Имелась в виду его жена.
   – И что дальше? – спросил Шубин.
   – А ничего. Будут жить, как жили. И дочери у них так же будут жить и рожать от кого ни попадя. Ничего не поделаешь.
   – Я не о том. Поехали вы за этими яйцами…
   – Да, они мне кладку обещали нетронутую, а в кладке до сотни штук бывает. Три дня мотались, ничего не нашли. Опять снег повалил, но у меня до сих пор такое чувство, что там ничего и не было. Они же как дети, верят, что если может быть, значит, будет точно, можно считать, уже в кармане. Тут при Цеденбале надумали денежно-вещевую лотерею проводить, наши умники им насоветовали. Что потом творилось, ё-моё! Билеты расхватали, все уверены были, что выиграют.
   – Яиц нет, снег повалил, – вернул его Шубин к основной теме. – Чем кончилось-то?
   – Ничем, вернулись в Даланцзагад. Сидим день, сидим неделю. Самолеты не летают, машины не ходят, телефон не работает.
   – А монголы твои что?
   – А что им? Спят, водку жрут на мои деньги. Говорят, летом придем, найдем обязательно. К концу октября еле-еле добрались до Улан-Батора. Звоню Кате. Она уж меня похоронила, а я, видите ли, живой. Виноват, конечно, хотя для нее же старался… Плакать стала. Думаю, поплачет и простит. Ни хрена подобного! Велела больше к ней не показываться. Я не послушался, в Москве пошел с цветами, свитер привез кашемировый, шарф, шапку. Тогда кашемир дешевый был, это теперь цены взвинтили… Она меня выгнала, я опять пришел. На третий раз остался ночевать, но… В общем, не сложилось.
   – И ты вернулся в Монголию?
   – Ну, не сразу. Я много чем занимался, в дефолт все накрылось. А тут опять Саша. У него в посольстве зарплата маленькая, ему из Монголии литье привозили на продажу. Я с ним прошелся по антикварным, смотрю, цены нормальные, спрос есть. Полетел на разведку.
   Он, видимо, утомился последовательным изложением событий и резко перешел к текущему моменту:
   – Короче, шестой год здесь живу. Жена у меня из Хар-Хорина, родственники помогли раскрутиться. Я в молодости буддизмом увлекался, «Тибетскую книгу мертвых» прочел еще при Андропове. Кое-что в этом деле смыслил.
   Через три месяца после того как он исчез, Шубин справлялся о нем у Гены, когда звонил поздравлять с Новым годом. Гена ответил, что не знает и знать не хочет, этот человек для него больше не существует. До Марика было уже не добраться, к тому времени он сменил все телефонные номера и пропал с горизонта. О его убийстве Шубин узнал из газет.
   – Видал, в воротах всякую дрянь с земли продают? – продолжил Жохов. – Я сперва так же сидел, а сейчас у меня доля в магазине. Сам за прилавком не стою, как видишь. Нанял продавцов, работаю с агентами. Они по улусам ездят, скупают вещи. Раньше сам ездил. Туризм у нас на подъеме, за сезон до пяти тысяч баксов заколачиваю. Здесь это много. Столицу перенесут из Улан-Батора, будут все десять.
   – Сначала пусть дорогу нормальную сделают, – сказал Шубин. – А то мы четыреста километров целый день пилили.
   – Сделают, не беспокойся. Китайцев пригонят, они сделают.
   На стене висела картинка в рамке под стеклом, но что на ней изображено, Шубин рассмотреть не мог, пока солнце не двинулось дальше к западу. Стекло перестало отсвечивать, и сердце будто тронули кошачьей лапкой с поджатыми коготками. Этот рисунок он знал всю жизнь.
   Луна озаряла мощеную брусчаткой площадь, на ней из ночной тьмы выступал громадный слон с башней на спине, с облупившейся на ногах-тумбах штукатуркой, из-под которой вылезала каркасная дранка. В животе чернело отверстие с уходящей в него приставной лесенкой. Внутри обитали крысы, чья родня погубила другого слона с такой же дыркой в брюхе. Этот олицетворял собой мощь французского народа, взявшего Бастилию, тот – монгольского, свергнувшего власть Пекина. Одиннадцать лет назад перед Белым домом копилась та же сила, но памятником ей стали заводская шестерня и модель автомата Калашникова. Время слонов со спящими в них ребятишками ушло навсегда.
   – «Гаврош», – подсказал Жохов.
   – Знаю, у меня в детстве была книжка с такой картинкой. Чего ты ее на стенку повесил?
   – Долго рассказывать… К жене один здешний лама приходил, она его лечила. Тоже заинтересовался. Я ему объяснил, что двести лет назад этот слон стоял в Париже, на площади Бастилии. Никто уже не помнил, когда его там поставили, зачем, на какие деньги. Лама говорит: «Такие слоны ставят в память о том, как царице Махамайе приснилось, что в нее вошел белый слон, и она после этого родила Будду Шакьямуни». Я говорю: «Это другое». А он мне: «Раз все забыли, почему он там стоит, ему очень много лет. Может быть, предки этих людей были буддисты, а потомки отреклись от них и перешли в другую веру». Словом, – усмехнулся Жохов, – если французы когда-нибудь обратятся в буддизм, ты не удивляйся. Это будет означать, что они вернулись к вере предков.
   – Скорее в ислам они обратятся, – заметил Шубин.
   – Не исключено. А вот с монголами этот номер не пройдет, они мирные.
   Затем в его голосе появилась новая нота.
   – Иногда, конечно, накатывает что-то такое, не знаю даже, как толком объяснить. Идешь утром на работу, и кажется, или все это прямо сейчас исчезнет, все эти дацаны, субурганы, бараны, хуяны, или они останутся, а меня самого тут не будет. Странное ощущение. То вроде все нормально, а то живешь как во сне. Хотя, если вдуматься, в девяносто третьем мы так же жили. Ничего не соображали, что вокруг творится. Зато живы. В этом состоянии есть большой плюс.
   – Какой?
   – Кто смотрит на мир как на мираж, того не видит царь смерти… Из «Дхаммапады», – пояснил Жохов.
   И развил мысль:
   – А кто в то время быстро все сообразил, тех уже нету. Марика, например.
   Он жевал кровяную колбасу вперемешку с печеньем «Юбилейное», курил, прихлебывал чай, но Шубина не покидало чувство, что сидящий перед ним человек не совсем реален и вот-вот может истончиться до полной прозрачности. Их свидание было как встреча на том свете.
51
   Осенью в Монголии темнеет рано. Уже в сумерках они с Жоховым пересекли абсолютно пустой монастырь и через восточные ворота вышли к каменной черепахе, установленной здесь то ли при Чингисхане, то ли при его преемниках. Когда-то таких черепах было четыре, они окружали город с четырех сторон света, но уцелела единственная. Для чего ее здесь поставили, было не вполне понятно. Согласно общепринятой научной гипотезе, она вместе с тремя исчезнувшими подругами усмиряла гневного бога реки и охраняла Каракорум от наводнений, но версия представлялась Шубину сомнительной: вряд ли Орхон мог разливаться настолько, чтобы угрожать городским стенам со всех четырех сторон. Вырубленная из цельной глыбы серого гнейса, эта мрачная рептилия казалась последней обитательницей разрушенного святилища, символом забытой древней веры, которую исповедовали предки сегодняшних жителей Хар-Хорина. Она почти не пострадала от времени и непогоды, лишь стерлись узоры на спине и выветрились глаза. Синий шелковый хадак, повязанный у нее на шее, шевелился под ветром.
   – Хочешь долго жить, панцырь ей потрогай, – посоветовал Жохов. – Такое поверье.
   Шубин коснулся ее несокрушимого щита, в кончиках пальцев остался тысячелетний холод.
   Жохов этим ритуалом пренебрег.
   – Меня бабка крестила тайком от отца, отец был партийный, – сказал он, прикуривая от спички, а не от зажигалки. – В церковь никогда не ходил, но сейчас все больше склоняюсь к православию. Ламы, если с ними рядом долго поживешь, не особо вдохновляют. Я сперва разбежался, полез к ним с разговорами, а они в основном малообразованные, некоторые даже в позу лотоса сесть не в состоянии. Я-то раньше запросто садился.
   Впереди лежала река, невидимая за полосой прибрежного тальника. Эрдене-Дзу остался за спиной, серый и безмолвный. Ветер дул с воды, поэтому не слышно было, как звякают колокольчики под карнизами храмов и тихонько постукивают на кровлях молитвенные мельницы.
   – Хотя среди них разные есть, – говорил Жохов. – Один хотел купить у меня одну антикварную вещь, зашли к нему в келью потолковать о цене. Он мне чаю налил, блюдце выставил с шоколадными конфетами. Конфеты из Улан-Удэ, с тамошней кондитерской фабрики. Называются «Муза», с белой начинкой. Тут считаются самые лучшие. Я его спросил: «Знаете, что значит по-русски муза?» Он улыбнулся и говорит: «Дух». Меня почему-то тронуло до слез. Чувствую, к горлу подкатило, глаза щиплет, а что, почему, не понимаю.
   – Потом понял?
   – Нет.
   Дошли до Орхона. К осени река обмелела, пойменный галечник широко тянулся вдоль воды. Противоположный берег был совсем близко. На нем серела такая же галька, и ветер так же шумел в зарослях ивняка. На том берегу, немного ниже по течению, совершил посадку прилетевший из Хайлара двухмоторный японский самолет с забайкальскими казаками на борту. Всего в двух-трех километрах отсюда находилась старообрядческая деревня на девять дворов, в ней жил Алексей Пуцято, пока не был похищен и застрелен капитаном Нагаоми.
   – Нет, – сказал Жохов, выслушав историю его жизни и смерти, – он жив остался. Я его видел.
   Лишь тогда Шубин вспомнил, что одиннадцать лет назад слышал об этом в кафе «Аист» на Большой Бронной. Та стекляшка давно исчезла, а чугунные птицы изгибались в брачном танце возле стильного ресторана с тем же названием.
   С реки задувало, Жохов поднял воротник, продолжая рассказывать, как после четвертого курса впервые оказался в Монголии на полевой практике. Разведку вели в районе Шанхинь-хийда. Мясо брали у монголов, но магазина там не было, за хлебом ездили в Хар-Хорин. Как-то приехали, встали в очередь. Подходит к ним один дедок, спрашивает: «Адали, вы, ребятки, из Москвы?»
   Это забайкальское словечко засело у Шубина в памяти с тех пор, как служил в армии. В Читинской области и в Бурятии старики пересыпали им речь едва ли не через предложение. «Адали» значит «кажись» или «вроде», но с множеством оттенков, оставшихся от тех времен, когда человеку в этих диких краях ничего нельзя было знать наверняка.
   – Я говорю, да, из Москвы, – закончил Жохов. – Ну, он и пошел.
   – Куда?
   – На улицу. Мы же в магазине стояли.
   – И все?
   – Все, больше ни о чем не спрашивал. Потом уж местные сказали, что это цесаревич Алексей. Мы посмеялись и забыли, мало ли чокнутых, но в перестройку возникли сомнения. Японцы-то действительно самолет за ним присылали. Хотели увезти в Маньчжурию, но обознались. Схватили не того. Мне один бывший народоармеец рассказывал, он сам труп видел. Говорит, мужик из той же деревни, но другой. Или самураи ошиблись, или твой Пуцято кого-то им вместо себя подсунул. Посулил ему с три короба, тот и соблазнился. Тоже, наверное, из беженцев, бедолага. Чего ему терять? Хуже не будет. Их тут после революции много было. Кто побогаче в Китай ушли, а публика попроще осела здесь. Староверы их к себе не очень-то принимали, большинство по заимкам жили, по шерстомойкам, сторожами у китайцев. У них главная задача была – первый шухер пересидеть. Кого сразу не постреляли, оставили в покое, только паспортов даже после войны не выдали. В Улан-Батор ездить запрещалось, а так монголы их не обижали. Жили себе помаленьку, огородничали, рыбку ловили, кто и с ружьишком похаживал. Оружие им не позволено было иметь, но смотрели сквозь пальцы. Все люди понимали, что жить-то надо. Теперь никого нет. Старики поумирали, дети разъехались кто куда.
   – Когда ты его видел? – спросил Шубин.
   – В семидесятом году.
   – И больше не встречались?
   – Не пришлось. В следующий раз попал сюда через два года, его уже не застал. У нас тогда с Китаем, сам знаешь, какие отношения были. Думали, вот-вот война. Монголы подсуетились и решили под это дело выселить всех китайцев как потенциальных шпионов. Они их не любят. Со всеми не получилось, страна большая, но какую-то часть запихали в грузовики и отправили на историческую родину. Кроме шпионажа подвели еще идейную базу типа того, что они брезгуют честным трудом на благо народа и занимаются спекуляцией. А цесаревич этот кого-то у себя в избе спрятал. Их нашли, он пошел к аймачному секретарю, начал выступать. Нехорошо, мол, люди не виноваты, что Брежнев с Мао Цзэдуном разбираются, чей коммунизм лучше. А сам – никто, беспаспортный! Его загребли и увезли в Улан-Батор. Говорят, умер в тюрьме.
   Стояли на берегу. Черная река текла бесшумно, хотя течение было довольно быстрое. Над холмами показались первые звезды, вечные, как война журавлей и карликов. Они потому и воевали между собой всегда, что побеждали по очереди.
52
   Жена встретила Шубина с каменным лицом, но смягчилась, когда он представил ей гостя и поведал об их знакомстве. Потрясенная этой встречей, а еще сильнее – тем, как близко повеяло дыханием судьбы, жена простила ему, что он полдня где-то шлялся, а она места себе не находила. Сгоряча ее хватило даже на то, чтобы самой пойти в столовую договориваться насчет ужина.
   Баатар сидел в юрте. Пока Шубин переодевал отсыревшие носки, он поговорил с Жоховым по-монгольски, определил в нем делового человека и решил ознакомить его со своим бизнес-проектом по импорту красной икры. Из машины была принесена заветная карта с условными значками на месте дальневосточных рыбзаводов. Вернувшись, жена обнаружила их сидящими рядышком на кровати. Оба склонились над картой, Жохов тыкал в нее пальцем, объясняя, где, по его мнению, выгоднее всего брать этот продукт с учетом последующей доставки в Монголию. Баатар вдумчиво кивал и высказывался в том плане, что возит сюда туристов исключительно с целью сколотить начальный капитал для реализации своей идеи.
   – Хочу работать с русскими или с немцами, – говорил он. – Наши – все жулики.
   Жена вполголоса сказала Шубину:
   – Я читала у одного французского писателя, не помню фамилию, как он беседовал со старым сельским кюре и сказал ему: «Вы всю жизнь исповедуете своих прихожан, вы знаете о них все. Можете ли вы какой-нибудь одной фразой выразить ваше понимание человеческой природы?» Кюре ответил, что да, может.
   Шубин молчал, хотя уже слышал от нее эту историю. Ключевая фраза была следующая: «Взрослых людей не бывает». Жена произнесла ее и глазами указала на Жохова с Баатаром. Действительно, всем своим видом они подтверждали правоту старого кюре.
   Вчерашняя девушка, оцененная в пять долларов за ночь, принесла большое блюдо с бозами. Жохов на пробу проткнул одну вилкой, из нее брызнул горячий сок. Тридцатиградусную монгольскую водку приобрели по дороге. Шубин расставил рюмки и тарелки, но за стол сели втроем, Баатара вызвал из юрты какой-то знакомый.
   – Мне в столовой предложили позвать исполнителя народных песен, я согласилась, – отпив глоточек за встречу, сообщила жена. – Всего пять тысяч за концерт. Он скоро придет.
   Суточное проживание в войлочном балагане с дровяной печкой стоило вчетверо дороже, чем любовь прелестной девушки и музыка степей. Как везде, тело и душа здесь тоже сильно потеряли в цене по сравнению со стоимостью площадки, где потреблялся этот товар.
   – Я его знаю, – кивнул Жохов. – Дипломант республиканского смотра, между прочим. Поет замечательно.
   – Так он, значит, профессионал? – обрадовалась жена, что задешево удалось отхватить такое сокровище.
   – Профессионалы – в Улан-Баторе. Он электрик, с моей женой в больнице работает.
   Девушка принесла второе блюдо, с мясом. Жохов переключился на него, одновременно рассказывая про рыбу, как ее много в Орхоне и какая она нежная.
   – Вообще-то, – добавил он, – ламы запрещают употреблять в пищу существа с глазами без век. В старину монголы не ели рыбу, а теперь едят. У них психология другая, чем у мусульман. Никогда мусульманин не станет есть свинину.
   Вернулся Баатар.
   – Тот бизнесмен приходил насчет моей карты. Очень хочет, – доложил он Шубину, садясь рядом.
   – И что ты?
   – Все-таки не стал продавать.
   – Правильно, – одобрил Жохов, уже, видимо, введенный в курс дела. – В следующий раз приедешь, продашь за двести.
   Баатар был возбужден широким спектром открывшихся перед ним возможностей и проявленной твердостью.
   – Мы с ним в машине посидели, – сказал он, – я полкарты отогнул, кое-что показал ему, а продавать не стал. Не торговался, нет. Извини, говорю, сам хочу по икре работать.
   Жохов сделал ему знак помолчать и поднял рюмку.
   – Предлагаю монгольский тост про три белых. У юноши белые зубы, у старика белые волосы, у мертвеца белые кости. Выпьем за то, чтобы все шло своим чередом.
   – Веселенький тостик, – покривилась жена.
   – Вы не так поняли. Смысл в том, чтобы умереть не раньше, чем поседеешь.
   Баатар с сомнением покачал головой:
   – Я такого тоста не знаю.
   – Молодой еще. Теперь будешь знать, – отозвался Жохов.
   Он царил за столом по двойному праву гостя этой юрты и хозяина всего, что ее окружало. Главная тема разговора определилась быстро – причуды судьбы, которая так странно распорядилась его жизнью. У них на Урале, в поселке при пушечном заводе, где он родился и окончил школу, перед проходной установлена огромная пушка на пьедестале. Ее отлили в единственном экземпляре, собирались везти на Балканы, когда освобождали болгар от турок, но опоздали, а к войне с немцами она уже устарела. В детстве они с ребятами залезали ей в ствол, он полметра в диаметре. Один местный поэт написал: «Как заряд птенцовой картечи, забирались мы в дуло ее». Жохов тогда уже поступил в институт, жил в Москве. Отец прислал ему заводскую многотиражку с этими стихами. Птенцы – это они, пацанята, их там помещалось человека четыре.
   – Недавно ночью не спалось, – рассказывал он, – вышел в кухню покурить. Окно открыл – тишина, звезды.
   И подумалось, что я вылетел, как картечь, из этой пушки и долетел до Хар-Хорина.
   – А выстрелил кто? – спросила жена.
   – Не те, о ком вы думаете.
   Кто именно, узнать не успели, появился исполнитель народных песен со своим моринхуром. Морин – по-монгольски «лошадь», конская голова украшает гриф этой виолончели, на которой можно играть в седле, уперев ее в переднюю луку и водя смычком по струнам. Звук у моринхура низкий, грубый, шероховато-скрипучий, но временами берущий за душу варварской пронзительностью тона.
   Певец был одет в национальный костюм тропической яркости, как артист фольклорного ансамбля. Раньше это попугайское великолепие предназначалось для смотров художественной самодеятельности, ныне – для туристов.
   Его пригласили к столу, он из вежливости пригубил водку, съел одну бозу, затем отсел на кровать и стал настраивать инструмент, передвигая туда-сюда крупные деревянные колки. Закончив, замер в картинной позе, со смычком на струнах. За столом он кое-как изъяснялся по-русски, но теперь заговорил по-монгольски, чтобы вступительная речь плавно перешла в музыку и пение. Ясно было, что толмачи найдутся.
   – Рассказывает, как монголы любят моринхур, какая это полезная вещь, – начал переводить Жохов. – Бывает, верблюдица после родов не принимает верблюжонка, не подпускает его к себе. Это очень нервное животное. Тогда хозяин играет на моринхуре, и ей делается стыдно, что она такая плохая мать. От стыда она плачет настоящими слезами и дает верблюжонку сосать вымя.
   Шубин заметил, что жену впечатлила эта история. Ее больно ранили статистические данные о младенцах, оставленных матерями в родильных домах. Причиной утраты материнского инстинкта она считала разрыв между человеком и природой.
   – Сейчас будет исполнена песня «Мать Чингисхана», – объявил Жохов, когда певец замолчал.
   Тот сделал глубокий вдох, резко двинул смычок и запел, ведя сразу две партии, как положено при горловом пении, по-монгольски – хуми. Его музой воистину был дух – задержанное дыхание. Лицо у него напряглось, губы вздулись и дрожали, преграждая путь рвущемуся из груди воздуху. Гортань стала пещерой ветров, откуда их выпускали по одному. Протяжные ноты перемежались вскриками, орлиный клекот переходил в жалобу души. Мелодии не было, или Шубин ее не улавливал, но волнение росло, больничный электрик в бутафорском халате пробуждал в нем чувство сродни тому, с каким в горах или под звездным небом радостно отдаешься сознанию ничтожности собственной жизни. Прожитые им самим пятьдесят с лишним лет мало что значили по сравнению с возрастом этой музыки. Песня была ровесницей черепахи у восточных ворот Каракорума.
   – Это песня из одного фильма, зимой по телевизору показывали, – на ухо Шубину сказал Жохов и зашептал перевод.
   Чингисхан воевал в разных странах, вел войско от победы к победе, но не было дня, когда бы он не вспоминал свою мать и его сердце не рвалось бы к ее золотой юрте, где будущий хаган, великий как море, с материнским молоком всосал любовь к родному народу. Услышав весть о ее смерти, он, даже ребенком не проливший ни единой слезы, плакал как женщина и говорил, что отдаст всю вселенную, только бы жива была та, что дала ему жизнь.
   – Помнишь, – шепнул Жохов, – у Ельцина мать умерла, и как раз в тот день отменили референдум?
   Хуми странно гармонировало с этим воспоминанием. Рыдание, по кускам выходящее из перехваченного спазмом горла, и царапающий звук моринхура были музыкой той безнадежной весны с ее неотвязным страхом, бессилием, бедностью, угрюмыми толпами в уличной слякоти, пикетчиками у метро, близкими войнами, далеким гулом чужого праздника.
   Шубин посмотрел на жену. Для своих лет она выглядела на редкость хорошо. Впервые пришла мысль, что это мутное время продлило им молодость. Еще пара лет, и можно будет вспоминать его с умилением и нежностью. У Бога все времена рядом лежат на ладони, неотличимые друг от друга. «Внимательно наблюдая за вещами, мы можем сказать, что в мире нет даже двух различных вещей», – процитировал Жохов кого-то из дзэнских мудрецов, когда в магазине решали, какую водку взять.
   Певец умолк, ему немного похлопали. Он продемонстрировал, на что способен моринхур, извлекая из него голоса разных животных, из которых Шубин не узнал никого, а жена – всех, спел еще несколько песен, чье содержание осталось тайной, поскольку Жохов увлекся мясом с лапшой, и ушел, получив от жены пять тысяч тугриков. Столько же Шубин украдкой сунул ему в руку.
   После целого дня на свежем воздухе спать хотелось невыносимо. Деликатный Баатар взял запасное одеяло, пожелал всем спокойной ночи и отправился ночевать в машине. Жохов понял, что третья кровать остается свободной.
   – Жена в Улан-Баторе, – сказал он, – что-то домой идти не хочется. Не против, если я тут лягу? Заодно печку буду подтапливать.
   Через десять минут лежали в постелях. Как только погас свет, Шубин стал засыпать. Сквозь подступающий сон доносился голос Жохова.
   – Вам, наверное, рассказали про это чудо-дерево в Тумэн-Амалгане, – полушепотом говорил он жене. – Там из одной трубы лилось вино, из второй – мед, из третьей – пиво, из четвертой – кумыс. Кумысом никого насильно не поили. Это и есть свобода в имперском ее понимании. За покоренными народами признавали право на национальную самобытность и культурную автономию. Пили, что хотели.
   В полудреме Шубин увидел чудесный фонтан работы Гийома Буше, семь столетий назад разрушенный китайцами вместе с дворцом, но вечно сияющий серебряной листвой на стволе из меди. Вокруг него сидели четверо, чьи лица он узнал сразу, хотя двоих из этой четверки не встречал никогда в жизни. Вострубил серебряный ангел, и четыре дракона принялись извергать из себя перечисленные Жоховым напитки. Они были разного цвета и с разным звуком лились в одинаковые медные чаны. Баатар выбрал кумыс, Анкудинов – вино, Алеша Пуцято – безобидный мед, Жохов – демократичное пиво. Отпив, каждый передал свою чашу по кругу.
   Голос Жохова звучал все дальше, все тише:
   – Чингисхан сначала узнавал, что кому по вкусу, и сажал гостей к соответствующей трубе. А у нас никто о таких вещах не заботился. Сюда, например, при Брежневе повадились завозить портвейн «Три семерки». Монголы, естественно, его не покупали. Наши, помню, очень удивлялись. Портвейн вроде нормальный, дешевый, выпить они любят, а вот не берут, и всё. Хоть обратно вези. Нет чтобы почесаться и выяснить, что у монголов «семь» – несчастливое число. На седьмом километре от Улан-Батора самый аварийный участок…
   Потом Шубин уснул и больше ничего не слышал.
 
   Проснулся он рано. Печка потухла, но еще не совсем остыла. Смутно вспоминалось, что ночью вставал и подкладывал в нее дрова, хотя это обещал делать Жохов.
   Сквозь дырку в крыше проникал рассвет. Жена спала в полезной для здоровья позе льва, Жохов по-женски свернулся калачиком и укутался по самую макушку. Шубин машинально отметил, что она еще не поседела.