. А и было с чего пылить! Из богом забытого Микулина вознесли его в ту пору на тверской стол волчий нюх да литовский полк, выпрошенный у всесильного зятюшки – Ольгерда. Дуром вломился он тогда в Тверь, улучив самое годное время. И отдать теперича кусок отхваченного невзначай пирога – Вертязин, владенье брата Еремея, самую что ни на есть лакомую сердцевину того пирога? На-кося, выкуси!
Вот тако и отмолвил он в запале Алексию, понуждавшему добром вернуть охапленный воровски городок с окрестностью. И пришлось‑таки отдать, токмо нахлебавшись вдосталь затворного сидения. А мог ведь не удела – живота лишиться! Москвитяне на то умельцы! Константина рязанского чьи тати в порубе зарезали? А Дмитрий нешь не из роду Юрия окаянного? Так ежели нонешний князь московский с поганью в родстве, то владетель тверской самому Михайле Святому внук, коего тот душегуб татарскими руками смерти предал! И отец по московскому облыжному слову в Орде сгинул вместях со старшим братом Федором. Не минула бы и Михаила смертная чаша, да случились на ту пору на Москве знатные сарайские мурзы. И, сведав о нятье тверского князя, велели его из затвора извергнуть. Чудно: родичи от татар смерть лютую имали, а он – жизнь! А и не для правды – корысти ради содеяли то ордынцы. Пригрозили Дмитрию: коли не ублажит дарами богатыми, в уши пресветлого хана наговорено будет о самоуправстве улусника Митьки. Откупился великий князь, ан и Михаилу Вертязин отдать пришлось. Паче того, в городок тот для догляду поставлен был наместник с Москвы!
Как там Данила в летописании начертал? Князь остоялся, припоминая.
«Михайло Александрович Тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу».
А и не вражду – ненависть лютую греет в сердце змеем смертоносным властитель Твери! Сколь раз уж жалил он заклятого врага! И волости грабил изподтишка, и литвинов безжалостных насылал на Дмитриеву голову, и Новгород под свою десницу поставить тщился, да токмо осильневшей выходила из размирий московская земля, и в разор приходили грады и селенья тверские.
Могла б судьба поворотить, коли б Мамай помог, как обещался после даров многих, кои в донскую его ставку самолично возил Михаил Александрович. Натерпелся стыдобушки тверской князь, выпрашивая у всесильного темника ярлык на великое княжение Владимирское. А пуще того срам был, когда не пустил его с тем ярлыком в свою землю Дмитрий, отмолвив ближнику Мамаеву Сары-хоже, коего тот послал ханскую волю блюсти:
«К ярлыку не еду, а в землю на княженье Владимирское не пущу, а тобе, послу, путь чист».
Чем обадил того мурзу, а потом и самого Мамая Дмитрий? Почто не нахлынула Орда изгоном на московские земли?
Михаил снова остоялся у оконца, глядя сквозь затканное морозом стекло на заснеженный речной окоем. Оттуда, из‑за Волги, примчатся‑таки татарские рати. Вельяминов набрешет Мамаю такое, чего и в мыслях у Дмитрия не было. Видно, бог сжалился над Тверью, прислав небывалого переметчика. А деваться теперь беглому боярину некуда, ибо тайно ушел от господина своего, и нету у него теперича иной дороги, как в Мамаев стан, – поклеп на ненавистного князя возводить!
Раскатился мыслями князь и не враз узрел легкого на помин Вельяминова да купца Некомата, ступивших в горницу.
– Здрав буди, великий князь владимирский!
И – будто сердце взмыло от того боярского величания! Но виду не показал и, сдвинув брови, отмолвил:
– Не великий покуда. То в руце божьей.
Сказал и глаза скосил на боярина: понял ли двоесмыслие слов сих. Да и чего тень на плетень наводить – дело ясное. Яко Мамай повернет, так тому и быть! Видать, и Вельяминов в одно с ним думу думает.
– Бог‑то бог, а и Мамай не плох! – неприметная улыбка утонула в обширной боярской бороде. – Тебе, государь, великое княжение, мне – тысяцкое, Дмитрием неправедно отъятое. О том буду молить владыку татарского! И Некомат обещался за нас в Орде слово замолвить.
– Замолвлю, замолвлю! – угодливо затряс головою купец, низя глаза, дабы не показать невзначай хищного их блеска.
«Ты замолвишь, – с затаенной неприязнью подумал Михаил. – Кабы не сожидал свой кус от пирога московского отхватить, ни в жисть бы не подмог. Соглядатай татарский!»
Вслух, однако, молвил:
– Того не забуду. Станешь превыше всех купцов на Руси, и не бысть на товары твои ни мыта, ни пошлины иной!
– Велик, многомилостив Мамай! – прижимая руки к груди, еще ниже склонил голову Некомат. – Не бездельные ханы – он владыка улуса Джучи! Я лишь пыль под державными стопами. А и пылинка до уха царского достичь мочна, ежели ветер годный ее вознесет.
– Добро, коли б надуло тем ветром в уши пресветлые, что ярлык токмо ратью могутной крепок! – генуэзцу в лад молвил князь.
Долго еще рядились заводчики новой которы, покуда не было оговорено: к середке лета сожидать Михаилу вестей из Орды. Сам же князь тверской испробует подвигнуть Ольгерда на новую рать, авось пригреют литвины Москву с другого боку! Напоследях уже вспомнили о полоненных новгородцах.
– Удавить их нать! – мрачно сказал Вельяминов. – Отпустить невместно – все Дмитрию обскажут. Чаял, переломятся, рабами станут. Говорил ныне с имя в порубе и домекнул: никогда того не будет. Больно упрямы.
– Настоящий купец и худого товару не выбросит! – вкрадчиво заговорил Некомат. – Придержи их, княже, до времени. Авось пригодятся.
– Быть посему! – решил князь и встал. – Пора вам в дорогу сбираться!
И не обнялись на прощанье заговорщики, ибо не родство душ, не братняя дружба, а токмо гордыня великая и корысть ненасытная столкнули их ныне на едином пути…
Давно уж великий пост миновал, разговелись и в княжьих теремах, и в избенках смердьих. Токмо в порубе тверском текут и текут постные дни. Сколь истекло их уже – то ведают новгородцы по стражнику, приносящему ежедень воду в деревянной цибарке да хлеба куски, а сколь их еще расточиться должно – бог весть. Примолкли повольники, да и много ли наговоришь‑то со скудного корма?
На Занозу лишь угомону нет, бродит, шурша прелой соломою, мудреную загадку разгадать тщится: почто ввергли их в узилище?
– Вельяминов, тот на старшого злобится, ладно. А Михайле тверскому ить худого не деяли. Почто томит нас? – вопрошает он в темноту.
– А коли б атаман князя не упас, для кого радость была б? – откликается Лапоть.
– Дак ить мир ныне промеж князьями! – упорствует Заноза. – Мыслю я, тут иное что.
– Есть и иное, – соглашается Горский, – нешто вы забыли про Торжок-город? Вот с него и злобится Михаил на новгородцев.
– Как забыть, – ворчит Заноза, – рубец от сабли тверской досель к непогоде мозжит. Я что! Сколь ушкуйничков удалых там и навовсе пропали!
– Расскажи, – просит из дальнего угла Святослов.
– Дак ить сказывал уж, – с неохотой говорит Заноза, – ну, ин ладно.
Сначала будто с досадою на докуку, а потом, будто обжегшись воспоминаньем, речет он о гибельной рати, случившейся два лета тому назад. И хоть ведают затворники печальный тот сказ, слушают со вниманием.
Один только Горский раскатился мыслями, и лежит подле товарищей на грязной подстилке лишь его грешная оболочина, а душа далече – на заветном дворе московском, где, поди, уже мурава вослед сошедшему снегу явилась. Знала б Дуня, что не ветерок ласковый былинки, босыми ее ножками примятые, целует! А ведь и догадывается, поди? Сидит пасмурная в светлице, и не радует ее ни солнышко весеннее, ни скоморохи, случаем во двор к Мелику зашедшие. Эх!
Петр вздохнул, заворочался, будто стряхивая насевшую печаль. Вслушался.
– И сошлись мы на Подоле с тверичами, и билися крепко, и ежели б не побегли с сечи дружины тех клятых Смолнянина и Прокопа, аки зайцы пугливые, наш был бы верх! Не отступили мы, токмо сила солому ломит, и пали тамо от руки вражьей и атаман удалой Александр Обакунович, и многие братья-повольники. А Михайло, злобствуя, город пожег, и мало кто из новоторжцев от пожара того ушел.
Молчат новгородцы в осмрадевшей тьме, кулаки бессильные сжимают. Ну, погоди, князь тверской, даст бог, и ты за злодейства свои поруба гнилого отведаешь!
– Эк с одной чары‑то развезло, со скамьи рухнул, – подосадовал Горский.
В горнице было студено, будто и не топил с вечера хозяин обширную печь.
– Хозяин, эй, хозяин! – кликнул Петр в холодную глубину избы и с трудом поднялся на ноги. Слабый стон из дальнего угла был ему ответом. Горский шагнул раз, другой, запнулся о чье‑то распластанное на полу тело и рухнул через него, больно ударившись коленями в бревенчатый настил. Начиная уже понимать, что створилось с ними нечто нежданное, он ощупью нашел лицо лежащего и принялся тормошить, то охлопывая щеки, то зажимая рукою ноздри. Через минуту человек недовольно замычал и подал хриплый спросонья, знакомый голос:
– Что за бес на мя залез?
– Заноза!
– Яз, атаман, – удивленно отмолвил балагур и, попытавшись встать, жалобно простонал: – Ох, башка трешшит!
Оползавши окарачь незнакомую избу, они скоро нашли и добудились Ивана Святослова и Федосия Лаптя. Вся дружинка была в сборе. Токмо где? Вместях искали выход, да руки всюду натыкались на толстенные бревна стен.
– Братие! А никак в порубе мы! – подал голос Лапоть.
– Вырваться нать! – отозвался Святослов.
– Вырваться! Ишь, резвец какой! – отмолвил Заноза. – Не то чудо из чудес, что мужик упал с небес, а то чудо из чудес, как он туда залез. Ежели в узилище мы, то кому-нито тое надобно.
– Я чаю, сие вельяминовских рук дело, – мрачно сказал Горский.
Минуты, часы ли, а может, и дни расточились в кромешной тьме узилища, пока не лязгнул снаружи тяжелый засов, и могутная, из цельных бревен рубленая дверь отошла в сторону, ослепив затворников хлынувшим со двора морозным светом. Не сразу и Вельяминов, шагнувший вслед за стражником в затхлое нутро поруба, углядел новгородцев.
– Каково почивали, Дмитриевы слуги? Не охолодали? – насмешливо вопросил он.
– Ты нас вверг в поруб? – не отвечая на издевку, промолвил Горский.
– Не яз, а по наущенью моему великий князь Тверской Михаил Александрович, коему передался я вчера и душою, и телом. Великая честь вам досталася, не где‑нибудь – в тайном порубе сего светлого князя сгниете.
– Сгниете, коли от Митьки проклятого не отступитесь! – возвысил голос Вельяминов.
– Переметчик! Сука семитаборная! – выругался Заноза.
– Придержи язык, ухорез новгородский. А то как бы самому уха не смахнули, да вместях с головой! – потемнел лицом боярин. – Не изменник есмь. За своим в Тверь пришел! Наш род отвеку великое тысяцкое держал и держать будет. Токмо теперича при великом князе Владимирском Михаиле Александровиче. То мне обещано.
– А тебе, старшой, – глянул он на Горского, – почто вдругорядь грудь за князя подставлять? Счастье твое, что у холопа моего на Москве рука дрогнула, царствие ему небесное! А ныне чуда не будет. Сгинешь попусту, и князь твоей службы верной не узнает. Думайте покудова.
И дверь в темницу со скрипом затворилась.
Ан и ошибся Вельяминов. К концу масленой седмицы знал уже все государь московский и об изменнике, и о верных слугах, ввергнутых в узилище. Есть у Дмитрия тайные доброхоты не токмо в любом княжьем терему, но и в Орде, и у Ольгерда литовского! Пото и крепнет земля московская. Будет вскорости князь судить да рядить с ближними, как помочь верным дружинникам. Писание слать, дабы выдали добром новгородцев? То невместно. Поймет Михаил, что тайные его дела на виду, да и прикажет тихо кончить узников. А чтоб он Вельяминова головою выдал – того и не жди! Да и не засидится иуда в Твери, того гляди в Орду махнет. Долго будут толковать ближние, покуда не решат: пождать надобно, ведь не войну же с Михаилом из‑за четырех повольников учинять!
Однако то все еще впереди: и говорка долгая, и решенье княжье. А пока, выйдя из поруба, высоким тыном наособицу обнесенного, идет Вельяминов, с хрустом вминая снег зелеными сафьяновыми сапогами, ко княжьему терему.
Михаил Александрович, сожидая московского боярина, раздумчиво глядел в затейливо расписанное морозом генуэзское стекло – хоть этим перешиб Дмитрия тверской князь! На Москве‑то сплошь слюда в оконцах, сам зрел. И тако зрел, что и до смертного часу не забудется.
Михаил гневно заходил по горнице. Сколь годов прошло, а коварство московское помнится, будто вчера створилось. Яко лося на охотничий манок, созвали тогда на третейский суд с дядей Василием Кашинским да братцем Еремеем. Да и не поехал бы, коли б не митрополитово слово. С того Алексия все зло и учинилось. Что Дмитрий – вьюнош тогда еще, соплей перешибешь!
Ежели б не встрял владыка в злую руготню, возгоревшуюся промеж тверичами, когда уж кровью глаза налились, разве отмахнул бы его Михаил поносным словом! Нарочно подставился митрополит, зная пылкий княжий норов. А и было с чего пылить! Из богом забытого Микулина вознесли его в ту пору на тверской стол волчий нюх да литовский полк, выпрошенный у всесильного зятюшки – Ольгерда. Дуром вломился он тогда в Тверь, улучив самое годное время. И отдать теперича кусок отхваченного невзначай пирога – Вертязин, владенье брата Еремея, самую что ни на есть лакомую сердцевину того пирога? На-кося, выкуси!
Вот тако и отмолвил он в запале Алексию, понуждавшему добром вернуть охапленный воровски городок с окрестностью. И пришлось‑таки отдать, токмо нахлебавшись вдосталь затворного сидения. А мог ведь не удела – живота лишиться! Москвитяне на то умельцы! Константина рязанского чьи тати в порубе зарезали? А Дмитрий нешь не из роду Юрия окаянного? Так ежели нонешний князь московский с поганью в родстве, то владетель тверской самому Михайле Святому внук, коего тот душегуб татарскими руками смерти предал! И отец по московскому облыжному слову в Орде сгинул вместях со старшим братом Федором. Не минула бы и Михаила смертная чаша, да случились на ту пору на Москве знатные сарайские мурзы. И, сведав о нятье тверского князя, велели его из затвора извергнуть. Чудно: родичи от татар смерть лютую имали, а он – жизнь! А и не для правды – корысти ради содеяли то ордынцы. Пригрозили Дмитрию: коли не ублажит дарами богатыми, в уши пресветлого хана наговорено будет о самоуправстве улусника Митьки. Откупился великий князь, ан и Михаилу Вертязин отдать пришлось. Паче того, в городок тот для догляду поставлен был наместник с Москвы!
Как там Данила в летописании начертал? Князь остоялся, припоминая.
«Михайло Александрович Тверский о том вельми оскорбися и негодуя, нача имети вражду к великому князю Дмитрию Ивановичу».
А и не вражду – ненависть лютую греет в сердце змеем смертоносным властитель Твери! Сколь раз уж жалил он заклятого врага! И волости грабил изподтишка, и литвинов безжалостных насылал на Дмитриеву голову, и Новгород под свою десницу поставить тщился, да токмо осильневшей выходила из размирий московская земля, и в разор приходили грады и селенья тверские.
Могла б судьба поворотить, коли б Мамай помог, как обещался после даров многих, кои в донскую его ставку самолично возил Михаил Александрович. Натерпелся стыдобушки тверской князь, выпрашивая у всесильного темника ярлык на великое княжение Владимирское. А пуще того срам был, когда не пустил его с тем ярлыком в свою землю Дмитрий, отмолвив ближнику Мамаеву Сары-хоже, коего тот послал ханскую волю блюсти:
«К ярлыку не еду, а в землю на княженье Владимирское не пущу, а тобе, послу, путь чист».
Чем обадил того мурзу, а потом и самого Мамая Дмитрий? Почто не нахлынула Орда изгоном на московские земли?
Михаил снова остоялся у оконца, глядя сквозь затканное морозом стекло на заснеженный речной окоем. Оттуда, из‑за Волги, примчатся‑таки татарские рати. Вельяминов набрешет Мамаю такое, чего и в мыслях у Дмитрия не было. Видно, бог сжалился над Тверью, прислав небывалого переметчика. А деваться теперь беглому боярину некуда, ибо тайно ушел от господина своего, и нету у него теперича иной дороги, как в Мамаев стан, – поклеп на ненавистного князя возводить!
Раскатился мыслями князь и не враз узрел легкого на помин Вельяминова да купца Некомата, ступивших в горницу.
– Здрав буди, великий князь владимирский!
И – будто сердце взмыло от того боярского величания! Но виду не показал и, сдвинув брови, отмолвил:
– Не великий покуда. То в руце божьей.
Сказал и глаза скосил на боярина: понял ли двоесмыслие слов сих. Да и чего тень на плетень наводить – дело ясное. Яко Мамай повернет, так тому и быть! Видать, и Вельяминов в одно с ним думу думает.
– Бог‑то бог, а и Мамай не плох! – неприметная улыбка утонула в обширной боярской бороде. – Тебе, государь, великое княжение, мне – тысяцкое, Дмитрием неправедно отъятое. О том буду молить владыку татарского! И Некомат обещался за нас в Орде слово замолвить.
– Замолвлю, замолвлю! – угодливо затряс головою купец, низя глаза, дабы не показать невзначай хищного их блеска.
«Ты замолвишь, – с затаенной неприязнью подумал Михаил. – Кабы не сожидал свой кус от пирога московского отхватить, ни в жисть бы не подмог. Соглядатай татарский!»
Вслух, однако, молвил:
– Того не забуду. Станешь превыше всех купцов на Руси, и не бысть на товары твои ни мыта, ни пошлины иной!
– Велик, многомилостив Мамай! – прижимая руки к груди, еще ниже склонил голову Некомат. – Не бездельные ханы – он владыка улуса Джучи! Я лишь пыль под державными стопами. А и пылинка до уха царского достичь мочна, ежели ветер годный ее вознесет.
– Добро, коли б надуло тем ветром в уши пресветлые, что ярлык токмо ратью могутной крепок! – генуэзцу в лад молвил князь.
Долго еще рядились заводчики новой которы, покуда не было оговорено: к середке лета сожидать Михаилу вестей из Орды. Сам же князь тверской испробует подвигнуть Ольгерда на новую рать, авось пригреют литвины Москву с другого боку! Напоследях уже вспомнили о полоненных новгородцах.
– Удавить их нать! – мрачно сказал Вельяминов. – Отпустить невместно – все Дмитрию обскажут. Чаял, переломятся, рабами станут. Говорил ныне с имя в порубе и домекнул: никогда того не будет. Больно упрямы.
– Настоящий купец и худого товару не выбросит! – вкрадчиво заговорил Некомат. – Придержи их, княже, до времени. Авось пригодятся.
– Быть посему! – решил князь и встал. – Пора вам в дорогу сбираться!
И не обнялись на прощанье заговорщики, ибо не родство душ, не братняя дружба, а токмо гордыня великая и корысть ненасытная столкнули их ныне на едином пути…
Давно уж великий пост миновал, разговелись и в княжьих теремах, и в избенках смердьих. Токмо в порубе тверском текут и текут постные дни. Сколь истекло их уже – то ведают новгородцы по стражнику, приносящему ежедень воду в деревянной цибарке да хлеба куски, а сколь их еще расточиться должно – бог весть. Примолкли повольники, да и много ли наговоришь‑то со скудного корма?
На Занозу лишь угомону нет, бродит, шурша прелой соломою, мудреную загадку разгадать тщится: почто ввергли их в узилище?
– Вельяминов, тот на старшого злобится, ладно. А Михайле тверскому ить худого не деяли. Почто томит нас? – вопрошает он в темноту.
– А коли б атаман князя не упас, для кого радость была б? – откликается Лапоть.
– Дак ить мир ныне промеж князьями! – упорствует Заноза. – Мыслю я, тут иное что.
– Есть и иное, – соглашается Горский, – нешто вы забыли про Торжок-город? Вот с него и злобится Михаил на новгородцев.
– Как забыть, – ворчит Заноза, – рубец от сабли тверской досель к непогоде мозжит. Я что! Сколь ушкуйничков удалых там и навовсе пропали!
– Расскажи, – просит из дальнего угла Святослов.
– Дак ить сказывал уж, – с неохотой говорит Заноза, – ну, ин ладно.
Сначала будто с досадою на докуку, а потом, будто обжегшись воспоминаньем, речет он о гибельной рати, случившейся два лета тому назад. И хоть ведают затворники печальный тот сказ, слушают со вниманием.
Один только Горский раскатился мыслями, и лежит подле товарищей на грязной подстилке лишь его грешная оболочина, а душа далече – на заветном дворе московском, где, поди, уже мурава вослед сошедшему снегу явилась. Знала б Дуня, что не ветерок ласковый былинки, босыми ее ножками примятые, целует! А ведь и догадывается, поди? Сидит пасмурная в светлице, и не радует ее ни солнышко весеннее, ни скоморохи, случаем во двор к Мелику зашедшие. Эх!
Петр вздохнул, заворочался, будто стряхивая насевшую печаль. Вслушался.
– И сошлись мы на Подоле с тверичами, и билися крепко, и ежели б не побегли с сечи дружины тех клятых Смолнянина и Прокопа, аки зайцы пугливые, наш был бы верх! Не отступили мы, токмо сила солому ломит, и пали тамо от руки вражьей и атаман удалой Александр Обакунович, и многие братья-повольники. А Михайло, злобствуя, город пожег, и мало кто из новоторжцев от пожара того ушел.
Молчат новгородцы в осмрадевшей тьме, кулаки бессильные сжимают. Ну, погоди, князь тверской, даст бог, и ты за злодейства свои поруба гнилого отведаешь!
Глава 6
Коня не жалеючи по июльской жаре, мчит на Москву гонец. Глохнет конский топ в лесных мхах, расплескивается по ручьям и речушкам, пыль вздымает на дорогах у сел и погостов. Чем ближе к Москве, тем чаще путь мимо жила людского. Оборачиваются мужики на близкий копытный перестук, руку козырьком приставив над глазами, вглядываются: с чем скачет дружинник? Не рать ли новая грядет? Успеют ли переделать пахари вечные свои дела до нежданной воинской страды? Ан и своя страда не за горами. Вот только б покос довершить, сено в стога сметать да пары допарить, а там и жать пора.
На миг лишь останавливают мужики свистящий лет отточенных горбуш, замирают, не отпуская древка вил али сошные рукояти. Сжать рожь да ячмень, на тока свезти, обмолотить да в житницы ссыпать – вечен неизбывный тяжкий тот круг. И вечна Русская Земля, покуда есть в ней терпеливые пахари, через княжьи которы, ордынские набеги, моровые поветрия, засухи и градобои несущие, яко тяжкий крест, судьбу народа своего.
Вдыхает гонец сладостные, с детства знакомые запахи сенного разнотравья да парной земли, и аж зудят руки от желания пристроиться к цепочке косарей! Воин горячит коня, уходя от того соблазна. А вот уж и предместья московские обочь дороги замельтешили сплошным долгим садом, перетекающим в узкие улицы посада. Дымными столбами взметают конские копыта густую дорожную пыль. Знать, не простой гонец поспешает ко князю, коли у ворот Кремника лишь осадил взмыленного коня.
Хоть и ждал Дмитрий худой нынешней вести, хоть и обмыслил ее давно с ближними, да стиснуло поначалу сердце глухое отчаянье, когда передал запыленный воин изустное послание от верного человека из Мамаевой Орды.
– И сказал-де Мамайка: помогу тверскому улуснику супротив Митьки. И ругал‑де тебя, княже, поносно, поелику не везешь татарам ордынского выхода. А ярлык тот на великое княженье повез ближник Мамаев – Ачи-Хожа. А с ним сурожский гость Некомат, – закончил гонец.
– А Вельяминов? – вопросил оправившийся Дмитрий.
– В Орде остался, яко великий боярин тверской.
– От Каин! – со злобою сказал Бренко. – Как земля такого носит?
– Бородка Минина, а совесть глиняна, – поддержал его Боброк.
– Что еще переказать велено? – Дмитрий повернулся к гонцу.
– Мнит слуга твой верный, что не возможет Мамай большою ратью подпереть тверского князя. Хан Магомед, коего темник из своей руки на престол вознес, ныне на благодетеля зубы точит. С другого боку не дают Мамаю покоя заяицкие ханы да владетель Астороканского улуса Хаджи-Черкес. Не до Руси Мамаю – со своей бы вотчиной управиться!
Отослав воина, князь положил руку на плечо Боброку:
– Верно сказал гонец. Ан и ты такоже мыслил! А с походом на Тверь повременим. Поглядим, что с тем ярлыком Михаил сдеет. Авось одумается!
– Черного кобеля… – досадливо сказал Владимир Серпуховской.
– Отмоем, брат, добела отмоем! – улыбнулся Дмитрий. – А буде надо, и с кожей вместях коросту гордыни тверской отскоблим. Пора унять, довеку унять того резвеца!
– Подручные все повещены, княже. Мнится, и Новгород посторонь не будет, и князья нижегородские, – перечислил Бренко.
– Не попустить бы Ольгерду с Михаилом сложиться, – вставил Боброк.
– Не попустим! – твердо отмолвил Дмитрий. – Достанет силы и литовский рубеж запереть. Будем полки готовить, братие. То не мне – земле русской надобно!
И не знали тогда еще на Москве, что в тот час, когда спрыгнул у ворот Кремника со взмыленного коня тревожный вестник, на смоленые доски тверской пристани торопливо шагнул долгожданный купец Некомат. Да и не генуэзца тароватого здесь ждали, а малый кусок пергамента с вислой свинцовой печатью, что в шемаханской резной шкатулке, не доверяя никому, покоил под мышкою клятый выворотень. Как сладкую мозговую косточку, держали ордынские ханы под рукою ярлык на великое княжение Владимирское. Главную хитрость – вовремя кинуть ту приманку голодной своре русских князей – Мамай ведал крепко! Пусть катаются рычащим клубом в пыли, пусть перехватывают друг другу хрипящие глотки и выпускают из ненасытных утроб дымящиеся кишки. Пусть проглотит добычу самый удачливый, но ослабнет он в кровавой схватке и приползет, виляя хвостом, к стопам татарского хозяина, чтобы служить ему верой и правдою. Так мыслил Бату-хан, так мыслит Мамай. Инако мыслит Михаил Тверской. Да и кому охота, даже на брюхе полозя, мнить себя псом, вылизывающим ордынские сапоги!
«Возродится былое благолепие Твери! – горячечно думал князь, приняв после цветастых речей мурзы Ачи-Хожи и Некомата ярлык в дрожащие персты. – И станет моя столица превыше всех городов русских, как было при Михайле Святом. А я нешто не Михаил? Пускай не Святым, но каким-нито добрым именем есть за что наречь! Гордым али Терпеливым, к примеру. А что? Сколь за величие тверского дома претерпел, да с гордостью!»
И невдомек Михаилу Александровичу, что дал уже ему народ русский меткое прозвище «Упрямый». Не вельми жестокосерды мужики, а то и Блудливым и Лживым могли бы окрестить князюшку. А и самым черным, подсердечным словцом поминали Михаила в смердьих да посадских избах, ибо вся тягота кровавых котор, затеваемых князем, ложилась на их могучие рамена. И если уж кого называть Терпеливым да Гордым, то токмо вечного русского мужика, без которого не быть и земле самой.
А вот придется, видно, опять схватиться тому мужику с московским али новгородским пахарем али мастеровым за правое, неправое ли дело – бог весть. Ибо дело то – княжье, а князь – тож от бога. Божьим же словом напутствовал своих дружинников скорый на решенья Михаил. И месяца августа в четырнадцатый день вспенили Волгу дружными веслами тверские струги. Ушли воинства московские волости – Углече Поле да Торжок – за нового великого князя Владимирского сватать.
– Бойчее стой, в глаза Дмитрию не засматривай, выю до земли не клони, – особо наставлял он ближнего боярина Ивана Суслова, – смекай, от кого ныне на Москву послан!
Ох и любо величаться Михаилу новым титулом! Слыша те смелые речи, цокает языком Ачи-Хожа да кивает одобрительно Некомат. Не узнать сейчас суетливого купца – важен стал, спесив. Глазами Мамая был в Москве проворный генуэзец, обласкал его за то в Орде всесильный темник, и теперь наставлен он надзирать за делами тверскими.
– Крепкую грамоту измыслил государь, злую! – расхмылился он готовно. – Потеряет с таких слов покой враг твой московский!
Токмо ведает Михаил, что больнее словесного поношенья – черной стрелою ударит в Дмитриева сердце заглавная строка того писания: «Се яз князь великий Володимерьские Михаил Александровичь…»
Истинно ведает то резвец тверской, да не ведает, что зажжет коварная стрела неукротимое желанье раз и навсегда окоротить неугомонного соседа, запереть его довеку в родовом гнезде небывалым мирным докончанием:
«А вотчины ти нашие Москвы, и всего великого княжения под нами не искати, и до живота, и твоим детем, и твоим братаничем».
А чтобы свершилось сие, повелел государь, изорвав гневно тверскую грамоту, повестить князей подручных да союзных, дабы вели дружины свои к Волоку Дамскому, куда и сам Дмитрий скоро изволит быть.
Утро 29 июля 6883 года от сотворения мира выдалось небывало жарким, будто вобрало в себя весь прикопленный летом зной. Умолк в московских садах птичий щебет. Хороня от палящих лучей нектарную середку, заботно сомкнули лепестки полевые цветы, благо что и пчелы-хлопотуньи пережидают жару в пасечных колодах али в тайных дуплах. Добро бы и людям не казаться из жилищ своих под налитое ярою предгрозовою силой тяжкое небо. Ан не ждут дела ратные, и, превозмогая истому, снуют люди в Кремнике, будто в муравейнике, разворошенном невзначай лесным топтыгою. Ежедень уходят отсюда рати к Волоку Ламскому, ныне же – наособицу – сбирается московское воинство на юг, окский рубеж стеречь.
Расстаться сегодня суждено неразлучникам – Дмитрию да Боброку. Надолго ли – бог весть. Тяжела ратная страда, и не потом – кровью поливает она обильно землю. Заслонить землю московскую от Орды, покуда не выбьет Великий Князь дурную спесь из Михайлы Тверского, кто возможет надежнее Боброка?
– Ох, истомила жара, – Дмитрий узорным платом утер лицо, – тяжко ныне кметям в воинской сряде.
– Перемогутся! – отмолвил Боброк. – До Коломны оружие и брони на возах доправим, а там, глядишь, и жара спадет.
– Вчера куды менее припекало, – вмешался Владимир Серпуховской, – почто обождать велел владыка?
– Некое знаменье божье предрек святитель, – обернулся к брату Дмитрий, – пото и задержка.
Меж разговором они и не заметили, как обогнули Успенский храм, и уж на ступенях владычных хором замолчали, в чинном благолепии ступив во внутренние покои. Не наружного почтения ради прервали молвь великие мужи московские, идя вослед придвернику по затейливым переходам. Кому на Руси Великой не ведом подвиг митрополита Алексия, сколь годов несущего бремя власти духовной? Не быть бы языку русскому, коли б не подвижничество владыки. Не токмо духовной, но и светской главою Руси Владимирской достало быть митрополиту до возмужания Дмитрия Ивановича. А и возрастал князь по мудрым наставлениям отца духовного – Алексия. И хоть ныне стал немощен плотью митрополит, а все горит в душе его путеводная свеча, освещая неведомый путь. Путь же тот у Дмитрия и соратников его – один: освободить страждущую Отчизну от хомута ордынского, и утишение Твери – лишь малый шаг на том указанном владыкою пути.
В горнице, где ожидал князя и бояр Алексий, душно было не токмо от наружного зноя, но и от множества свечей и лампад, отсвечивающих золотом на богато изукрашенной божнице. Потому, подойдя под благословение, заговорили поначалу о небывалой жаре. Владыка, одетый в торжественное митрополичье облачение и белый клобук, со слабою улыбкою на худом лице выслушал сетования воинов.
– Не чует плоть моя жары сей. Да и чудо ли – жара непереносная? В землях нечестивых агарян жары паче наших случаются. Истинное чудо явит нам ныне вседержитель наш! Воззрите, чада мои, не смеркается ль на дворе?
Князь и ближние прильнули к узким оконцам, из коих по летнему времени были вынуты слюдяные пластины.
– Небо замглилося, отче! – с тревогою сказал Дмитрий.
– На солнце глянь, княже.
До рези в глазах засматривал князь на огнедышащее светило. И помнилось вдруг, что на ущерб пошел его ослепительный диск. Дмитрий смахнул слезу, вгляделся снова. А уж и не половина ли солнечного лика будто сажей замазана! Вот уж и вовсе один серпик золотой остался. Ан и его уж нет! Взвился на улице заполошный жоночий визг, и, будто настигая его, пала на Москву неурочная мгла. Миг ли один, долгие ли часы длился тот знак господень? А токмо мало-помалу замолкли по дворам собаки, взвывшие было разноголосо, и, будто по кускам коросту с себя сдирая, выкатилось на небо солнце, да не давешнее – злое, косматое, а будто росою божьей умытое – доброе, светлое. И, унося, как сон, привидевшуюся жуть, подул живительный ветерок, и, глотнувши его, робко цвиркнула в саду первая птаха, а за нею обрели голос иные.
– Вот такоже и сила ордынская рассыплется, яко черный прах. И расточится мгла бесовская, и озарит путь наш свет самосиянен. Бысть посему!
На миг лишь останавливают мужики свистящий лет отточенных горбуш, замирают, не отпуская древка вил али сошные рукояти. Сжать рожь да ячмень, на тока свезти, обмолотить да в житницы ссыпать – вечен неизбывный тяжкий тот круг. И вечна Русская Земля, покуда есть в ней терпеливые пахари, через княжьи которы, ордынские набеги, моровые поветрия, засухи и градобои несущие, яко тяжкий крест, судьбу народа своего.
Вдыхает гонец сладостные, с детства знакомые запахи сенного разнотравья да парной земли, и аж зудят руки от желания пристроиться к цепочке косарей! Воин горячит коня, уходя от того соблазна. А вот уж и предместья московские обочь дороги замельтешили сплошным долгим садом, перетекающим в узкие улицы посада. Дымными столбами взметают конские копыта густую дорожную пыль. Знать, не простой гонец поспешает ко князю, коли у ворот Кремника лишь осадил взмыленного коня.
Хоть и ждал Дмитрий худой нынешней вести, хоть и обмыслил ее давно с ближними, да стиснуло поначалу сердце глухое отчаянье, когда передал запыленный воин изустное послание от верного человека из Мамаевой Орды.
– И сказал-де Мамайка: помогу тверскому улуснику супротив Митьки. И ругал‑де тебя, княже, поносно, поелику не везешь татарам ордынского выхода. А ярлык тот на великое княженье повез ближник Мамаев – Ачи-Хожа. А с ним сурожский гость Некомат, – закончил гонец.
– А Вельяминов? – вопросил оправившийся Дмитрий.
– В Орде остался, яко великий боярин тверской.
– От Каин! – со злобою сказал Бренко. – Как земля такого носит?
– Бородка Минина, а совесть глиняна, – поддержал его Боброк.
– Что еще переказать велено? – Дмитрий повернулся к гонцу.
– Мнит слуга твой верный, что не возможет Мамай большою ратью подпереть тверского князя. Хан Магомед, коего темник из своей руки на престол вознес, ныне на благодетеля зубы точит. С другого боку не дают Мамаю покоя заяицкие ханы да владетель Астороканского улуса Хаджи-Черкес. Не до Руси Мамаю – со своей бы вотчиной управиться!
Отослав воина, князь положил руку на плечо Боброку:
– Верно сказал гонец. Ан и ты такоже мыслил! А с походом на Тверь повременим. Поглядим, что с тем ярлыком Михаил сдеет. Авось одумается!
– Черного кобеля… – досадливо сказал Владимир Серпуховской.
– Отмоем, брат, добела отмоем! – улыбнулся Дмитрий. – А буде надо, и с кожей вместях коросту гордыни тверской отскоблим. Пора унять, довеку унять того резвеца!
– Подручные все повещены, княже. Мнится, и Новгород посторонь не будет, и князья нижегородские, – перечислил Бренко.
– Не попустить бы Ольгерду с Михаилом сложиться, – вставил Боброк.
– Не попустим! – твердо отмолвил Дмитрий. – Достанет силы и литовский рубеж запереть. Будем полки готовить, братие. То не мне – земле русской надобно!
И не знали тогда еще на Москве, что в тот час, когда спрыгнул у ворот Кремника со взмыленного коня тревожный вестник, на смоленые доски тверской пристани торопливо шагнул долгожданный купец Некомат. Да и не генуэзца тароватого здесь ждали, а малый кусок пергамента с вислой свинцовой печатью, что в шемаханской резной шкатулке, не доверяя никому, покоил под мышкою клятый выворотень. Как сладкую мозговую косточку, держали ордынские ханы под рукою ярлык на великое княжение Владимирское. Главную хитрость – вовремя кинуть ту приманку голодной своре русских князей – Мамай ведал крепко! Пусть катаются рычащим клубом в пыли, пусть перехватывают друг другу хрипящие глотки и выпускают из ненасытных утроб дымящиеся кишки. Пусть проглотит добычу самый удачливый, но ослабнет он в кровавой схватке и приползет, виляя хвостом, к стопам татарского хозяина, чтобы служить ему верой и правдою. Так мыслил Бату-хан, так мыслит Мамай. Инако мыслит Михаил Тверской. Да и кому охота, даже на брюхе полозя, мнить себя псом, вылизывающим ордынские сапоги!
«Возродится былое благолепие Твери! – горячечно думал князь, приняв после цветастых речей мурзы Ачи-Хожи и Некомата ярлык в дрожащие персты. – И станет моя столица превыше всех городов русских, как было при Михайле Святом. А я нешто не Михаил? Пускай не Святым, но каким-нито добрым именем есть за что наречь! Гордым али Терпеливым, к примеру. А что? Сколь за величие тверского дома претерпел, да с гордостью!»
И невдомек Михаилу Александровичу, что дал уже ему народ русский меткое прозвище «Упрямый». Не вельми жестокосерды мужики, а то и Блудливым и Лживым могли бы окрестить князюшку. А и самым черным, подсердечным словцом поминали Михаила в смердьих да посадских избах, ибо вся тягота кровавых котор, затеваемых князем, ложилась на их могучие рамена. И если уж кого называть Терпеливым да Гордым, то токмо вечного русского мужика, без которого не быть и земле самой.
А вот придется, видно, опять схватиться тому мужику с московским али новгородским пахарем али мастеровым за правое, неправое ли дело – бог весть. Ибо дело то – княжье, а князь – тож от бога. Божьим же словом напутствовал своих дружинников скорый на решенья Михаил. И месяца августа в четырнадцатый день вспенили Волгу дружными веслами тверские струги. Ушли воинства московские волости – Углече Поле да Торжок – за нового великого князя Владимирского сватать.
– Бойчее стой, в глаза Дмитрию не засматривай, выю до земли не клони, – особо наставлял он ближнего боярина Ивана Суслова, – смекай, от кого ныне на Москву послан!
Ох и любо величаться Михаилу новым титулом! Слыша те смелые речи, цокает языком Ачи-Хожа да кивает одобрительно Некомат. Не узнать сейчас суетливого купца – важен стал, спесив. Глазами Мамая был в Москве проворный генуэзец, обласкал его за то в Орде всесильный темник, и теперь наставлен он надзирать за делами тверскими.
– Крепкую грамоту измыслил государь, злую! – расхмылился он готовно. – Потеряет с таких слов покой враг твой московский!
Токмо ведает Михаил, что больнее словесного поношенья – черной стрелою ударит в Дмитриева сердце заглавная строка того писания: «Се яз князь великий Володимерьские Михаил Александровичь…»
Истинно ведает то резвец тверской, да не ведает, что зажжет коварная стрела неукротимое желанье раз и навсегда окоротить неугомонного соседа, запереть его довеку в родовом гнезде небывалым мирным докончанием:
«А вотчины ти нашие Москвы, и всего великого княжения под нами не искати, и до живота, и твоим детем, и твоим братаничем».
А чтобы свершилось сие, повелел государь, изорвав гневно тверскую грамоту, повестить князей подручных да союзных, дабы вели дружины свои к Волоку Дамскому, куда и сам Дмитрий скоро изволит быть.
Утро 29 июля 6883 года от сотворения мира выдалось небывало жарким, будто вобрало в себя весь прикопленный летом зной. Умолк в московских садах птичий щебет. Хороня от палящих лучей нектарную середку, заботно сомкнули лепестки полевые цветы, благо что и пчелы-хлопотуньи пережидают жару в пасечных колодах али в тайных дуплах. Добро бы и людям не казаться из жилищ своих под налитое ярою предгрозовою силой тяжкое небо. Ан не ждут дела ратные, и, превозмогая истому, снуют люди в Кремнике, будто в муравейнике, разворошенном невзначай лесным топтыгою. Ежедень уходят отсюда рати к Волоку Ламскому, ныне же – наособицу – сбирается московское воинство на юг, окский рубеж стеречь.
Расстаться сегодня суждено неразлучникам – Дмитрию да Боброку. Надолго ли – бог весть. Тяжела ратная страда, и не потом – кровью поливает она обильно землю. Заслонить землю московскую от Орды, покуда не выбьет Великий Князь дурную спесь из Михайлы Тверского, кто возможет надежнее Боброка?
– Ох, истомила жара, – Дмитрий узорным платом утер лицо, – тяжко ныне кметям в воинской сряде.
– Перемогутся! – отмолвил Боброк. – До Коломны оружие и брони на возах доправим, а там, глядишь, и жара спадет.
– Вчера куды менее припекало, – вмешался Владимир Серпуховской, – почто обождать велел владыка?
– Некое знаменье божье предрек святитель, – обернулся к брату Дмитрий, – пото и задержка.
Меж разговором они и не заметили, как обогнули Успенский храм, и уж на ступенях владычных хором замолчали, в чинном благолепии ступив во внутренние покои. Не наружного почтения ради прервали молвь великие мужи московские, идя вослед придвернику по затейливым переходам. Кому на Руси Великой не ведом подвиг митрополита Алексия, сколь годов несущего бремя власти духовной? Не быть бы языку русскому, коли б не подвижничество владыки. Не токмо духовной, но и светской главою Руси Владимирской достало быть митрополиту до возмужания Дмитрия Ивановича. А и возрастал князь по мудрым наставлениям отца духовного – Алексия. И хоть ныне стал немощен плотью митрополит, а все горит в душе его путеводная свеча, освещая неведомый путь. Путь же тот у Дмитрия и соратников его – один: освободить страждущую Отчизну от хомута ордынского, и утишение Твери – лишь малый шаг на том указанном владыкою пути.
В горнице, где ожидал князя и бояр Алексий, душно было не токмо от наружного зноя, но и от множества свечей и лампад, отсвечивающих золотом на богато изукрашенной божнице. Потому, подойдя под благословение, заговорили поначалу о небывалой жаре. Владыка, одетый в торжественное митрополичье облачение и белый клобук, со слабою улыбкою на худом лице выслушал сетования воинов.
– Не чует плоть моя жары сей. Да и чудо ли – жара непереносная? В землях нечестивых агарян жары паче наших случаются. Истинное чудо явит нам ныне вседержитель наш! Воззрите, чада мои, не смеркается ль на дворе?
Князь и ближние прильнули к узким оконцам, из коих по летнему времени были вынуты слюдяные пластины.
– Небо замглилося, отче! – с тревогою сказал Дмитрий.
– На солнце глянь, княже.
До рези в глазах засматривал князь на огнедышащее светило. И помнилось вдруг, что на ущерб пошел его ослепительный диск. Дмитрий смахнул слезу, вгляделся снова. А уж и не половина ли солнечного лика будто сажей замазана! Вот уж и вовсе один серпик золотой остался. Ан и его уж нет! Взвился на улице заполошный жоночий визг, и, будто настигая его, пала на Москву неурочная мгла. Миг ли один, долгие ли часы длился тот знак господень? А токмо мало-помалу замолкли по дворам собаки, взвывшие было разноголосо, и, будто по кускам коросту с себя сдирая, выкатилось на небо солнце, да не давешнее – злое, косматое, а будто росою божьей умытое – доброе, светлое. И, унося, как сон, привидевшуюся жуть, подул живительный ветерок, и, глотнувши его, робко цвиркнула в саду первая птаха, а за нею обрели голос иные.
– Вот такоже и сила ордынская рассыплется, яко черный прах. И расточится мгла бесовская, и озарит путь наш свет самосиянен. Бысть посему!