Мало того, что это была столичная, прогрессивная штучка, за время своей службы под началом супруга тётя Эмилия успела свести знакомства с довольно заметными личностями, известными нам только из газет. Появляясь, бывало, в Упырёвске, тётя Эмилия обрушивала на наши головы десятки пикантных историй о своих именитых знакомых. Тёте Эмилии были известны их настоящие фамилии, подпольные источники доходов, скрытые от всеобщих глаз пороки и многое другое, о чём не всегда можно узнать даже из «жёлтой» прессы. Тётя Эмилия казалась нам небожительницей, обладательницей тайного знания. Никто даже позволить себе не мог усомниться в её словах. И конечно, тётя Эмилия не могла отказать себе в удовольствии немножко побахвалиться и пофанфаронить перед своими жалкими родственниками. Но, кроме того, тётя Эмилия слыла у нас за человека незаурядной образованности. Она непринуждённо цитировала Пастернака, с изящною небрежностью ссылалась на Блока, иногда даже бросалась французскими словечками. Всё это приводило семейство наше в восторг. На самом же деле тётя Эмилия принадлежала к тому типу людей, которые, уважая образованность, талантливость и учёность, всю жизнь стремятся им приобщиться. Но избирают для этого окольные пути, вооружаясь вместо знаний красивыми обрывками на чуждых языках, десятком заученных строф и фактами из прославленных биографий. Нашпиговавшись подобными пустяками, они совершенно успокаиваются и обретают ту завидную самоуверенность, которая позволяет им комфортно чувствовать себя в любой компании. Случается, что они так искренно и простодушно начинают верить в собственную учёность, что и в характере их проглядывают вдруг новые черты. Откуда ни возьмись являются апломб, презрение к тем, кто не так блестяще образован, уверенность в своей непогрешимости и праве поучать.
   Тётя Эмилия, перебравшись в Упырёвск, сделалась у нас проводником истины. Только от неё можно было узнать всё самое свежее и достоверное. Растеряв прежние знакомства и связи, тётя Эмилия не пожелала лишиться права первой сообщать интересные и важные новости, а равно и разъяснять, как к ним следует относиться. Это привело её вскоре к тому, что она начала пересказывать нам обыкновенные газетные сплетни, не ссылаясь, однако, на газеты, но намекая, что информация почерпнута ею из первоисточника. Сродники наши, привыкшие верить тёте Эмилии как себе, не замечали подвоха, и за тётей Эмилией навсегда закрепилась репутация посвящённой. То, что говорила тётя Эмилия, было и не ново, и не оригинально, и не всегда даже правда. Зато в слушателях её велико было желание знать от верного человека, как же оно всё там на самом деле. Не так как пишут в газетах – обманывают народ – а взаправду.
   С некоторых пор тон её рассказов сделался неизменным. Ей вдруг понравилось пугать. Внушая своим слушателям какой-то неопределённый, почти мистический ужас перед неотвратимым концом и крахом, перед грядущими всенародными бедствиями, неизбежными морами и войнами, она как будто испытывала удовлетворение. Казалось, тётя Эмилия так жалела об ушедшем времени, так ненавидела потеснившую её новую власть, при дворе у которой ей не нашлось места, что подмечать изъяны и промахи этой власти сделалось её потребностью и доставляло ей сущее удовольствие.
   И вот, теснимая новой властью, утратившая влияние, упустившая интерес к себе со стороны прежних знакомых, тётя Эмилия просто не смогла больше жить в столице. Она, по-видимому, смекнула, что уж если не в столичных кружках то, во всяком случае, в Упырёвске она сумеет играть первую скрипку. Точно Цезарь, предпочитавший оставаться первым в деревне, чем вторым в Риме, тётя Эмилия предпочла отныне верховодить на нашем скромном собрании. И в скором времени тётя Эмилия так освоилась, что любоначалие её стало принимать крайние формы. Над всем семейством нашим тётя Эмилия добилась беспримерного влияния, так что даже тётя Амалия считала для себя приятной необходимостью спрашиваться у неё и следовать её указаниям.
   Как это получалось? Думаю, что наши обрадовались появлению тёти Эмилии. Тётя Эмилия привезла с собой убеждения, и нашим понравилось держаться всем вместе за одну соломину. Тётя Эмилия жаждала поучать и наставлять. А наши не возражали, чтобы кто-нибудь наставил и научил их. Но главное, тётей Эмилией гордились.
   Я давно заметила, что огромному числу людей во что бы то ни стало потребно хоть чем-нибудь гордиться, иметь хоть что-нибудь, что бы отличало их от собратьев. Это своего рода пропуск в человеческую компанию, гарантия того, что не выставят, что в любой момент можно будет постоять за себя и кого угодно на место поставить, только намекнув на свои исключительные особенности. И выходит, что необходимо над собратьями возвыситься, чтобы с ними же в один ряд встать. Для этой цели кому-то нужны достижения посерьёзней, но кому-то вполне довольно жить в особенном месте – в Москве, например, – состоять в родстве или хотя бы в знакомстве с особенными людьми, а то и просто квартировать окнами на особенную улицу. Не имея ничего из подобной чепухи, такие люди теряются и чувствуют себя совершенными страдальцами. Отыскав же в себе подобного рода свойство, утолив тщеславный голод, они добреют, делаясь необыкновенно ласковыми, любезными и даже терпимыми. Но стоит взалкать тщеславию – и не найти людей более завистливых и злобных.
   У большинства из наших не было ни отличительных талантов, ни выдающихся достижений. Зато была тётя Эмилия. Одна на всех. А тёте Эмилии того только и надо было. Она ничего не искала и не требовала для себя, кроме одного: почитания и признания превосходства над всеми нами.
   Возражений тётя Эмилия не принимала. С некоторых пор её даже стало забавлять, если кто-нибудь пытался возражать ей. Помню, речь зашла об одном довольно известном фильме, который тётя Эмилия одобрила.
   Ведь тётя Эмилия предлагала нашему вниманию не только политические или светские новости, она взялась разъяснять нам, какая зубная паста лучше чистит, какой шоколад вкуснее и какой телесериал «можно смотреть».
   – Это замечательно саэршенна, – говорила тётя Эмилия нараспев, прищуривая, как будто от удовольствия, глаза. – Сыграно замечательно саэршенна...
   При необоримом желании первенствовать и назидать, тётя Эмилия зачастую мало, что могла сообщить. Суть её высказываний в таких случаях залегала в интонациях и тех разнообразных выражениях, которые она поминутно придавала своему лицу. Ещё это многозначное слово – «совершенно». Тётя Эмилия обожала его и ввинчивала на каждом шагу. Произносила она его с лёгкой небрежностью: «саэршенна». И одно это умело выговоренное слово, распространяло вокруг тёти Эмилии такой богемный флёр, что никто из наших никогда бы не решился сказать «саэршенна». Думаю, это вышло бы даже смешно...
   – Да. Это, конечно, замечательно саэршенна...
   Наши, точно соревнуясь друг с другом, немедленно принялись нахваливать картину.
   – Шикарный фильм!..
   – Просто супер!..
   – Да-а, это... действительно!
   – Главное, акценты стоят правильно...
   – А мне не нравится, – вмешался вдруг брат. – Режиссёр этот снял несколько отличных фильмов, а потом, по-моему, понесло его куда-то... Смотришь и не понимаешь: для чего всё это? Зачем все эти предметы, зачем истерика у женщины – что за галлюцинации?..
   Речь шла об одном довольно известном фильме. В кино есть множество жанров: мелодрама, детектив, комедия. Но есть жанр, который я назвала бы «непонятно, но здорово». В такого рода кинокартинах обыкновенно кто-то появляется, затем исчезает безвозвратно, клубится туман, трещит пожар, какие-то вещи проплывают в ручье.
   Главная мысль, несмотря на то, что тщательнейшим образом завуалирована, обычно понятна и заметна вполглаза. По глубине и новизне, как правило, она ничего не стоит. Но зато дорогого стоит сама вуаль, заставляющая на протяжении всей картины сомневаться в себе и действительно подозревать создателей в гениальности. Но на последнем кадре сомнения тают, и хочется сказать: «Стоило огород городить»...
   Но тётя Эмилия ни за что бы так не сказала. За всё время своей столичной жизни она отлично научилась распознавать, что именно следует ей хвалить, а что – ругать. Даже новинки, ещё не заслужившие ни похвалы, ни порицания общественности, тётя Эмилия оценивала безошибочно. И конечно, она только доводила до нашего сведения, не сомневаясь при этом, что делает благо.
   Брат был единственным, кто смел возражать ей. И возражения брата всегда так удивляли тётю Эмилию, что она не сразу находилась с ответом и только молча, широко распахнув глаза, принималась разглядывать его.
   – ...Простота, изящество и ясность – вот, по-моему, основной принцип настоящего искусства, – продолжал брат. – А тут ведь поневоле скажешь: «Не верю!»...
   Господи! Да разве гордым умам нужна простота? Нет, им подавай абракадабру: абракадабра льстит гордецам. Гордецы тешат себя, разбирая несложные путаницы. Простоту они презирают, потому что ищут не истины, но удовольствия. А излюбленное удовольствие людей, получивших зачатки образования – упражняться в мыслеблудии. Ведь любая, самая несносная абракадабра может претендовать на скрытый смысл, постижение коего равняет со Спинозой. А и нужно-то всего: научиться читать между строк да разгадывать причудливые аллегории. И готово дело: вы уже в числе избранных, вы – интеллектуал. А это, знаете ли, всё равно, что в тайное общество записаться: поглядываешь вокруг и млеешь от собственного превосходства. Вот потому-то мало-мальски образованная публика, склонная утверждать себя через мыслеблудие, всегда так расположена к абстрактному в искусстве.
   К тому же сегодня подобного рода произведения искусства окружены ореолом мученичества в виде запретов к обнародованию в былые, тиранические времена, резкой оценки критики, непризнания за творцом очевидной гениальности и т. п. Всё это возбуждает к ним особенную, трепетно-ревностную, доходящую иногда до поклонения, любовь со стороны иных интеллектуалов, а более интеллектуалок. Нипочём не согласятся они, что художества эти запрещались зачастую вовсе не потому, что угрожали государственному порядку и строю, а потому что возбуждали в цензорах недоумение...
   Тётя Эмилия удивлённо оглядела брата, но тут выражение её лица переменилось. Тётя Эмилия решила сменить гнев на милость и поиграть в снисхождение. Должно быть, это показалось ей эффектным: на глазах у всех снизойти до такого ничтожества, заговорить с ним как с равным и тем совершенно его обезоружить, остальных привести в восхищение, самой же восторжествовать.
   – Ты знаешь, – сказала она как будто в раздумье, прищурив и скосив куда-то в сторону глаза – это не всегда так.
   Слова она выговаривала с трудом, точно взвешивала их, точно и впрямь пребывала в глубокой задумчивости. Брат недоверчиво всматривался в неё.
   – А как? – спросил он.
   – Понимаешь, – тётя Эмилия всё ещё щурилась и выдавливала из себя слова, – есть такие имена, не знать которые просто стыдно.
   – Ну допустим, – согласился брат, – только это здесь ни при чём. Одно дело – знать имя, и совсем другое – любить творчество.
   – Пожалуй, – выдавила тётя Эмилия, всем своим видом показывая, что крепко подумала, прежде чем произнести одно это слово.
   – Имя этого режиссёра мне хорошо известно, а его творчества я не люблю. Я считаю его надуманным...
   – Ты не прав, – величаво-снисходительно улыбнулась тётя Эмилия, – просто ты не читал роман. Вот если бы ты прочёл роман, ты бы всё понял.
   – Во-первых, я и так всё понял, – усмехнулся брат, – во-вторых, я читал роман. А в-третьих, я ведь просто хочу сказать, что всё это можно было выразить гораздо проще. А то хочется крикнуть: «Не верю!»...
   Пока он говорил, в тёте Эмилии, очевидно, происходил переворот. Она точно очнулась. Прошёл приступ снисхождения, угасла тяга к братанию, прискучило положение на равных – тётю Эмилию вновь потянуло первенствовать. Лицо её постепенно окаменело, в глазах появилось неприятное колючее выражение. Казалось, ей стоило труда сдерживать себя. Она зачем-то схватила вдруг стоявшую подле рюмку на высокой ножке и принялась с каким-то нервным нетерпением перекатывать в пальцах эту ножку.
   – Ну и не верь, – вдруг заявила она ледяным тоном, глядя в упор на брата. – Не верь... Ты, по-моему, просто пользуешься тем, что здесь щадят твоё самолюбие, и злоупотребляешь деликатностью...
   Со всех сторон послышалось противное хихиканье, фырканье, всем вдруг понадобилось лукаво переглянуться между собой. Даже мама покосилась на брата насмешливо. А тётя Эмилия, отставив меж тем рюмку в сторону, взялась рассказывать что-то пикантное из личной жизни некоего латиноамериканского писателя.
   Это была её излюбленная манера. Если разговор уклонялся от выбранной ею темы, тётя Эмилия, не долго думая, обрывала собеседника на полуслове и открывала новую тему, представлявшуюся ей наиболее интересной или уместной в настоящую минуту...
 
   Переселившись в Упырёвск, тётя Эмилия оставила за собой прекрасную двухкомнатную квартиру в Москве. В эту квартиру она, уезжая, пустила жить брата на всё время его учёбы, предварительно, конечно, договорившись с нашими родителями о небольшой плате. Плата и в самом деле была совершенно незначительная, так что тётя Амалия даже покачивала головой, имея в виду, что тётя Эмилия продешевила.
   Но как бы то ни было, история с квартирой произвела на всё наше семейство впечатление чрезвычайное. У некоторых из наших дам поступок тёти Эмилии вызвал даже слёзы умиления! Кое-кто обиделся, что сам не удостаивался чести пожить в московской квартире. Кое-кто поговаривал, что поступок хоть и благородный, но без сомнения безрассудный. Раздавались опасения, что брат «наведёт девиц», сдаст вторую комнату неблагонадёжным гостям столицы, вынесет из квартиры вещи и так далее. Мама, побаиваясь, как бы брат и в самом деле не опозорил её перед роднёй, только робко и растерянно повторяла, пожимая плечами: «Да он не должен...» И только тётя Эмилия отнеслась к этим предположениям по-барски спокойно, даже равнодушно. В ответ она только посмеивалась и твердила одно слово: «Пускай...» Казалось, ей было даже любопытно, если бы вдруг с её квартирой произошло что-нибудь фееричное. Это равнодушие наши приписали столичной манере держать себя, к тому же, все согласились, что «москвичей трудно удивить». В любом случае, тётя Эмилия много выиграла в глазах семейства, поступок её вызвал восхищение.
   О брате снова заговорили. Теперь уже решался вопрос, достоин ли брат таких благодеяний, сумеет ли оценить их и остаться благодарным. А кроме того, все как будто чего-то ждали. Ждали, что рано или поздно пребывание брата в квартире тёти Эмилии разразится неприличнейшим скандалом. Это-то ожидание и подогревало интерес к брату. Если кто-то из наших отправлялся в Москву, он получал непременный наказ разведать, как там дела у брата. Но интересовались не учёбой, не душевным состоянием брата. Хотели знать, не случилось ли с ним чего пикантного в квартире тёти Эмилии. Когда брат приезжал на каникулы, его немедленно обступали и расспрашивали. При этом таинственно хихикали, делали какие-то намёки и всё всматривались, с лукавым любопытством заглядывали ему в глаза, как будто стараясь рассмотреть там то, о чём брат умалчивает.
   Скандала так ждали, что кто-то, не утерпев, пустил слух. Говорили, будто бы брату был задан прямой вопрос: часто ли он устраивает свои безобразные оргии в квартире тёти Эмилии. И что будто бы брат, прикинувшийся вначале непонимающим, вынужден был наконец признать, что отлично всё понимает, но вместо ответа предпочёл только криво улыбнуться и смолчать. Однако по выражению его глаз, по немногословию и по изгибу губ вопрошающий заключил, что часто. Слух этот не прижился – настолько был неправдоподобен – и о нём скоро забыли. Зато один за другим поползли другие слухи. Кто-то, приехав из Москвы, сообщил, что брат, хоть и не устраивает оргий в квартире тёти Эмилии, однако ж, впал во всевозможные пороки. В другой раз донеслось, что брат, напротив, усидчив, посвящает всё время учёбе и уже приобрёл знания основательные. Этот последний слух прижился и даже как будто полюбился в нашем семействе. Брата стали хвалить, отмечая в нём здравомыслие и прибавляя, что отсутствие талантов всегда можно уравновесить усидчивостью. Но нашлись и правдолюбцы, уверявшие, что некоторых людей сколько ни учи – мало толку и что образование никому ещё ума не прибавляло, а просвещённый дурак уж точно хуже человека порядочного да умного, хотя бы и неучёного.
   Как ни странно, все эти глупые слухи почти не коснулись наших родителей. Дома у нас было спокойно. Мама, продолжая робко надеяться, что брат «не должен», не позволяла покамест втягивать себя в подозрительность, ставшую всеобщим занятием. Отец же и вовсе не видел, что происходит вокруг. Надо сказать, что отец никогда и не замечал этой возни, из которой складывались взаимоотношения в нашей большой семье. Если над братом открыто посмеивались, отец с удовольствием принимал в том участие. Но он никогда не вникал, откуда берутся эти насмешки и почему именно брат чаще других становится их объектом. Могло показаться, что отец выше всех этих перешёптываний, подозрений и пересудов – выше любой суеты. В действительности отец был слишком занят собой, чтобы замечать ещё кого-то.
* * *
   Скандалу так и не дождались. И едва только брат воротил тёте Эмилии ключи, интерес к нему тотчас угас, точно все вдруг забыли, как ещё недавно хихикали и потирали руки.
   Время идёт быстро, пять лет – ничтожный срок. Но одного только взгляда на брата было достаточно, чтобы понять, как сильно он переменился в эти пять лет. Он продолжал оставаться всё тем же робким и неуверенным в себе молодым человеком, с тою лишь разницей, что ему как будто прибыло понимания причин его робости и неуверенности: уж очень злобно и даже как-то презрительно стал он посматривать на всех наших. Да и что такое была его робость, как не страх за себя? Страх не быть оцененным высоко, страх остаться отверженным и незаслуженно презренным. Причины же страха брат отнёс к влиянию на себя семейства нашего.
   Как-то раз он передал мне тёмно-синюю в твёрдой обложке тетрадь и довольно небрежно, как будто это было ему совершенно безразлично, попросил посмотреть. «Сейчас прямо не надо. Как-нибудь потом, когда будет время...» – сказал он. Почему-то тетрадь не вызвала во мне любопытства, и я вспомнила о ней уже поздно вечером, ложась спать. Я захватила тетрадь в постель и, устроившись поудобней, приготовилась читать, предполагая, что в тетрадке окажутся дневниковые записи брата. Раскрыв тетрадь, я удивилась – там были стихи. Стихи, написанные братом в разное время. Но как же возросло моё удивление, когда я принялась за чтение! Господи! Я и не предполагала в брате столько изящества, столько тонкого ума, столько вкуса и гармонии! Теперь я собираюсь издать его книгу, но пока она ещё не увидела свет, я не решаюсь приводить из неё строки. Скажу только: читая тогда эти стихи, я позабыла, что сотканы они из обычных слов. Это были хрустальные стихи...
   Наутро я призналась брату, что плакала, читая его тетрадку. Помню, я убеждала его в необходимости трудиться напряжённо и беспрестанно, чтобы как-нибудь не растерять и не растратить таланта. Когда я заговорила о таланте, брат оживился.
   – Талант, говоришь? – переспросил он. Но тут же помрачнел и, усмехнувшись, кивнул куда-то в пространство. – Скажи это там...
   Было ясно, что он имеет в виду. Он затем и вернулся в Упырёвск, чтобы стать пророком в своём отечестве...
   Когда, спустя время, я спросила его о новых стихах, он принёс мне другую тетрадь. На сей раз, стихов оказалось гораздо меньше, и были они скорее стеклянными, нежели хрустальными. Зато форзац тетради сплошь был покрыт узорочьем из росчерков брата. Я снова всё поняла. Он тренировал руку, готовясь раздавать автографы. Очевидно, втайне он был очень доволен собой, составив о себе мнение вполне лестное. Он уже считал себя состоявшимся мастером и грезил славой. Довольство собой уже успело подорвать его творческую силу. Осознав талант, брат не нашёл в себе ни терпения, ни упорства, ни воли.
   Что делать со своими стихами, он положительно не знал. Отправить их в издательство или в журнал или прочитать хоть кому-нибудь было почти немыслимо для брата. Ведь получи он отказ или насмешливый отзыв, это значило бы крушение всех надежд. Что же было делать? Оставаться неизвестным миру пиитом, тайным гением оказалось для брата проще, чем бороться, идти вперёд, рискуя к тому же вновь натолкнуться на злоязычие и отторжение.
   Он как будто ждал, что всё устроится само собой: как-нибудь явится к нему слава, а там и всеобщая любовь. А пока что поглядывал на всех свысока и утешался тем, что никто просто не знает, каков он на самом деле. Но стоит им только узнать!.. О! Стоит им только узнать...
   Как только брат вернулся в Упырёвск, его, через тётю Амалию, пристроили на работу в какую-то частную контору, где, по нашим меркам, неплохо платили. Но брат не проработал там и года: несмотря на то, что он вполне справлялся со своими обязанностями, его выжили из-за невозможного характера. Он извёл всех и успел надоесть каждому. Он вёл себя так, как будто не сомневался, что во всей округе нет его умнее. Очень может быть, что так оно и было. Но мириться с этим коллеги брата не захотели. С тех пор он перебивался случайными деньгами. Был официантом в баре, укладывал летом плитку на городских улицах, зимой чистил от снега дворы и крыши.
   Конечно, родители наши, у которых брат поселился, не могли одобрить такой образ жизни. Случилось то, чего отец боялся больше всего: брат был без пяти минут золотарь. О его внутренней жизни родители не догадывались. Перед ними был бездельник и сибарит, не желающий работать, перебивающийся кое-как и от нечего делать выучивающийся как цирковой пудель ненужным штукам. Ведь всё своё свободное время брат посвящал учёбе. По-моему, этому следовало только радоваться, потому что в его положении уместным было бы развлекать себя как-нибудь иначе.
   Но всё семейство наше проявляло активное недовольство. Над братом стали смеяться. Называли его «вечным студентом», «ботаником», ещё какими-то именами. А тётя Эмилия, наша книгочейка, прозвала его «Петей Трофимовым», с удовольствием каждый раз объясняя, кто такой Петя Трофимов и почему брат похож на него. Впрочем, во всём, что бы ни делал брат, во всём наши сродники видели проявление его дурных свойств и скверной натуры. Никто даже не замечал, как легко и быстро брат овладевал новой премудростью, как много в свои годы он умел и знал, как разносторонни были его интересы. Замечали одно: он был ни на кого не похожий чудак.
   – Зачем тебе балалайка? – кричал на брата отец. – Ты что, собираешься зарабатывать игрой по трактирам?.. На нём пахать впору, а он на балалайке бренчит... А фотоаппарат? Зачем ты на все последние деньги купил фотоаппарат?.. Что-то я не замечал за тобой в детстве склонности к фотографии!.. Лучше бы уж отложил деньги...
   Думаю, ничегонеделание брата объяснялось, прежде всего, тем, что он решил не размениваться. Ну какой смысл таскаться каждый день в должность, если это не сулит ничего, кроме жалкой платы. Уж лучше оставаться нищим и втайне любоваться собой. У него завелась какая-то своя философия. Он не работал, потому что хотел быть поэтом, а не конторщиком. Не сообщался ни с кем, потому что не знал единомышленников и людей равных себе. Разорвав отношения с прежними знакомыми, он заявил, что с одними из них ему и говорить теперь не о чем, а перед другими пока нечем хвалиться. Он не развлекался и нигде не бывал, потому что считал доступные развлечения уделом толпы. А поскольку балы и приёмы у нас в Упырёвске никогда не устраивались, он и сидел дома.
   Но так не могло продолжаться вечно. Нельзя же всю жизнь любоваться собой и назло кому-то ничего не делать! Ведь человек тогда только полноценной жизнью живёт, когда делом бывает занят. Я под делом не хождение на службу и не восьмичасовое пребывание где-то вне дома разумею. Я говорю о деле, которому человек всего себя посвящает и которое за это ему скучать не даёт. Ведь каждому человеку своё собственное место в мире отведено. Человек, может быть, лишь затем в мир и приходит, чтобы это место занять и собой заполнить. Счастлив тот, кто его распознать сумеет, и горе тому, кто мимо пройдёт. Но большинство людей своего места в мире не знают и оттого живут не настоящей, а ими же выдуманной жизнью. Чего-то не хватает всем этим несчастным, чтобы просто уживаться друг с другом, радоваться и благоденствовать. И они выдумывают себе дела и обязанности, выдумывают даже чувства и мысли. Бывает, и плачут, и смеются, и изводят себя, а посмотришь – причины грошовые, ничего не стоящие. Так что можно было бы и мимо пройти, не заметить даже.