Неподвижный как истукан, бледный как смерть стоял незнакомый против Всеслава, устремив свои пылающие взоры на юношу, он, казалось, готов был одним взглядом превратить его в пепел. Несколько раз невнятный глухой ропот вырывался из груди его; проклятия, угрозы, слова мщения и гибели теснились на полуоткрытых устах его, и судорожная дрожь пробегала по всем его членам. Наконец он победил этот первый порыв своей неукротимой души; на лице его изобразилось не спокойствие, но какое-то холодное, мертвое равнодушие.
   – Ну что ж, верный слуга Владимира, – сказал он с улыбкою, исполненною презрения, – о чем ты задумался? Иль ты не хочешь выслужиться пред твоим господином?.. Выдавай меня руками своему государю и благодетелю, влеки на позорную казнь! Но, может быть, ты боишься меча моего? – продолжал незнакомый, бросив его на землю. – Так вот он, у ног твоих! Иль нет – я и без оружия тебе не под силу! Ступай, беги, приведи сюда Владимировых воинов: я обещаю тебе не сойти с этого места. Только послушай, Всеслав: если не скоро найдут палача, возьмись уж ты сослужить и эту почетную службу! Да смотри, молодец, не осрамись! Стыдно будет тебе, воспитаннику Владимира, если рука твоя дрогнет, когда я, кладя мою голову на плаху, скажу тебе: «Ну что ж, правнук Аскольдов, чего ты медлишь? Не томи верного слугу твоего прадеда! Потешай своего господина, упивайся вместе с ним кровью того, кто называл родителя твоего другом, кто был сам вторым отцом твоим!»
   – Я не ищу головы твоей, – сказал твердым голосом Всеслав, – даю тебе семь дней сроку, чтобы удалиться навсегда от пределов киевских; но знай, что по истечении сего времени я открою все Владимиру, – и тогда пеняй на себя, если ничто уже не укроет тебя от его поисков. Прощай!
   Сказав эти слова, Всеслав пошел скорыми шагами вдоль стены церкви и скрылся посреди ее развалин…
   Несколько минут стоял незнакомый молча на одном месте.
   – Нет, – прошептал он наконец, – нет, этого я не ожидал! Злополучный род! Итак, не истощилась еще над тобою вся злоба враждебных небес!.. Эти подлые рабы греков… да, они, этот Алексей и дочь его – они развратили сердце этого неопытного юноши!.. Христиане, христиане! – продолжал незнакомый, заскрежетав зубами. – Ты прав, Богомил: смерть всем христианам! Пусть гибнут все: и старики, и жены, и малые дети!.. Лицемеры!.. Этот ребенок любит Надежду… Быть может, она, наставленная отцом своим, успела уже подавить в душе его все благородные помыслы; быть может, он уже христианин!.. О, ты счастлив, Веремид!.. Ты не знаешь своего позора, ты не видишь, как сын твой лобызает руку какого-нибудь презренного чернеца… преклоняет колена перед изображением чуждого бога и помышляет не о чести своей, не о славе своих предков, но о посте, молитве и покаянии!.. Вот еще один из этих развратителей! – прибавил вполголоса незнакомый, подымая свой меч.
   В самом деле, кто-то, пробираясь тайком вдоль развалин, остановился шагах в десяти от незнакомого и спрятался за толстый дуб, под тенью которого заметны были остатки двух или трех надгробных камней.
   – Но чего он хочет? – продолжал незнакомый. – Зачем прячется за этим дубом?.. Мне кажется, он смотрит на меня… Кто ты? – вскричал он, подбежав к этому любопытному прохожему и схватив его за ворот. – Зачем ты здесь?
   – Зачем?.. Как зачем?.. – сказал испуганным голосом прохожий, стараясь вырваться из рук незнакомого
   – Ты бездельник!
   – Что ты, что ты, молодец!
   – За кем ты здесь присматриваешь?
   – Ни за кем, право, ни за кем! Да пусти меня!
   – Ты лжешь!.. Кого тебе надобно!
   – Никого, ей-же-ей, никого!
   – Ты христианин?
   – Кто, я?!! – отвечал запинаясь прохожий – То есть я?..
   – Ну да?
   – Христианин, христианин!..
   – Итак, я не ошибся! – сказал грозным голосом незнакомый. – Ты из числа этих развратителей?..
   – Нет, нет, господин честной, я солгал – я не христианин! Чтоб с места не сойти, право, не христианин!
   – Но мне кажется… Неужели?.. Этот голос… Говори, кто ты?
   – Я?.. Не погневайся, молодец: я княжеский ключник…
   – Вышата? – прервал с живостию незнакомый.
   – Нет, нет, не Вышата… Право, не Вышата!.. Да пусти меня!
   – Ты опять солгал. Но не бойся и посмотри на меня хорошенько: мы старые приятели…
   – Как так?..
   – Да неужели ты забыл того, к кому присылал тебя Владимир, когда брат его княжил в великом Киеве? Вот я так помню, как ты уговаривал его любимого воеводу выдать руками Ярополка, как сулил ему и милость княжескую, и богатые поместья, дарил серебром и золотом.
   – Которого он не взял? – подхватил ключник. – Как забыть такую диковинку!.. Ах, батюшки-светы! Неужели то в самом деле?.. Ну, так и есть… так, так, это ты!.. А я думал, что тебя, сердечного, давно уже и в живых нет.
   – Что ж делать, брат: живуч! А, чай, вашему князю куда бы хотелось…
   – Что ты, что ты, молодец?.. Да знаешь ли, что тебя везде отыскивали?..
   – Я думаю.
   – И когда нигде не нашли, так наш государь великий князь больно призадумался.
   – Вот что!
   – Право, так! Да если б ты к нему явился, так он осыпал бы тебя дарами.
   – В самом деле?
   – Ты был бы у него первым человеком.
   – Нет, брат Вышата, – предателей награждают не честью, а золотом; а уж ты знаешь, что я до него не охотник. Я изменил Ярополку для того, что хотел услужить Владимиру, а не пришел просить награды, затем чтоб сберечь на плечах голову. Ведь живую-то улику никто не любит… Да что об этом говорить!.. Скажи-ка мне, старый приятель, правда ли, что ты в большой милости у князя Владимира?
   – Да, государь меня жалует, – сказал Вышата, поглаживая с важностью свою бороду.
   – Правда ли, что кроме княжеского погреба у тебя есть на руках кой-что еще другое?
   Вышата улыбнулся с довольным видом.
   – Так это правда?.. Ну, брат, поздравляю! Да знаешь ли, что это препочетная служба.
   – Эх, любезный, кто и говорит: почет велик, да проку мало.
   – Как так?
   – Да так, худые времена, приятель. Бывало, наш государь любил позабавиться; а теперь не только на других прочих, да и на Рогнеду прекрасную глядеть не хочет. Что ты будешь делать? А на ту беду и красавицы-то все перевелись в Киеве. Говорят, будто бы в Греции их много: уж не съездить ли мне в Византию?
   – Зачем так далеко? – прервал незнакомый. – Постой-ка… да, точно так: она молода, прекрасна… Послушай, Вышата, я не вытерпел, чтоб не побывать еще хоть раз тайком на моей родимой стороне, но дней через пять отправлюсь совсем на житье в Византию.
   – И не побываешь у великого князя?..
   – А зачем? Разве для того, чтобы напомнить ему о брате?.. Нет, Вышата, этим его не развеселишь. Я советую и тебе не говорить обо мне ни слова; пусть знаешь ты, один, что я был на моей родине и простился навсегда с Киевом. Но прежде моего отъезда, так и быть, сослужу еще службу Владимиру и выкуплю тебя из беды.
   – Чу! Что это? – прервал Вышата.
   Тихие голоса запели снова в развалинах.
   – Опять! – сказал с досадою незнакомый. – Уйдем отсюда, Вышата! Погоди, авось мы приложим тебе голову к плечам!
   – А разве ты заметил где-нибудь?..
   – Да, да! – прервал Веремид, уводя с собою ключника. – Уж не Рогнеде чета! Мало ли где я бывал, а такой красавицы сродясь не видывал!
   – Ой ли?.. Да где же она?
   – А вот пойдем прогуляемся по берегу Днепра, так я тебе все расскажу.
   Незнакомый и Вышата спустились по крутой тропинке с утеса и, пройдя несколько шагов по песчаной косе, скрылись за рыбачьи хижины, которыми в этом месте усеяны были берега Днепра.

IV

   Рано поутру, на другой день после Усладова праздника, в одной из частей Киева, прилегающих к Подолу, двое горожан сидели на завалине подле ворот небольшой хижины. Один из них – седой старик с румяным и здоровым лицом, другой в самых цветущих годах жизни, но бледный, худой и, по-видимому, изнуренный болезнью или тяжкою душевною скорбью.
   – Каков-то лов будет сегодня, – сказал старик, посматривая на облачные небеса, – а вчера господь благословил труды наши: на меня одного досталось два осетра да пол-сорока стерлядей; и сегодня поутру все с рук сошли, и все почти забрали для верховного жреца Богомила. Видно, он пир какой затевает. А ты сбыл ли свой товар, Дулебушка?
   – Какой товар? – спросил молодой человек, продолжая смотреть задумчиво в ту сторону, где синелся вдали дремучий бор, коим поросли живописные берега Лыбеди.
   – Вестимо какой! Ведь мы тебя рыбой не заделили.
   – Я позабыл ее на берегу, – отвечал Дулеб. – Что это, дедушка, – продолжал он, – виднеется там вдали? Ведь это село Предиславино?..
   – Эх, дитятко, нехорошо! – прервал старик, покачивая головою. – Стыдно и грешно презирать дар божий, а и того грешнее – предаваться отчаянию и не радеть ни о теле, ни о душе своей. Скажи-ка, Дулебушка, почему ты вчера в полночь не был на молитве, вместе со всеми православными?
   – Виноват, дедушка, – я был далеко, позамешкался и, как пришел, так не застал уже никого.
   – Да где же ты был?
   – На Лыбеди.
   Старик поглядел с состраданием на Дулеба и, помолчав несколько времени, сказал:
   – А зачем ты был на Лыбеди?
   – Зачем?.. – повторил молодой человек. – А бог весть зачем. Я почти всю ночь проходил кругом села Предиславина, смотрел издалека на княжеские палаты. В одном тереме светился огонек: «Может статься, – думал я, – в нем сидит моя Любашенька!» В другом, у открытого окна, кто-то распевал заунывные песенки: «О ком воркуешь ты, горлинка сизокрылая? – говорил я, прислушиваясь. – Не о твоем ли горемычном голубчике?» Ах, дедушка, мне казалось, что я слышу голос моей Любашеньки!.. Касаточка ты моя… сердечная!.. Бывало, и ты певала веселые песенки, бывало, и я в круглый год слезинки не выроню!
   Дулеб закрыл лицо руками и замолчал.
   – Послушайся меня, – сказал старик, – не ходи на Лыбедь. Ведь что прошло, того не воротишь. Подумай-ка хорошенько: разве твоя Любаша не могла умереть!
   – Тогда бы, дедушка, я стал ходить на ее могилу.
   – Эй, дитятко, дитятко, не сносить тебе головы! Ну если заметят, что ты шатаешься по ночам вокруг села Предиславина?..
   – Так что ж? Меня убьют?.. Дай-то господи, один бы уж конец?! Ведь я христианин и сам на себя рук не наложу, а жить мне становится куда тошно; видит бог, тошно, дедушка!
   – Полно, парень, что ты: иль не хочешь и на том свете увидаться с твоей Любашею? Ведь отчаяние – смертный грех, дитятко! Спроси-ка об этом у отца Алексея… Ах, батюшки-светы, да я и позабыл, окаянный!.. Полно, еще жив ли он, наш кормилец?
   – Как, дедушка, что ты говоришь?
   – Так ты не знаешь, что вчера было?.. Еще служба у нас не совсем отошла, как вдруг, откуда ни возьмись, целая ватага княжеских воинов, да все-то пьяные, шасть к нам в гости!.. Вот мы – кто куда попал, а отец-то Алексей не только не хотел бежать вместе с нами, а пошел еще навстречу к этим буянам уговаривать их да приостановить, чтоб дать нам всем убраться подобру-поздорову. Сходил бы ты сегодня к нему, Дулеб, да проведал: здоров ли он, наш батюшка?.. А навряд: если эти разбойники и не до смерти его прибили, то уж, верно, изувечили.
   Дулеб приподнялся с завалины.
   – Погоди-ка, – продолжал старик, – зайди прежде к соседу нашему, Феодору?.. Ты знаешь, где он живет? Вон видишь дом, с высоким-то помостом на четырех столбах?.. Чай, он нынче чем свет ходил проведать отца Алексея. Вот, Дулебушка, христианин-то – не нам, грешным, чета! Говорят, и денно, и нощно стоит на молитве. Постой-ка, постой! Что это такое?.. Посмотри: никак, у ворот его стоят воины?.. Ахти, батюшки! Ну так и есть – с копьями… в кольчугах… Да это, никак, храмовая стража!.. Что за притча такая?.. Уж не взъелся ли на него за что-нибудь жрец Перунов Богомил?.. Избави, господи!.. Я слышал, что он на него давным-давно зубы грызет…
   Говоря эти слова, старик вместе с Дулебом пошли к высокому бревенчатому дому, подле которого стояли на страже два воина.
   – Доброго здоровья, господа честные! – сказал старик, поклонясь низенько ратным людям и идя прямо в ворота дома.
   – Прочь! – закричал грубым голосом один из воинов.
   – Что так, молодец? – Не велено входить. – А выходить можно?
   – Нет!
   – А не знаете ли, господа честные, ради чего отдан этот приказ?
   – Узнаешь, как придут за хозяином… Да проходи, добро – мы с вашею братею растабарывать-то не больно любим.
   – Дулебушка, – сказал вполголоса старик, – побежим на площадь к княжескому двору: не узнаем ли там чего-нибудь.
   Как в ненастную погоду ревет и бушует широкий Днепр, так волновался и шумел народ вокруг Перунова капища и высоких чертогов княжеских. Вся площадь, покрытая густыми толпами любопытных, походила на обширное торжище. Византийские гости и богатые купцы киевские раскидывали шатры и выставляли напоказ свои заморские дорогие товары. Торгующие напитками и съестными припасами строили на скорую руку лубочные балаганы; в одном месте выкачены были бочки с медом; в другом, за деревянными прилавками, стояли огромные кади с олуем[100], по обеим сторонам главного притвора Перуновой божницы расположена была многочисленная стража; храмовые прислужники и жрецы суетились внутри капища – одним словом, все возвещало наступление необыкновенного торжества, причина которого была еще не известна народу.
   На одной из ступеней широкого крыльца, ведущего в любимый княжеский терем, сидел молодой человек, прекрасной и благородной наружности. Одежда его была из дорогой греческой камки. Он держал в одной руке музыкальный инструмент, похожий на лютню или ручную четырехструнную арфу, и смотрел задумчиво на волнующийся народ; но, казалось, не замечал и даже не видел окружающих его предметов: он носился мыслью по синему морю, омывающему крутые берега угрюмой Норвегии, взлезал на утесистые скалы и прислушивался к шуму горных потоков своей родины.
   Плененный Владимиром, который в один из своих морских походов с варягами приставал к западным берегам Норвегии, он не жил, а чахнул на чужой стороне. Напрасно великий князь осыпал его дарами: с каждым днем взоры несчастного певца становились мрачнее и мрачнее; изредка только блистали они огнем вдохновения, и живые струны его молчали по целым дням. Вещий скальд Фенкал был любимцем Владимира: он ел со стола государева, одевался с плеча его, разделял все его забавы и потехи молодецкие, ему завидовали бояре знатные и витязи знаменитые, а бедный певец сохнул от печали и не знал веселых дней. Ему было душно в позлащенных чертогах княжеских, он тосковал о мрачных небесах своей отчизны, о своих неприступных горах, о непроходимых дебрях, об обширных озерах и даже о своей тесной хижине. Там, свободный сын дикой Скандинавии, он пел, когда желал, а здесь, отторгнутый от своей родины, невольник и собственность Владимира, он повиновался не вдохновению, но воле того, кто называл его рабом своим. Бывало, мощный голос его сливался с воем полуночных бурь: он пел о славе древних норманнских витязей; а теперь, тихий и унылый, он выражал одну тоску и скорбь.
   Человек пять варяжских воинов подошли к Фенкалу.
   – О чем ты призадумался, соловушко великокняжеский? – спросил один из них, ударив его по плечу.
   Певец, взглянув на воина, кивнул ему ласково головою, но не отвечал ни слова.
   – Уж не тоскуешь ли о светло-голубых очах какой-нибудь красавицы? – продолжал с улыбкою воин.
   – Да, Якун, – отвечал певец, – я тоскую об одной красавице, да только она не походит на ваших белолицых девушек. Она неприветлива, угрюмо выглядывает из-за моря синего, любит слушать, как воет ветер меж гор и ревут бури среди лесов дремучих…
   – Ай, ай, ай!.. Что ты говоришь? Да как зовут эту суровую красотку?
   – У нее много имен, товарищ, а я просто называю ее моею отчизною.
   – Вот что! Так ты все еще грустишь по своей родимой стороне. Эх, Фенкал, Фенкал! Кому другому, а тебе как пожаловаться: уж такое ли житье – не житье? Кабы нашему брату было во всем такое довольство, так я бы и ох не молвил.
   – Но ты не пленник, а слуга Владимира и оставил охотою свою родину.
   – И, Фенкал, не об охоте речь: было бы только житье-то привольное… Да что об этом толковать! Скажи-ка лучше, брат, не знаешь ли хоть ты, что сегодня за праздник такой? Посмотри, народ так и кишит вокруг храма, и торгаши все выползли на площадь; а бочек-то с медом, бочек!.. не хочет ли Владимир задать пир во весь мир?!
   – Не знаю, – сказал Фенкал, посматривая задумчиво вокруг себя.
   – А не худо бы со вчерашнего-то опохмелиться, – продолжал Якун, – у меня что-то и теперь в голове шумит. Ну, брат Фенкал, натешились мы вчера!.. То-то была попойка! Фрелаф так натянулся, что под конец вовсе с ума спятил: всю ночь проговорил о каком-то оборотне, с которым дня три тому назад дрался не на живот, а на смерть. Он клялся, что видел его вчера между нас, что хотел схватить за ворот, но что чародей ударился оземь, обернулся в серого волка, да и был таков.
   – Охота тебе слушать этого пустомелю! – прервал один из воинов. – А кто у вас был вчера Усладом? Уж не опять ли Всеслав?
   – Его было выбрали, – подхватил другой, – да сам отказался. Такой спесивый, что и приступу нет! Мальчишка вовсе зазнался! Кабы вы знали, ребята, как он разобидел вчера нашего товарища Икмора!.. Ну, если бы он был не княжеский отрок, дали бы мы ему себя знать!.. Эх, не прежние годы! Да смели ли, бывало, русины задевать нашего брата варяга!.. Бывало, бьешь их сколько душе угодно, а они лишь только кланяются. Нет, ребята, отжили мы наше времечко!
   – Да, – прервал Якун, – бывало, берешь на торгу, что хочешь, а теперь за все про все плати.
   – А не заплатишь, так потащут тебя к городскому вирнику. Что и говорить – туго пришлось жить нашему брату!
   – Да не дразни, пожалуйста! – продолжал Якун. – Делать-то нечего: плетью обуха не перешибешь. Послушай-ка Фенкал, – продолжал он, обращаясь к скальду, – развесели хоть ты нас – что тебе стоит, потешь, спой что-нибудь, мы послушаем твоих песен.
   – Моих песен! – повторил Фенкал с горькою усмешкою. – Ах, я давно уже пою одну только песню! Она люба мне, эта песня; да не знаю, полюбится ли вам, товарищи? – промолвил он, принимаясь за свою арфу.
   Как бессильный ропот умирающего тихо потрясает воздух, когда последний вздох вылетает из груди его, так застонали струны под вещими перстами скальда. Устремив неподвижный взор на черные тучи, которыми подернута была вся северная сторона небосклона, он запел унылым и сладкозвучным голосом:
 
Где вы, глубокие долины,
Родные горы и поля,
Леса дремучие, и море,
И тихий кров моих отцов?
 
 
Увижу ли тебя, о, Берген –
Страна и славы, и певцов,
Отчизна витязей могучих,
Свободных Севера детей?
 
 
Давно ль и ты, Фенкал, был волен,
Как наши дикие орлы.
Как легкий ветер полуночный,
Свободно вьющий средь гор?
 
 
Давно ль под сосной вековою
Певец с родными пировал,
Иль на верху скалы прибрежной
Гремел его могучий глас?
 
 
Он пел – и бури умолкали,
Дремало море в берегах,
И не шумел поток гремучий,
И ветер буйный засыпал;
 
 
И девы Скании младые
Толпилися вокруг певца,
И старцы мудрые внимали
Его и песням и речам…
 
   Фенкал остановился; тихо зазвучали струны, и скальд повторил трепещущим голосом:
 
Где вы, глубокие долины,
Родные горы и поля,
Леса дремучие, и море,
И тихий кров моих отцов?
 
   С каждым стихом голос его слабел, дрожащие пальцы с трудом пробегали по звучным струнам; напрасно Фенкал старался заглушить рыдания в стесненной груди; напрасно глотал свои слезы: они прорвались и хлынули рекою из потупленных очей его. Несколько минут продолжалось молчание. Вдруг вещий скальд поднял поникшее чело свое, отряхнул назад густые кудри и ударил снова по струнам. Слезы не текли уже по бледным щекам его, но какая-то мрачная безнадежность изобразилась в его мутных и диких взорах; он запел:
 
Нет, нет, певец, уж не увидишь
Свою родимую страну,
И дева гор возненавидит
Раба, живущего в плену!..
 
 
В плену!.. О, радости святые,
Надежды все… всему конец!
Порвитесь, струны золотые,
Умолкни навсегда, певец!
 
   Фенкал замолчал. Тихо затрепетали струны, и последний звук их замер под онемевшею рукою певца.
   – Хорошо, Фенкал, – сказал Якун, – хорошо, да только ты этим пением никого не развеселишь. Вот однажды ты пел в гриднице великокняжеской о подвигах твоих предков; я стоял тогда на страже у дверей – как теперь помню, у меня под конец твоей песни так молодецкая кровь в жилах разыгралась, что я чуть-чуть было не вцепился в волосы моему товарищу: ну хоть с кем-нибудь, да только бы подраться. Вот это пение!
   – Нет, Якун, – прервал скальд, – ты не знаешь моих песен и не слыхал моего голоса. Иль ты думаешь, что соловушка в клетке поет и тем же голосом и о том же, о чем певал в густой дубраве, перепархивая по воле с ветки на ветку и перелетая на свободе из одной рощи в другую? Нет, товарищ, чтоб оживить дела моих предков, чтоб вызвать их из чертогов Одена и заставить отряхнуть могильный прах веков с туманных одежд их, чтоб раздуть потухший пламень в одеревенелых сердцах ваших, напомнить вам о славе покинутой вами отчизны, – о, для этого не нужны вещему скальду ни богатые одежды, ни золотые кубки с вином византийским: ему надобно подышать воздухом своей родины, посидеть на могильном кургане отцов своих, поспорить с бурями на родных морях, искупаться в утреннем тумане на вершинах снежных гор и, возвратясь под тихий кров свой, сказать: «Я дома!»
   – Да разве у тебя здесь нет дома? – прервал Якун. – Разве государь великий князь не пожаловал тебе высоких хором на Днепре, с двумя теремами, с усадьбою и с таким богатым поместьем, какого, верно, все твои предки и во сне не видывали?
   Фенкал поглядел с сожалением на варяга и, не отвечая ни слова, облокотился задумчиво на свою арфу.
   В числе слушателей, которые окружали певца, шагах в пяти от него, стоял высокий мужчина в грубой, но опрятной одежде; он не походил на простого гражданина: длинный нож, заткнутый за его поясом, колчан со стрелами, высокий лук, на который он опирался, а более всего неустрашимый и воинственный вид отличали его от толпы мирных горожан, кои, не смея подойти поближе к скальду, теснились вокруг стен храма и слушали его издалека. Этот высокий мужчина, заметив, что Якун и другие варяжские воины, разговаривая меж собою, поотдалились от Фенкала, подошел к нему и сказал вполголоса:
   – Не погневайся, добрый молодец, если я попрошу тебя спеть еще раз эту песенку: она мне пришлась больно по сердцу.
   – А разве и ты так же тоскуешь о своей родине? – спросил Фенкал, взглянув с участием на незнакомца.
   – О родина! – повторил с мрачным видом высокий мужчина. – Нет, Фенкал, моя доля хуже твоей: тебе хоть есть о чем потосковать, а мне и поплакать-то не о чем!
   – Как, – вскричал певец, – да разве у тебя вовсе нет отечества?
   – Будет, может статься, а теперь… да не обо мне речь. Послушай, Фенкал, я видел тебя года два тому назад: куда, ты с тех пор переменился?! Ты был тогда весел, румян, здоров и красовался как маков цвет на зеленом лугу!
   – Я надеялся тогда, что Владимир возьмет за меня выкуп.
   – Надеялся! Плохо же ты его знаешь. Нет, молодец, попадись только в лапы к этому медведю, а уж живой из них не вырвешься! Ему нет нужды, что ты зачахнешь на чужой стороне, что у тебя остались на родине, быть может, отец и мать, жена и дети, – какое ему до этого дело! Был бы при нем скоморох, чтобы забавлять его, когда он распотешится со своими витязями.
   – Скоморох! – повторил с негодованием Фенкал.
   – Да неужли ты думаешь, – продолжал хладнокровно незнакомый, – что Владимир отличает тебя от прочих гусляров, которыми набиты его княжеские чертоги? Нет, Фенкал, на твоей родине и князья и витязи знаменитые чтят, как равных себе, и братаются с вещими скальдами, а здесь их кормят, только посытнее других челядинцев. Ведь для Владимира что борзый конь, что резвый пес, что голосистый певец – все едино! У него красивых коней кормят ярою пшеницею, на резвых псов надевают серебряные ошейники, а на вашу братию, певцов, кафтаны из дорогой камки – вот и все тут. Правда, Владимир до сих пор еще ни коням своим, ни псам поместьев не раздавал, да почему знать, авось придет и их черед.
   Бледные щеки Фенкала вспыхнули; он схватил за руку незнакомца и сказал тихим голосом:
   – Ты правду говоришь, товарищ! Певец, который охотою согласился служить Владимиру, недостоин называться скальдом, точно так же как и тот, который, попав к нему в неволю, утешится, променяет свою хижину на его позлащенные чертоги и не умрет от тоски по своей родине.
   – Умереть-то всегда успеешь, – прервал незнакомый, – руки на себя не подымутся, так в Днепре есть омуты. Да уж это последнее дело: надобно прежде не в том, так в другом удачи попытать. Правда, уйти-то отсюда трудненько: вишь как этот чужехват Владимир локти-то поразодвинул, – куда ни погляди, все его да его. Родина твоя, как я слыхал, больно далеко отсюда: говорят, по самый край земли, – так и без погони не скоро туда доберешься; а теперь, как разошлют во все стороны гонцов да велят о тебе клич кликнуть, так, вестимо дело, не дойдешь до дому.
   – О, я не сомневаюсь, – прервал Фенкал, – одна только смерть избавит меня от этого ненавистного рабства.
   – И я то же думаю: конечно, смерть, да только чья?
   – Как чья?
   – Ну да! Неужли то тебе и в голову не приходило: что, если умрешь не ты, а Владимир?..
   – Владимир? – повторил с удивлением скальд.
   – А что?.. Уж не думаешь ли ты, что он два века проживет?