Молдавские бояре спросили Анкудинова, знает ли он того человека. Он не смутился и отвечал, что это его старший брат. Бояре рассказали ему, что его брат показывал у себя промеж грудей тайный знак, в материнском чреве ангельской дланью печатан, – крест волнист, а справа над перекладиной звезда с лучами. Он говорил, будто у Шуйских в роду все сыновья рождаются с такой печатью, но немецкий доктор, осмотрев пятно, нашел, что оно не прирожденное, выжжено раскаленным серебром. Тогда господарь выдал самозванца русскому послу Дубровскому. Посол приказал его убить, а отсеченную голову и кусок кожи, где находился этот знак, отослал в Москву.
   Выслушав, Анкудинов спросил: «Ваш лекарь как болезнь узнает, по крови или по водам телесным?»
   Бояре ответили, что по крови – отворяет вену и смотрит.
   «Ну так ждите беды, – предостерег их Анкудинов. – Добрые лекари по урине смотрят, а ваш-от влыгается в лекарское звание. Ему ни в чем веры давать нельзя. Гоните его, только греха вам уже не избыть, кровь брата моего с ваших рук взыщется. Тот знак, крест со звездой, – истинный».
   «И на тебе он есть?» – спросили бояре.
   Он в ответ заявил: «Вы братнины слова слышали, да не уразумели. Тот знак бывает у старшего сына, а я – младший».
   Понимая, что убедить их не удалось, Анкудинов ночью выбрался из окна и дал деру, но молдавские сыщики оказались проворнее польских. Наутро его привезли обратно в Сучаву. По дороге один провожатый открыл ему, что из того куска кожи, который после казни старшего брата был срезан у него с тела и вместе с головой отослан в Москву, там сшили кошель, доверху наполнили его серебром и прислали назад, в награду господарю.
   Пару недель Анкудинов просидел под замком, дожидаясь своей участи. Его уже стало тошнить от страха, наконец Василий Лупа принял соломоново решение. Три года назад русский царь получил от него хороший подарок, теперь следовало ублажить турецкого султана, чьим вассалом он являлся. Поэтому второго князя Шуйского, свалившегося ему на голову вслед за первым, господарь отправил не в Москву, а в Стамбул.
   – Это все правда? – с недоверием спросила жена, когда Шубин вслух прочел ей несколько последних абзацев.
   – Да, – ответил он, слегка покривив душой.
   Она уловила фальшивый звучок, но копнула не в том месте.
   – И про братца? И про крест со звездой? И про кусок кожи?
   – Это – правда, – с облегчением подтвердил он и почему-то подумал о Жохове.
   В папке у него лежало описание анкудиновской внешности. Оно было сделано в Посольском приказе и выдавалось выезжающим за границу русским купцам и дипломатам, чтобы они могли опознать самозванца, буде он им там повстречается.
   Приметы были следующие: «Волосом черно-рус, лицо продолговато, одна бровь выше другой, нижняя губа поотвисла чуть-чуть». Лишь сейчас Шубин понял, что это портрет Жохова.
   За стеной, как неотвязный кошмар, как вечный упрек ему, Шубину, тупо сидящему за машинкой, когда другие читают лекции в американских университетах или уезжают на ПМЖ за границу, звучала песня про трех братьев, ушедших искать счастье на три стороны света. Сын соглашался засыпать только под нее.
   Потом жена пошла выносить мусор. Возле мусоропровода она немного поговорила с соседкой, которая осенью отдыхала в Анталии и до сих пор не могла этого забыть. Шубину тоже доводилось внимать ее рассказам. Соседка вспоминала Турцию как страну Офир, полную чудес и дешевых кожаных изделий. Сам факт блаженства эрозии не поддавался, но конкретные ощущения со временем начали выветриваться у нее из памяти. При попытке выразить их словами лицо ее становилось скорбным, как у младенца, в материнской утробе пережившего миллионы лет эволюции от тритона до человека, а теперь постепенно забывающего свой долгий путь к разуму и свету.
   Вернувшись, жена взяла у него со стола несколько черновиков, чтобы постелить в мусорное ведро вместо газеты. На одном из них ей попалось на глаза слово «Стамбул». Она вздохнула:
   – Все ездят отдыхать в Турцию.
   – Что ты этим хочешь сказать? – напрягся Шубин.
   – Ничего нового. Знаешь, что говорила мне Жанна?
   Это была любимая подруга, вовремя уехавшая в Америку. Последнее придавало особый вес всем ее высказываниям. За ними стояла мудрость человека, способного предвидеть ход событий.
   – Она говорила, мужчинам нельзя позволять делать то, что им хочется, – сказала жена и понесла ведро на место.
   Кот, задрав хвост, побежал за ней в надежде, что ему сейчас что-нибудь положат в его плошку. Он всегда на это надеялся, когда жена переходила из комнаты в кухню, а последнее время у него еще была иллюзия, что мойва, которой его теперь кормили, исчезнет как дурной сон и опять появится старый добрый минтай.
   В записной книжке Шубин нашел номера четырех приятелей и начал обзванивать их, в надежде лишний раз убедиться, что у людей его круга дела идут не лучше, чем у него. Ни с кем из этой четверки он в последние месяцы не только не виделся, но даже не говорил по телефону.
   Все четверо были дома, и про состояние их дел кое-что удалось выяснить. Один трудился над книгой «История каннибализма в России», другой сторожил автостоянку, у третьего жена работала в банке, поэтому сам он вообще ничего не делал в ожидании, когда к власти придет правительство национального доверия. Четвертый, считавшийся самым близким, с вызовом сообщил, что пишет остросовременный роман о Хазарском каганате, и, не прощаясь, положил трубку.
   Прадед Шубина по отцовской линии носил имя Давид и фамилию Шуб, Шубиным стал дед-эпидемиолог, один из героев успешно защищенной внуком диссертации на соискание ученой степени кандидата исторических наук. После революции он полтора года проработал на западе Халхи, в районе Улясутая, где тогда свирепствовала чума. Оттуда дед вывез жену из семьи алтайских казаков, бежавших от советской власти в Монголию и выкошенных там чумной бациллой. От этой бабки Шубину достались глаза и скулы с намеком на азиатчину. Так считала мать, хотя ее собственные предки, уральские крестьяне и горнозаводские рабочие, тоже были не без примеси татарской и угро-финской крови. Если собрать вместе всех шубинских пращуров, получился бы полный каганат.

Глава 5
Маленький цветок

12
   Среди голых деревьев парка следы беглеца были отчетливы, но под елями, куда не доставал снегопад, становились все бледнее, пока вовсе не пропали в темноте. Все трое остановились, Сева втянул голову в плечи, ожидая как минимум подзатыльника. Хасан никому ничего не умел прощать, как некоторые не умеют плавать или ездить на велосипеде, но на этот раз обошлось. Гуськом двинулись обратно.
   Хасан шагал первым, Ильдар – последним. Хасану он приходился двоюродным племянником и лишь позапрошлой осенью был выписан из родного аула. Отец сам привез его в Москву, когда собрали урожай в саду и завезли уголь на зиму. Ильдар всегда держал обе руки или на руле, или в карманах куртки. Правый матерчатый карман был вырезан, вместо него подшит кожаный. В нем лежал пистолет Макарова, за двести долларов купленный на Рижском рынке.
   Сева шел за Хасаном.
   – Приехали бы на полчаса раньше, – выговаривал он ему в спину, – взяли бы его у столовой. Ездишь на этой перделке. Светиться не хочешь, да? Брось, кому ты нужен! Купи иномарку, с запчастями теперь не проблема.
   Близкое родство давало право на эту нотацию. Хасан был женат на его старшей сестре. Познакомились, когда тот служил в армии под Серпуховом, там и прожили почти тридцать лет. Сева преподавал в школе труд, сестра сидела в кассе на автовокзале, Хасан окончил техникум и работал в городской теплосети, пока при Горбачеве на него не упала партия поддельных киндер-сюрпризов. Внутри упрятаны были не те сложносоставные фигурки, за которые его внуки могли заложить душу дьяволу, а унылые пупсы с лицами членов последнего Политбюро. Хасан влез в долги, купил эти сохлые шоколадные яйца с бывшей политикой и переправил на почти забытую родину. Через месяц из них вылупилась машина, через год – квартира в Москве.
   Сестра теперь сидела дома, протирала полиролью финскую мебель, учила по самоучителю арабский или пылесосила покрывавшие все стены и устилавшие пол афганские ковры. От них в квартире было душно и тихо, как в бункере. Даже в жару она выходила на улицу в чулках и черном платье с длинными рукавами, а недавно и сама перекрасилась в брюнетку. У нее появился кавказский выговор, а Хасан, последние лет двадцать чисто говоривший по-русски, опять обзавелся акцентом, как в юности. Две их дочери остались в Серпухове при русских мужьях, но внуков регулярно подкидывали деду с бабкой. Хасан водил их в мечеть на улице Дурова и дарил деньги с условием не покупать ниндзя-черепашек. Разведенного Севу он перетащил из Серпухова в Москву, снимал ему однокомнатную квартиру в Чертанове и платил зарплату. Зятья-пьяницы ни к какому серьезному делу не годились.
   Временами Хасан проваливался в рыхлый снег по верхние крючки на ботинках. Удобнее было ступать в собственные следы, как Сева с Ильдаром, но он этим пренебрегал, не желая глядеть себе под ноги и приноравливать шаги на глазах идущих за спиной мужчин, хотя бы и родственников. Унижений без того хватало. Второй месяц над ним висел долг, грозивший пусть не смертью, но продажей московской квартиры и бесславным возвращением в Серпухов. Мысль о том, чтобы нищим уехать на родину, в расчет не принималась, это было хуже смерти. Он еще жил у себя дома, спал с женой, зарабатывал какие-то деньги, но чувствовал себя бараном, которого не режут лишь потому, что с ним, когда был ягненком, любили играть хозяйские дети.
   Комнату на Тверской-Ямской посылала ему судьба. Переехать в нее, а квартиру продать. Комната хорошая, в центре. Соседей всего двое, и удобно, что женщины. Обе пожилые, одинокие. У одной, Жохов говорил, рак. Умрет, можно будет расшириться за относительно небольшие деньги.
   – Сейчас опять не заведется, – предрек Сева, когда показался силуэт машины у крыльца главного корпуса.
   Он забежал вперед, велев Хасану с Ильдаром немного отстать, будто они сами по себе. На крыльце, дожидаясь результатов погони, стоял сосед Жохова. Сева завел его в корпус, достал купленное в метро удостоверение с глубоким золотым тиснением ФСБ на красной корочке, пальцами одной руки умело распахнул сразу обе створки, так же ловко закрыл и убрал в карман.
   – Владимир Иванович, у меня к вам просьба. Насчет вашего соседа, – сказал он грудным голосом, каким раньше с ним говорил директор школы, если хотел от него внеплановой работы по хозяйству, а платить не хотел.
   Сосед вспомнил про европий из ядерных реакторов, но промолчал. Разумнее было не испытывать судьбу. Кто много знает, долго не живет. Он надел очки и попросил разрешения еще разок взглянуть на документ. Сева опять раскрыл свою ксиву.
   – В метро купил, – признался он с обезоруживающей искренностью.
   – Что, правда? – насторожился сосед.
   – Правда. Но печать настоящая.
   – Как это?
   – Картонажную фабрику приватизировали, там за такие корочки ломят по-черному. У нас в Первом отделе они в дефиците, а эти вполне кондиционные. Мы же бюджетники, приходится самим о себе думать.
   На доске объявлений висело автобусное расписание. Сева оборвал уголок, достал ручку с плавающей в подкрашенном глицерине русалкой, черкнул номер.
   – Пожалуйста, – произнес он с такой интонацией, что само это слово прозвучало как незаслуженный подарок, – если ваш сосед здесь появится, сообщите нам по этому телефону.
   Сосед увидел первые три цифры и снова засомневался.
   – Номер не лубянский. Это где-то в Чертанове?
   – Точно.
   – А почему?
   – Всегда там было. Наш отдел, – объяснил Сева. – Звоните в любое время, я у себя допоздна. Это вам на жетоны.
   Он вынул две бумажки по пятьсот рублей. Сосед взял их стыдливо.
   – Много что-то.
   – Останется – вернете. Язык, сами понимаете, распускать не нужно.
   Простились у входа. Сосед заторопился к телевизору в холле второго этажа, чтобы на тамошнем вече отдать свой голос в пользу новостей по второму каналу, а Сева вышел из корпуса, сел в машину и сказал тоном человека, заслужившего право принимать решения:
   – Поехали. Я дал ему свой номер, он позвонит.
   Хасан выключил радио, говорившее про референдум. Ясно было, что сегодня Жохов сюда возвращаться не станет, пойдет на электричку. Можно его там перехватить.
   – Давай на станцию, – велел он Ильдару.
   Тот мягко, как дети берут бабочку или кузнечика, взялся за ключ зажигания. Лицо у него стало мертвым. Сева злорадно ждал, что опять не заведется, но завелось с одного оборота. Пока выруливали на центральную аллею, снегопад кончился. Ворота были открыты, правая створка подперта ломом. Возле него лежала на снегу черная собака. В будке сторожа окно отливало синим прерывистым светом от горевшего за ним телевизионного экрана. Дальше лес зубчатой стеной обступил дорогу.
 
   В лесу Жохов перешел на шаг. По дороге он идти побоялся, двигался по какой-то прогулочной тропинке. Сама она еще с осени исчезла в снегу, но ее изгибы, петляющие от прогала к прогалу, угадывались и даже смутно очерчивались в воздухе, словно были проложены теми, кому не обязательно касаться ногами земли.
   За крайними елями открылся зимующий в сугробе трактор. Он истлел до скелета, гусеничные траки валялись вокруг, как обглоданные зверями и птицами богатырские кости. Об один из них, запорошенный снегом, Жохов больно ушиб пальцы на ноге. Он принял правее, выбрался на дорогу, перед этим зорко оглядев ее в оба конца, и зашагал по направлению к станции. Снегопад иссяк, прямо по курсу пробилась в тучах синеватая луна, с левого края изъеденная земной тенью. Идущая в рост, она сулила успех всем предприятиям, начатым в эту ночь.
   Вокруг расстилались совхозные поля с островками сухого будылья на взгорочках. Впереди кучно чернели дома дачного кооператива, куда он вчера провожал Катю. За ними, невидимый отсюда, шел поезд, железный гул широко катился по заснеженной равнине. Электрички ходили, можно было добраться до Москвы.
   Дорога уже втянулась в поселок, когда сзади, на подъеме, взревел автомобильный мотор. Жохов рванулся вперед и понял, что очутился в ловушке. По обеим сторонам тянулись глухие ограды, кое-где – с колючкой на гребне.
   Машина поднялась на горку, его настиг свет фар. Он заметался, но спрятаться было негде. В мутной влажной мгле лучи делались плотными и объемными, вокруг них серебристый дым клубился во всю ширину стиснутой заборами улицы. Внезапно их линия оборвалась вниз, справа поплыл относительно невысокий штакетник. Жохов с разбегу перемахнул через него, плашмя бросился на снег и приник глазом к щели. Бесцветная в лунном сиянии иномарка, не сбавляя скорости, проехала мимо.
   Он встал на ноги, отряхнулся, огляделся. Участок пустынно белел до самого дома, лишь справа лепился к ограде хлипкий сарай и несколькими жалкими пучками торчали в снегу голые прутья чего-то плодово-ягодного. Сам дом был не дачного типа. Бревенчатый, без фундамента, с плебейски-покатой крышей, щелястыми ставнями и забранными в дощатые короба углами, своей очевидной заброшенностью он вызывал в памяти покинутые уральские деревни времен укрупнения колхозов. Кирпичная труба завершалась ажурным жестяным надымником артельного производства, какие лет двадцать назад еще продавались в районных коопторгах. Иметь дровяные печи в дачных кооперативах разрешалось лишь избранным. Дом, видимо, принадлежал человеку с заслугами, но без больших денег. Сейчас он казался необитаем. Дорожка не расчищена, во дворе не видно ничьих следов, кроме птичьих. Снег на крыльце девственно бел, а на крыше слежался пластами. Вряд ли его хоть раз убирали за зиму.
   Жохов поднялся на крыльцо, подергал дверную ручку. Дверь хлябала в косяках и, следовательно, легко поддавалась взлому. В соседних домах не горело ни одно окно. Возникла мысль заночевать здесь. Идти домой опасно, у Гены жена будет глядеть волком и говорить через губу, а ботинки промокли насквозь, задубевшая от пота синтетическая майка ледяной коркой лежала на спине. Из каждого ее прикосновения к впадине между лопатками рождалось предчувствие отвратительно саднящей носоглотки. Оттуда через пару дней воспаление опустится вниз, в слабые прокуренные бронхи. В его положении этого только не хватает.
   Под стеной валялась ржавая скоба, оставленная тут добрым хозяином специально для таких, как он. Жохов ввел острие в зазор между косяком и дверью, надавил, поддел, и щеколда вышла из паза.
   В сенях он тем же манером отжал другую дверь, ведущую в комнаты, но когда потянул ее на себя, почудилось, что внутри кто-то есть. В стылом воздухе нежилого дома таилась какая-то жизнь. Укромное суетливое движение ощутилось за порогом, упал короткий стучок, быстрый шелест выплыл из темноты вместе с шумом толкнувшейся в уши крови. «Крысы», – догадался Жохов, расслабляя стиснувшие скобу пальцы. Секундой позже в темноте щелкнуло, властный мужской баритон приказал:
   – Стоять!
   Сердце ухнуло, как на качелях. Жохов рванулся назад и с размаху угодил подбровьем в крюк на вешалке. Веко успело закрыться, но в глазу полыхнуло белым огнем.
   Наружная дверь открывалась вовнутрь, он никак не мог нашарить дверную ручку.
   – Стой, стреляю! – предупредил тот же голос.
   Сквознячок из невидимого ствола прошел по спине, по затылку. Медленно, чтобы резким движением не спровоцировать того, кто находится в комнате, Жохов повернулся к нему лицом и замер. Перед ним светился во мраке крошечный зеленый глазок. Донеслось характерное пощелкивание вращающихся бобин. Один за другим ударили несколько выстрелов, но ему все уже стало ясно.
   Пламя поднятой вверх спички удвоилось в круглом черном стекле. На стене, мотая свои копейки, чуть слышно шелестел электросчетчик. Пробки, значит, не вывинчены.
   Он шагнул в комнату. Сквозь щели в ставнях сочился заоконный свет, постепенно в нем проступил знакомый трапецевидный контур, в сочленениях корпуса пробивалось еле заметное свечение электронных внутренностей. Этот одноглазый агрегат когда-то казался образцом элегантности. На стуле у окна стоял катушечный магнитофон «Яуза», ровесник его второй жены. Она была младше на четырнадцать лет.
   Он вернулся к порогу и прикрыл дверь. Глазок погас, щелканье прекратилось. Магнитофон начинал работать, когда дверь открывалась.
   Жохов отмотал катушку назад, убавил громкость и нажал клавишу. Записанный на пленку начальственный баритон, показавшийся уже не таким грозным, вполголоса вновь исполнил всю программу: «Стоять!.. Стой, стреляю!» Опять загремели выстрелы.
   Он прикинул, не стоит ли все-таки двинуть на станцию. В доме оказалось холоднее, чем на улице. Ноги стыли в раскисших ботинках, в носу пощипывало, а от печки все равно никакого толку. Если даже повезет разжиться дровами, дым из трубы могут заметить соседи или сторож. Жохов собрался уходить, когда заметил в углу старинный обогреватель с открытой спиралью. Она стремительно стала наливаться краснотой, стоило воткнуть вилку в торчавший из розетки тройник. Потянуло теплом, мелькнула мысль об электроплитке и чайнике. На водопровод в таком доме надежда была слабая, зато чистый снег лежал прямо на крыльце. В Тибете простуду лечат кипятком из талого снега.
   Бобины продолжали крутиться. Пальба кончилась, из шипения пустой дорожки воспарил надрывающий сердце голос саксофона. Тихо, медленно и печально зазвучало танго «Маленький цветок», под которое они с будущей первой женой танцевали на институтских вечерах. Недавно она звонила ему похвастаться, что отдыхала в Анталии.
   Это была мелодия без слов. Ее чистой волной смыло память о неудачах последних дней. Все ушло, затянулось наркотической дымкой, но, с другой стороны, невозможно стало понять, почему он сидит на полу в чужом доме, совершенно один, как погашенный лимитированный чек на столе у операциониста. Кто-то невидимый ежедневно производил списание со счета его спокойствия, грозящего скоро дойти до дебитового сальдо. Смешная отцов-ская жалоба идеально ложилась на музыку «Маленького цветка». Маленький, совсем маленький! Никому не нужный, упрямо торчащий среди полегших под первыми заморозками собратьев типа Гены. Жохов прикрыл глаза и, раскачиваясь из стороны в сторону, тихонько заскулил, как от зубной боли.
   Перед сном сосед Жохова прослушал обзор прессы по «Маяку». Все газеты писали о том, как безнравственно поступил Конституционный суд, отменив назначенный Ельциным референдум не когда-нибудь, а в день похорон его матери.
   «В Санкт-Петербурге, – сообщали “Известия”, – на Дворцовой площади состоялся многотысячный митинг в поддержку Обращения президента к Съезду народных депутатов. На митинге Анатолий Собчак заявил: “Есть законы государственные, а есть законы божеские, и один из этих моральных божеских законов гласит, что в день, когда человек хоронит свою мать, судить и распинать его – вероломно!”»
   Напоследок диктор привел цитату из интервью министра финансов США, господина Бентсена. Тот рассказал корреспонденту «Российских вестей» о своей поездке в Москву: «Меня приятно удивило, насколько экономика сегодняшней России отличается от той, что я видел во время моего предыдущего визита три года назад. Это как день и ночь. В магазинах есть продукты, всюду стоят киоски. В последние дни моего пребывания в Москве погода была пасмурная, но я верю, что впереди вас ожидает ясное небо».
   К полуночи сосед уснул и сразу же захрапел с тяжелым свистом из-под западающей губы и мученическим клекотом в горле. Лицо его страдальчески исказилось, как будто все, о чем он постоянно думал и говорил наяву, было лишь способом заговорить то невыразимое, что во сне наваливалось ему на грудь сгустком потусторонней тьмы.
13
   Утром, пока Шубин завтракал, жена прибиралась у него в комнате. Внезапно там стало тихо, затем она вошла в кухню, брезгливо протянула ему взятый со стола лист бумаги и поинтересовалась, о ком тут говорится. Тон не предвещал ничего хорошего.
   Он прекрасно знал этот текст, но прочел еще раз ее глазами: «Однажды ему случайно попались на глаза детородные органы телки. Восхищенный их размерами и формой, он повелел сделать с них слепок, который потом был отлит в золоте и в качестве образца провезен по всей стране – с тем чтобы найти для него женщину, сотворенную подобным же образом».
   Шубин объяснил, что это выписка из «Истории возвышения и упадка Оттоманской Империи» Антиоха Кантемира, речь идет о турецком султане Ибрагиме II по прозвищу Дели, то есть «безумный». Он правил как раз в то время, когда Анкудинова из Сучавы привезли в Стамбул.
   – И нашли для него такую женщину? – спросила жена.
   – Кантемир пишет, что да.
   – Ты тоже напиши, – посоветовала она. – Чем больше таких фактов, тем они тебе лучше заплатят.
 
   В Стамбуле Анкудинов предстал перед великим визирем Салех-пашой. Тот спросил, почему он, будучи цар-ского рода, не объявил об этом в Москве, а ездит по чужим государствам. Анкудинов сказал, что отцовы изменники захотели и его, князя Шуйского, извести своей собацкой изменой, он о том проведал и поехал в Польшу, но не захотел там жить, потому что король Владислав пожаловал его не по достоинству. К тому же у короля не как у султанова величества, в государстве порядка нет, паны его не слушают, на сеймах промеж себя дерутся и стекла бьют, а как вставлять, так никого нету.
   «Хочешь ли ты побусурманиться?» – спросил визирь.
   «Если султаново величество пожалует меня по достоинству, то я побусурманюсь», – отвечал Анкудинов.
   Затем он предложил Салех-паше следующий план действий: султан Ибрагим даст ему турских ратных людей, с этим войском он пойдет на московских ратных людей, которые против него, царского сына, воевать не станут и перейдут под его святое знамя. Он займет отеческий престол, а в благодарность уступит султану Астрахань с окрестностями.
   Салех-паша без восторга отнесся к этому плану, но оставил Анкудинова при себе и распорядился посылать ему кушанья со своей поварни. Так продолжалось до тех пор, пока осенью 1646 года из Кафы в Стамбул не приплыли на турецкой каторге русские послы – окольничий Телепнев и дьяк Кузовлев. Они привезли весть о том, что царь и великий государь Михаил Федорович телом перенесся в пещеры земные, душой – в обители блаженных, а царский венец принял его сын Алексей Михайлович, желающий по-старому быть с султаном в дружбе, братстве и любви.
   Ибрагиму II не исполнилось еще и тридцати лет. Юность он провел в заточении, под ежедневным страхом смерти, на долгие годы подорвавшим его мужскую силу, и теперь, когда она к нему вернулась, торопился наверстать упущенное. Радости, которых он был лишен, по восшествии на престол заняли все его время. Государственными делами султан занимался мало. Большую часть суток он проводил в серале, истощая любовными битвами свою без того не слишком обильную плоть. Венецианские зеркала украшали потолок и стены его покоев, а предназначенное для утех ложе покрыто было подстилкой из драгоценных собольих шкурок стоимостью в пару военных кораблей. Воспламеняясь от их жара, султан при намерении овладеть женщиной скользил по меху голыми коленями, чем затруднял себе достижение цели и распалялся еще сильнее. Про Московское государство ему известно было только то, что оттуда привозят соболей, поэтому аудиенция продолжалась недолго. Послы вручили султану свои грамоты, после чего их отправили на переговоры к великому визирю.