Страница:
Вся жизнь тёти Амалии разве не была выдумкой, пошленькой мелодрамой, разыгравшейся по бездарному сценарию? Разве тётя Эмилия, застрявшая где-то в прошлом, положившая непреложной задачей своей доказать всем и каждому собственную образованность и посвящённость в какие-то высшие тайны, разве она прожила настоящую, не придуманную жизнь? А в жизни отца, ничего кругом себя не замечавшего, мечтавшего о каких-то выдающихся заслугах, тосковавшего, что всё не то и не так, и не умевшего ценить данного ему – разве в его жизни обошлось без вымысла?
На меня это иногда находит. В иные минуты я всех людей до того жалею, до того мне тогда самого последнего мерзавца жалко делается, что хочется плакать о нём. Вот они пыжатся друг перед другом, всё что-то изобразить хотят, мучат друг друга, с ума даже сходят – а для чего всё? Разве они знают!..
Впрочем, это чувство для меня новое. В семействе нашем, сколько я помню, всегда слишком уж много воображали. И даже не то, чтобы каждый о себе лично, но как-то наедине с собой и все вместе гордились фамилией. Мне это хорошо знакомо – до недавнего времени и я, несмотря даже на все претензии, необычайно гордилась своей общностью с такимсемейством. Но в том-то и дело, что сегодня я не знаю, с каким это таким, и подозреваю: догадавшись однажды, что такого-то нет ничего и никогда не было вовсе, я немедленно возненавидела их всех. Ну хотя бы за то, что они так долго морочили мне голову, заставляя верить в пустоту. Первое время мне ужасно хотелось схватиться с кем-нибудь из них, наговорить дерзостей и непременно развенчать. Да так, чтобы сами они поняли, как ничтожны и нелепо горды. Я воображала, как буду говорить; в мечтах я была то велеречива, то язвительна, а главное, убийственно логична. Я смеялась над ними, я топтала их, но всякий раз миловала и утешала. Конечно, в действительности я ничего этого не умела и ограничилась лишь тем, что несколько раз огрызнулась, да так неловко, что никто даже и не заметил. Но не подумайте, что пишу я для того только, чтобы отплатить им: ненависть – дело прошлое. Вспыхнув, она скоро перегорела. Я поняла тогда, что в большинстве своём, они самые обыкновенные люди. Но все они так горды собой, что не могут спокойно жить, не отличаясь, хотя бы в мечтах, от прочих людей. И вот тогда-то мне стало жаль их. Я увидела, что они, прежде всего, очень несчастные люди. А главное, они сами не знают об этом, то есть не знают, что бывает иначе. И что, захоти они только, всё могло бы перемениться...
Случалось, на брата находила какая-то злоба. Он делался брюзгливым, занудным, раздражительным. Казалось, он ненавидит весь свет и весь свет считает провинившимся перед собой. В такие периоды он бывал замкнут, а если и заговаривал, то всякий разговор непременно сводил к обидам, якобы нанесённым ему в разное время разными людьми. Удивительно, сколько он помнил этих обид! Вдруг выяснялось, что когда-то отец назвал его «дрянью», а тётя Амалия донесла маме, что брат, вопреки запретам, ел мороженое, что какой-то из кузенов подарил брату блокнот, подаренный перед тем кузену самим же братом, и тому подобная чепуха. Но злоба его была не настоящей, а какой-то надуманной. Точно он специально растравлял её, потому что хотел жалеть себя.
Действительно, вскоре злоба проходила. И брата начинала донимать совесть, потому что в упадке духа брат бывал язвителен и злоязычен. Доходило даже до жестокостей с его стороны, он как будто хотел отомстить за свои прежние обиды и становился беспощаден к обидчикам. Помню, досталось кузине, которая когда-то сказала о брате «тот ещё жмых». Встретив её на улице, брат поинтересовался, откуда она идёт, и, узнав, что кузина была у своих богатых знакомых, у которых «такой дом, такой дом!», брат спросил:
– У них что, благотворительный обед сегодня?..
Ах! Кузина так обиделась, что наябедничала тёте Амалии, которая, конечно, объяснила всё завистью брата.
Но когда настроение брата менялось, он старался загладить свою вину. И тогда принимался заискивать, делался слащавым, покупал, если были деньги, подарки – одним словом малодушничал и оправдывался, как мог. Хоть и не на безвинных же он набрасывался, но злобы своей вынести долго не мог. Она как будто была чужой для него, она поедала и разлагала его. И он, не выдерживая, не умея ужиться с нею, бросался искать равновесия.
Когда брат ещё служил в конторе, он задумал жениться. Узнав о том, вся родня снова ополчилась против него. Невесту брата сочли недостойной войти в наше семейство. С кривыми улыбками заговорили о порядочности девушки, о невысоком её происхождении, о репутации родных. Перед братом принялись высмеивать совершенно несмешные её качества: кто-то подметил, что девушка слегка сутулится, и тут же прозвали её «горбуньей». Брата стали дразнить, что он женится на горбунье, а тётушки наши, непритворно удивляясь, заговорили в голос о том, как это ему вообще пришло в голову связаться с «такой поганкой». Но потом кто-то вдруг догадался, в чём дело. Ведь брат всегда был шельмецом, и ничего просто так, без выгоды для себя, никогда не делал. Расчёт был прост – отец братовой невесты занимался коммерцией.
Как они заволновались, едва только поняли это! Благороднейшее негодование охватило их души, они почувствовали себя оскорблёнными. В адрес брата раздались даже ультиматумы. Одна наша кузина сочла себя настолько оскорблённой поступком или, вернее сказать, намерением брата, что с самых тех пор перестала говорить с ним. Объяснять ничего брат не стал, чем только упрочил их праведный гнев. Но я уверена, что он очень бы хотел объяснить им, как они неправы, но молчал, потому что знал, что никто всё равно не поверит ему.
Мама, вначале спокойно отнёсшаяся к его увлечению, вдруг объявила, что за невестой брата дурная слава тянется как шлейф. И что будто бы жениться на такой девушке значило бы навсегда обречь себя на несносное житьё, а семью – на позор и стеснение. Отец тоже счёл своим долгом вмешаться: вдруг взвился, обозвал брата «альфонсом» и заявил, что не позволит ему бесчестить наше имя – ей-богу, что-то в этом роде он и сказал.
Признаться, невеста брата и мне никогда не нравилась. По-моему, она и не питала к брату сильных и глубоких чувств. Её отношение к нему исчерпывалось влечением, которое брат, благодаря внешности и болезненному, надрывному характеру, делающему его непохожим на окружающих, легко мог внушать женщинам. Почувствовав к себе интерес и влечение, усмотрев в том искреннюю преданность, брат ответил чувствительной и нежной привязанностью.
Нуждавшийся в близком человеке, но привыкший не доверять, брат легко переходил грань между привязанностью и отчуждением. А потому сродником удалось сбить его с толку. Добились того, что он усомнился. И тотчас же, ощутив его холодность и отчуждённость и распознав наконец в чём дело, невеста брата сама оставила его. А брат, не сумев вовремя принять правильное решение, вновь оказался обкраденным.
Однако, к моему удивлению, не прошло и полугода, как брат снова объявил, что женится. Эта новая невеста брата оказалась совершенно непохожей на прежнюю. Это была тихая и простая, точнее сказать, простоватая девушка. Думаю, брат выбрал её только потому, что она первая ему подвернулась. Было странно видеть их вместе – настолько они казались разными.
На сей раз брат настоял на своём и женился. Женился назло, чтобы доказать всем и самому себе, что ни от кого не зависит. Но, спустя несколько месяцев, он, объявив своей супруге, что они не пара друг другу, оставил её. Что тут началось! Снова поднялась волна негодования, снова охватило всех возмущение. Тётя Амалия, которая ещё недавно осуждала жену брата, называя её «малахольной», вдруг встала на её защиту. Вслед за тётей Амалией и остальные принялись утверждать, что лучшей жены брату просто не найти. Что ему необычайно повезло, а он, не понимая своего счастья, фордыбачит и мучит бедную девушку.
Бедняжка и вправду измучилась. Она никак не могла понять, что же случилось – ведь между ними не было ссор.
– Пусть скажет спасибо, что я её не убил, – отвечал брат на мои расспросы. – Так нельзя жить, понимаешь? Я всё-таки женился, а не кухарку нанял...Я, конечно, виноват перед ней, я не должен был... ну... не должен был связываться... Но я честно надеялся, что всё можно изменить. Я думал, что увлеку её, мне казалось, она податлива. Я ошибся. А такую цену за свои ошибки я не могу платить... Ну вот ты скажи мне, как можно всю жизнь прожить с человеком, который первой своей добродетелью почитает умение приготовить обед! Ты знаешь, что она делает по воскресеньям? Варит борщ!.. Не смейся. Она посвящает этому целый день. Она просыпается воскресным утром, и глаза её горят. Она вся дрожит в предвкушении, она готовится священнодействовать. За завтраком она молчит, потому что голова её занята. А после завтрака она, с таким видом, как будто готовит сюрприз, просит меня пойти погулять. Каждое воскресенье я должен гулять, потому что, видите ли, мешаю ей... Домой меня ждут ближе к вечеру. А если бы ты видела её лицо, когда она, уставшая, открывает мне дверь! Лицо её дышит удовлетворением, сознанием выполненного долга. Такие лица бывают в американских фильмах у актёров, которые говорят «я сделал это». Я не мог больше видеть этого лица...
Очень скоро после развода брата уволили из конторы. И мало-помалу он стал осваивать тот образ жизни, о котором я уже говорила выше.
Но как-то поздно вечером, когда родители наши уже улеглись спать, я остановилась у братовой двери, потому что голос его звучал странно. Вместо чеканки иностранных слов, вместо неподвижного, как столб, затверживанья правил, вместо раскачивающегося как маятник чтения стихов, из комнаты доносился тихий, со всем многообразием интонаций и движений голоса, разговор. Сначала я испугалась – с кем бы ему говорить? Но, прислушавшись, я поняла, что говорит он сам с собой! Скажу больше. Он давал интервью! Натурально, никакого журналиста в комнате не было. Он давал интервью мнимому журналисту, он воображал, что его спрашивают, и вслух отвечал на эти воображаемые вопросы. Сообразив, в чём дело, я застыла на месте. Это казалось так удивительно, так необычно, так дико, что, каюсь, я стала подслушивать.
– Не могу понять, в чём гениальность Ленина, – говорил он. – То, что Ленин был гениальный злодей и душегубец – это очевидно. Но одного этого недостаточно, чтобы называть человека гением. У нас таких гениев вон... полные тюрьмы. Говорят, он был гениальный экономист. Хорош экономист, доведший богатейшую хлебом страну до голода! Говорят, он был гениальный идеолог. Но позвольте, разве он сказал что-то новое? Что-то такое, чего не было сказано до него? Ничего похожего. Самая банальная революционная ненависть, подогреваемая каким-то вспухшим честолюбием. А кроме того, гениальные идеи человечеством так просто не забываются. Ленинские же идеи за несостоятельностью и ненадобностью отброшены, они не протянули и ста лет. Ещё говорят, будто Ленин знал множество языков. Ну да разве всякий полиглот – гений? Он удержал власть. Вот здесь, пожалуй, и кроется его гениальность. А точнее сказать уникальность. Уникальное или гениальное отсутствие совести, а отсюда – гениальная неразборчивость в средствах, моря крови и лжи...
Здесь он прервался, наверное, выслушивая следующий «вопрос». Помолчав немного, он продолжил:
– Позвольте... Но по-моему, всякий мало-мальски неглупый и совершенно бессовестный человек, да ещё при известной исторической ситуации, подготовленной, заметьте, не им, и финансовой поддержке способен и захватить, и удержать власть...
– Конечно, историю забывать нельзя. Но не забвение ли истории выхватить из тысячи лет семьдесят?..
Здесь он выдохнул, помолчал немного, потом свет в его комнате потух, и я услышала, как он заворочался на кровати, что-то бормоча. Вскоре он стих.
Признаться, я была потрясена. Ничего похожего в жизни своей я не видела и не слышала. Сначала я даже подумала, уж не сошёл ли брат с ума, и не следует ли известить о его ночных беседах хоть кого-нибудь. Согласитесь, это довольно странно и даже страшно слышать, как человек даёт подобным образом интервью.
Долго я не могла уснуть в ту ночь. В ушах у меня звенели слова брата: «Но всякий свободный человек должен отдавать себе отчёт, от чего именно он свободен, иначе свобода не имеет смысла...», «С революцией как с идеей пора кончать. Хватит, наконец, разрушать, пора созидать!..» «Кто он? – думала я. – Гений или помешанный? Но разве помешанные так рассуждают? А может, он просто тщеславный и самодовольный субъект? Было время, он раздавал автографы, а вот теперь и до интервью дошло...» В любом случае я решила никому ни о чём не рассказывать, а брату не подавать виду, что слышала его «интервью».
На другой вечер я снова стояла под его дверью.
– Ущербный человек всегда тщеславен. А тут плюгавенький да картавенький – ну как не затщеславиться? Хаос – это рай всех убогих и ущербных...
– Люди верят в миф. Это неискоренимо. Никогда ещё миф не опровергали факты. Сколько ни рассказывайте о продажности вождя пролетариата, сколько ни показывайте хоть бы даже и сами документы, подтверждающие связь большевиков с Германским генеральным штабом, а равно и различными германскими финансовыми учреждениями, никого не переубедите, разве только самых слабонервных и впечатлительных...
– Эта ленинская ненависть к России, эта смердяковщина всегда вызывали восхищение у той части русской публики, для которой плюнуть в Россию означало выразить своё сочувствие прогрессу и передовой мысли. Это те, для кого лучшая жизнь и материальные блага выше всех святынь и традиций...
Здесь он замолчал и выключил свет. «Наверное, устал», – подумала я.
На третью ночь в комнате брата было тихо. Потом несколько ночей кряду я не приходила под его дверь. Пришедши, наконец, я снова услышала «интервью». Впрочем, я вовсе не ставлю своей задачей пересказывать всё то, что слышала от брата. Дело и не в этом. Главное, я узнала брата совершенно с неожиданной стороны.
Брат мечтал быть услышанным, он готовился говорить, надеясь, что когда-нибудь случай представится. А пока репетировал и услаждался тем, что никто не перебивает его. Ведь уединения в строгом смысле не получалось. Дело в том, что в продолжение года один за другим непрерывной чередой следовали дни рождения и тезоименитства всех многочисленных членов нашей фамилии. Тётя Амалия исповедовала идею о том, что всем нам непременно и во что бы то ни стало следует как можно чаще общаться. Остальные не возражали. Вот почему не явиться на такой праздник значило бы нанести смертельное оскорбление не только его виновнику, но и всему семейству. Торжества наши, как и все прочие торжества, заключались в обильной еде и застольных беседах. Говорили, как правило, о ценах на продукты, о политике, о чужих кошельках, об эффективности экономических реформ, о личной жизни представителей творческой интеллигенции, о каких-то певичках и теннисистках и, конечно, о великих людях.
Брат сначала слушал молча, потом начинал злиться и очень неловко вклиниваться. И, несмотря на то, что замечания брата были дельными и остроумными, разговоры же совершенно бестолковыми, глупо выглядел именно брат. Остальные, если и позволяли ему говорить, делали это с видом величайшего одолжения. Едва брат умолкал, разговор возобновлялся – брата, как правило, не удостаивали ответами.
Как-то заговорили о поэзии. Солировал кузен, которого все наши почитали большим талантом и умницей. Он действительно сочинял стишки к датам да ещё писал довольно симпатичные акварели, но, признаться, был как-то удручающе безвкусен. Среди прочих, внимание моё всегда привлекала работа, где кузен изобразил самого себя за роялем. Лицо его загадочно-задумчиво. Над головой покачивается облако. В облаке различим абрис женщины, о которой, по всей видимости, кузену напомнила музыка, изливающаяся из-под его пальцев. Всё это вместе: и рояль, которого кузен и в глаза-то никогда не видел, и облако, точно взятое из комиксов, и по-овечьи глупое лицо задумавшегося кузена, обращённое почему-то, как в театре, к зрителю – всё это производило на меня именно удручающее впечатление.
Брат говорил о нём, что «это червивый человек». Подозревая у себя талантик, он ещё в пору первой молодости отправился было завоёвывать столицы. Однако очень скоро, недовольный, разобиженный, вернулся домой. О своих приключениях в столицах рассказывать он не любил, но у нас всё шептались о каких-то кознях и заговорах против кузена, о том, что без денег нынче не пробиться и о том, что процветает бездарность.
Кузену, воротившемуся с позором, удалось сколотить вокруг себя кружок поклонников. И довольно скоро кузен сделался чем-то вроде местной знаменитости, и даже раз или два в городе устраивались его персональные выставки. Семейство наше всё почти оказалось в числе его почитателей, а тётя Эмилия, признавшая за ним талант, взялась ему покровительствовать. Так что одна из выставок кузена открывалась речью тёти Эмилии. Тётя Эмилия начала с заявления о том, что «сегодня у нас нет живописи». С её дальнейших слов выходило, что кузен со своими акварельками призван чуть ли не спасти русскую живописную школу от окончательного разложения. Речь тёти Эмилии произвела на слушателей благоприятное впечатление.
Кузен довольно быстро освоился с ролью местечкового гения и уже милостиво принимал похвалы от своих обожателей и довольно презрительно отвергал всякую критику. Зато сам полюбил критиковать. И делал это мастерски. С самым убедительным высокомерием, с самым артистичным недоумением относительно одной только идеи заняться творчеством, забредающей порой в совершенно неподходящие головы.
Можно, конечно, предположить, что и прежние неудачи уже успели пробудить в кузене черты малоприятные. Теперь же мнительность и нетерпение к чужим успехам – эти попутчики вожделенной славы – сделались довольно яркими штрихами в его портрете. Не знаю, бывал ли он когда мучим неуверенностью в призвании или недовольством собой. Казалось, что его мучит одно: боязнь, что кто-то окажется лучше или успешнее.
Меня всегда раздражала самоуверенность кузена, когда он, не сомневаясь в себе, брался объяснять, критиковать или советовать. Но более меня раздражало, что наши, не замечая его безвкусия, восхищались им и возносили его.
Славой своей кузен дорожил как драгоценным алмазом и уж, конечно, ни с кем бы не захотел делить её. Он имел исключительное право вальяжно потолковать об искусствах и творцах и в тот раз завёл разговор о трудностях стихосложения. Посыпались какие-то слова, всё какие-то «силлабы», «дактили» и «амфибрахии». Кузен даже прочёл что-то собственного сочинения, пытаясь объяснить всем на примере, что же такое дактиль. Как вдруг брат, смущаясь и улыбаясь какой-то доверчивой улыбкой, объявил, что тоже пишет стихи и что если все захотят, он прочтёт что-нибудь своё. До сих пор удивляюсь, как он решился на это.
Что тут началось! Кузен расхохотался так, как будто в жизни своей не слышал ничего смешнее. За ним стали смеяться и остальные – ему доверяли.
– Ты?! – хохотал кузен. – Ты пишешь стихи? Ну уж, прости – не поверю. Может, у тебя и хорошая память, но стихи – это... это другое! Ну вот, давай... давай... зарифмуй хоть...
Он обвёл комнату глазами и остановился на вазе с букетом роз.
– Зарифмуй хоть слово «цветок»!
«Ну зачем он вылез? – думала я, раздражаясь на брата. – Угораздило же его... со своими стихами!» И тут одна мысль, точь-в-точь как тогда с отцом у «ежей», поразила меня: «Да ведь он их провоцирует!»
Провоцирует, чтобы самому же следом и обидеться. Ну что если ему нравится быть обиженным? Его всю жизнь обижали, вот он и привык. А приятно, должно быть, себя жалеть и несчастным чувствовать, а вокруг всех – своими должниками. Выходит, что сам никому не должен, а с каждого вправе потребовать...
Брат покраснел, улыбка его слетела. Молча, потупившись, он слушал, как все они взвизгивали, потешаясь над ним. Вдруг он поднял глаза, грустно оглядел всех и стал читать.
Это было одно из лучших его стихотворений.
Сначала все наши замолчали и в удивлении уставились на брата. Потом кузен, только что предлагавший брату подобрать рифму к «цветку», громко и деланно фыркнул. Брат остановился читать, вздрогнул и посмотрел на кузена, точно не понимая, что тот хочет сказать своим фырканьем. Но по лицам уже покатилась ухмылка. Кто-то в свою очередь фыркал, кто-то подхихикивал, мама смущённо рассмеялась, как будто испытывая неловкость за брата. Все переглядывались, и, казалось, ещё секунда и они не в силах будут сдерживать распиравший их смех.
– Лучше бы жену свою любил, чем стишками-то баловаться, – раздались реплики.
– Да, да... Такая хорошая женщина...
– Ой, не могу! – с удовольствием расхохотался отец. – Ну даёшь ты!.. Ну молодец! Чьи это хоть стихи-то?
Брат не ответил ему. Бледный, он сидел, потупившись, не шевелясь.
Помолчав секунду, отец уже серьёзно, но недоверчиво, как будто намереваясь уличить брата, проговорил:
– Что-то я никогда не замечал за тобой раньше, чтобы ты писал стихи...
Брат снова не ответил.
Наконец тётя Эмилия решила вмешаться.
– Ой, какие у нас розы! – некстати просюсюкала она, указывая на букет в вазе.
Все тотчас повернулись к букету и стали хвалить розы.
– Белые розы, – пояснила тётя Эмилия, – символ чистоты и невинности.
Одни согласились, другие удивились. Потом заговорили о красных и о жёлтых розах и о брате забыли.
Но вскоре брат напомнил им о себе довольно странной выходкой.
В нашей семье всегда очень любили поговорить о Ленине. Главным образом, это объяснялось тем, что тётя Амалия и тётя Эмилия были большими его поклонницами. Почему и когда это началось, я не знаю. Но ещё с детства помню, как тётя Амалия, рассказывая о переродившемся мозге Ленина, неизменно плакала. «От постоянной и напряжённой работы мозг Владимира Ильича усох и стал не больше грецкого ореха!» – утверждала она. Ленин был для тёти Амалии и тёти Эмилии религией, они всерьёз почитали его спасителем от ужасов царского режима, устроителем лучшей жизни и всерьёз были благодарны ему. Все его неоспоримые злодеяния, о которых, конечно, дошёл и до них слух, тётя Амалия и тётя Эмилия объясняли и оправдывали единственно тем, что «Ленин был гений». Мне достоверно известно, что ни тётя Амалия, ни даже тётя Эмилия не читали работ своего кумира и никогда ни одна из них не могла толком сказать, почему собственно «Ленин был гений». Но в натуре и той, и другой была потребность внимать и подчиняться, разумеется, существу более высокого порядка, чем сами они. А так как среди ныне здравствующих таких существ просто быть не могло, то выбрали они хорошо знакомого с детства и овеянного благоприятными для слуха легендами идола. Впрочем, им даже и выбирать не пришлось, оставалось только не выбрасывать из головы того, что было вложено туда чужими стараниями.
В нашей семье, под влиянием обеих сестёр, было принято говорить о Ленине как о величайшем гении человечества. «Да, конечно, – говорили у нас, – Ленин устроил государственный переворот, разбазарил русские земли, развязал гражданскую войну и массовый террор, уничтожил веру и всякую нравственность, обокрал целую страну, выжил за границу лучших людей, расстрелял царскую семью и спровоцировал голод, но ведь он же был гений!»
Разговоры эти начинались обыкновенно с пустяка.
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – в какой-то момент провозглашала тётя Эмилия...
Это была её коронная фраза. Тётя Эмилия как хищник сидела в засаде и, только лишь заслышав любое упоминание о вожде, она выпрыгивала и хватала свою жертву, приговаривая:
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна.
Вырваться было невозможно.
Говорить о Ленине, говорить о величии Ленина было для тёти Эмилии удовольствием. Она отстаивала эту идею с достойной уважения отвагой, как отстаивают родную землю от захватчиков.
Правда о Ленине связана у многих людей со страшным разочарованием. «Теперь вот и Ленина развенчали...», – грустно говорят они подчас. «Что же нам остаётся? – стоит за этой грустью. – Что же мы такое, как не дураки, если всю жизнь позволяли морочить себя?»
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – говорила тётя Эмилия в ответ на любые разоблачения...
И наши наперебой бросались нахваливать Ильича.
Только брат слушал их молча, напряжённо уставившись в одну точку, теребя в пальцах край скатерти или выстукивая по столешнице какую-то мелодию рукоятью ножа. В конце концов, он не выдерживал и взрывался.
– Да хватит! – в отчаянии восклицал он. – Хватит! Надоели вы со своим Лениным!..
На него косились, но поначалу как будто не обращали внимания. Тогда брат умолкал и снова принимался стучать ножом. Но когда, прищурив глаза, тётя Эмилия в очередной раз произносила своё «ленинбылгенийэтоочевидносаэршенна», брат выходил из себя.
– Да хватит же наконец! – кричал он. – Тётя Эмилия, если ты ещё хоть слово скажешь про Ленина, я тебя задушу!
На меня это иногда находит. В иные минуты я всех людей до того жалею, до того мне тогда самого последнего мерзавца жалко делается, что хочется плакать о нём. Вот они пыжатся друг перед другом, всё что-то изобразить хотят, мучат друг друга, с ума даже сходят – а для чего всё? Разве они знают!..
Впрочем, это чувство для меня новое. В семействе нашем, сколько я помню, всегда слишком уж много воображали. И даже не то, чтобы каждый о себе лично, но как-то наедине с собой и все вместе гордились фамилией. Мне это хорошо знакомо – до недавнего времени и я, несмотря даже на все претензии, необычайно гордилась своей общностью с такимсемейством. Но в том-то и дело, что сегодня я не знаю, с каким это таким, и подозреваю: догадавшись однажды, что такого-то нет ничего и никогда не было вовсе, я немедленно возненавидела их всех. Ну хотя бы за то, что они так долго морочили мне голову, заставляя верить в пустоту. Первое время мне ужасно хотелось схватиться с кем-нибудь из них, наговорить дерзостей и непременно развенчать. Да так, чтобы сами они поняли, как ничтожны и нелепо горды. Я воображала, как буду говорить; в мечтах я была то велеречива, то язвительна, а главное, убийственно логична. Я смеялась над ними, я топтала их, но всякий раз миловала и утешала. Конечно, в действительности я ничего этого не умела и ограничилась лишь тем, что несколько раз огрызнулась, да так неловко, что никто даже и не заметил. Но не подумайте, что пишу я для того только, чтобы отплатить им: ненависть – дело прошлое. Вспыхнув, она скоро перегорела. Я поняла тогда, что в большинстве своём, они самые обыкновенные люди. Но все они так горды собой, что не могут спокойно жить, не отличаясь, хотя бы в мечтах, от прочих людей. И вот тогда-то мне стало жаль их. Я увидела, что они, прежде всего, очень несчастные люди. А главное, они сами не знают об этом, то есть не знают, что бывает иначе. И что, захоти они только, всё могло бы перемениться...
Случалось, на брата находила какая-то злоба. Он делался брюзгливым, занудным, раздражительным. Казалось, он ненавидит весь свет и весь свет считает провинившимся перед собой. В такие периоды он бывал замкнут, а если и заговаривал, то всякий разговор непременно сводил к обидам, якобы нанесённым ему в разное время разными людьми. Удивительно, сколько он помнил этих обид! Вдруг выяснялось, что когда-то отец назвал его «дрянью», а тётя Амалия донесла маме, что брат, вопреки запретам, ел мороженое, что какой-то из кузенов подарил брату блокнот, подаренный перед тем кузену самим же братом, и тому подобная чепуха. Но злоба его была не настоящей, а какой-то надуманной. Точно он специально растравлял её, потому что хотел жалеть себя.
Действительно, вскоре злоба проходила. И брата начинала донимать совесть, потому что в упадке духа брат бывал язвителен и злоязычен. Доходило даже до жестокостей с его стороны, он как будто хотел отомстить за свои прежние обиды и становился беспощаден к обидчикам. Помню, досталось кузине, которая когда-то сказала о брате «тот ещё жмых». Встретив её на улице, брат поинтересовался, откуда она идёт, и, узнав, что кузина была у своих богатых знакомых, у которых «такой дом, такой дом!», брат спросил:
– У них что, благотворительный обед сегодня?..
Ах! Кузина так обиделась, что наябедничала тёте Амалии, которая, конечно, объяснила всё завистью брата.
Но когда настроение брата менялось, он старался загладить свою вину. И тогда принимался заискивать, делался слащавым, покупал, если были деньги, подарки – одним словом малодушничал и оправдывался, как мог. Хоть и не на безвинных же он набрасывался, но злобы своей вынести долго не мог. Она как будто была чужой для него, она поедала и разлагала его. И он, не выдерживая, не умея ужиться с нею, бросался искать равновесия.
Когда брат ещё служил в конторе, он задумал жениться. Узнав о том, вся родня снова ополчилась против него. Невесту брата сочли недостойной войти в наше семейство. С кривыми улыбками заговорили о порядочности девушки, о невысоком её происхождении, о репутации родных. Перед братом принялись высмеивать совершенно несмешные её качества: кто-то подметил, что девушка слегка сутулится, и тут же прозвали её «горбуньей». Брата стали дразнить, что он женится на горбунье, а тётушки наши, непритворно удивляясь, заговорили в голос о том, как это ему вообще пришло в голову связаться с «такой поганкой». Но потом кто-то вдруг догадался, в чём дело. Ведь брат всегда был шельмецом, и ничего просто так, без выгоды для себя, никогда не делал. Расчёт был прост – отец братовой невесты занимался коммерцией.
Как они заволновались, едва только поняли это! Благороднейшее негодование охватило их души, они почувствовали себя оскорблёнными. В адрес брата раздались даже ультиматумы. Одна наша кузина сочла себя настолько оскорблённой поступком или, вернее сказать, намерением брата, что с самых тех пор перестала говорить с ним. Объяснять ничего брат не стал, чем только упрочил их праведный гнев. Но я уверена, что он очень бы хотел объяснить им, как они неправы, но молчал, потому что знал, что никто всё равно не поверит ему.
Мама, вначале спокойно отнёсшаяся к его увлечению, вдруг объявила, что за невестой брата дурная слава тянется как шлейф. И что будто бы жениться на такой девушке значило бы навсегда обречь себя на несносное житьё, а семью – на позор и стеснение. Отец тоже счёл своим долгом вмешаться: вдруг взвился, обозвал брата «альфонсом» и заявил, что не позволит ему бесчестить наше имя – ей-богу, что-то в этом роде он и сказал.
Признаться, невеста брата и мне никогда не нравилась. По-моему, она и не питала к брату сильных и глубоких чувств. Её отношение к нему исчерпывалось влечением, которое брат, благодаря внешности и болезненному, надрывному характеру, делающему его непохожим на окружающих, легко мог внушать женщинам. Почувствовав к себе интерес и влечение, усмотрев в том искреннюю преданность, брат ответил чувствительной и нежной привязанностью.
Нуждавшийся в близком человеке, но привыкший не доверять, брат легко переходил грань между привязанностью и отчуждением. А потому сродником удалось сбить его с толку. Добились того, что он усомнился. И тотчас же, ощутив его холодность и отчуждённость и распознав наконец в чём дело, невеста брата сама оставила его. А брат, не сумев вовремя принять правильное решение, вновь оказался обкраденным.
Однако, к моему удивлению, не прошло и полугода, как брат снова объявил, что женится. Эта новая невеста брата оказалась совершенно непохожей на прежнюю. Это была тихая и простая, точнее сказать, простоватая девушка. Думаю, брат выбрал её только потому, что она первая ему подвернулась. Было странно видеть их вместе – настолько они казались разными.
На сей раз брат настоял на своём и женился. Женился назло, чтобы доказать всем и самому себе, что ни от кого не зависит. Но, спустя несколько месяцев, он, объявив своей супруге, что они не пара друг другу, оставил её. Что тут началось! Снова поднялась волна негодования, снова охватило всех возмущение. Тётя Амалия, которая ещё недавно осуждала жену брата, называя её «малахольной», вдруг встала на её защиту. Вслед за тётей Амалией и остальные принялись утверждать, что лучшей жены брату просто не найти. Что ему необычайно повезло, а он, не понимая своего счастья, фордыбачит и мучит бедную девушку.
Бедняжка и вправду измучилась. Она никак не могла понять, что же случилось – ведь между ними не было ссор.
– Пусть скажет спасибо, что я её не убил, – отвечал брат на мои расспросы. – Так нельзя жить, понимаешь? Я всё-таки женился, а не кухарку нанял...Я, конечно, виноват перед ней, я не должен был... ну... не должен был связываться... Но я честно надеялся, что всё можно изменить. Я думал, что увлеку её, мне казалось, она податлива. Я ошибся. А такую цену за свои ошибки я не могу платить... Ну вот ты скажи мне, как можно всю жизнь прожить с человеком, который первой своей добродетелью почитает умение приготовить обед! Ты знаешь, что она делает по воскресеньям? Варит борщ!.. Не смейся. Она посвящает этому целый день. Она просыпается воскресным утром, и глаза её горят. Она вся дрожит в предвкушении, она готовится священнодействовать. За завтраком она молчит, потому что голова её занята. А после завтрака она, с таким видом, как будто готовит сюрприз, просит меня пойти погулять. Каждое воскресенье я должен гулять, потому что, видите ли, мешаю ей... Домой меня ждут ближе к вечеру. А если бы ты видела её лицо, когда она, уставшая, открывает мне дверь! Лицо её дышит удовлетворением, сознанием выполненного долга. Такие лица бывают в американских фильмах у актёров, которые говорят «я сделал это». Я не мог больше видеть этого лица...
Очень скоро после развода брата уволили из конторы. И мало-помалу он стал осваивать тот образ жизни, о котором я уже говорила выше.
* * *
Если брат нигде не работал, он целыми днями просиживал в своей комнате, читая или обучаясь чему-то. Иногда, проходя мимо его двери, я слышала бормотание, в котором, напрягши слух, можно было различить гремящие закономерно повторяющимися ударениями строчки, зазубриваемые слова на неизвестных мне языках или что-нибудь русское, но совершенно уж непонятное, монотонностью звучания напоминающее какие-то правила.Но как-то поздно вечером, когда родители наши уже улеглись спать, я остановилась у братовой двери, потому что голос его звучал странно. Вместо чеканки иностранных слов, вместо неподвижного, как столб, затверживанья правил, вместо раскачивающегося как маятник чтения стихов, из комнаты доносился тихий, со всем многообразием интонаций и движений голоса, разговор. Сначала я испугалась – с кем бы ему говорить? Но, прислушавшись, я поняла, что говорит он сам с собой! Скажу больше. Он давал интервью! Натурально, никакого журналиста в комнате не было. Он давал интервью мнимому журналисту, он воображал, что его спрашивают, и вслух отвечал на эти воображаемые вопросы. Сообразив, в чём дело, я застыла на месте. Это казалось так удивительно, так необычно, так дико, что, каюсь, я стала подслушивать.
– Не могу понять, в чём гениальность Ленина, – говорил он. – То, что Ленин был гениальный злодей и душегубец – это очевидно. Но одного этого недостаточно, чтобы называть человека гением. У нас таких гениев вон... полные тюрьмы. Говорят, он был гениальный экономист. Хорош экономист, доведший богатейшую хлебом страну до голода! Говорят, он был гениальный идеолог. Но позвольте, разве он сказал что-то новое? Что-то такое, чего не было сказано до него? Ничего похожего. Самая банальная революционная ненависть, подогреваемая каким-то вспухшим честолюбием. А кроме того, гениальные идеи человечеством так просто не забываются. Ленинские же идеи за несостоятельностью и ненадобностью отброшены, они не протянули и ста лет. Ещё говорят, будто Ленин знал множество языков. Ну да разве всякий полиглот – гений? Он удержал власть. Вот здесь, пожалуй, и кроется его гениальность. А точнее сказать уникальность. Уникальное или гениальное отсутствие совести, а отсюда – гениальная неразборчивость в средствах, моря крови и лжи...
Здесь он прервался, наверное, выслушивая следующий «вопрос». Помолчав немного, он продолжил:
– Позвольте... Но по-моему, всякий мало-мальски неглупый и совершенно бессовестный человек, да ещё при известной исторической ситуации, подготовленной, заметьте, не им, и финансовой поддержке способен и захватить, и удержать власть...
– Конечно, историю забывать нельзя. Но не забвение ли истории выхватить из тысячи лет семьдесят?..
Здесь он выдохнул, помолчал немного, потом свет в его комнате потух, и я услышала, как он заворочался на кровати, что-то бормоча. Вскоре он стих.
Признаться, я была потрясена. Ничего похожего в жизни своей я не видела и не слышала. Сначала я даже подумала, уж не сошёл ли брат с ума, и не следует ли известить о его ночных беседах хоть кого-нибудь. Согласитесь, это довольно странно и даже страшно слышать, как человек даёт подобным образом интервью.
Долго я не могла уснуть в ту ночь. В ушах у меня звенели слова брата: «Но всякий свободный человек должен отдавать себе отчёт, от чего именно он свободен, иначе свобода не имеет смысла...», «С революцией как с идеей пора кончать. Хватит, наконец, разрушать, пора созидать!..» «Кто он? – думала я. – Гений или помешанный? Но разве помешанные так рассуждают? А может, он просто тщеславный и самодовольный субъект? Было время, он раздавал автографы, а вот теперь и до интервью дошло...» В любом случае я решила никому ни о чём не рассказывать, а брату не подавать виду, что слышала его «интервью».
На другой вечер я снова стояла под его дверью.
– Ущербный человек всегда тщеславен. А тут плюгавенький да картавенький – ну как не затщеславиться? Хаос – это рай всех убогих и ущербных...
– Люди верят в миф. Это неискоренимо. Никогда ещё миф не опровергали факты. Сколько ни рассказывайте о продажности вождя пролетариата, сколько ни показывайте хоть бы даже и сами документы, подтверждающие связь большевиков с Германским генеральным штабом, а равно и различными германскими финансовыми учреждениями, никого не переубедите, разве только самых слабонервных и впечатлительных...
– Эта ленинская ненависть к России, эта смердяковщина всегда вызывали восхищение у той части русской публики, для которой плюнуть в Россию означало выразить своё сочувствие прогрессу и передовой мысли. Это те, для кого лучшая жизнь и материальные блага выше всех святынь и традиций...
Здесь он замолчал и выключил свет. «Наверное, устал», – подумала я.
На третью ночь в комнате брата было тихо. Потом несколько ночей кряду я не приходила под его дверь. Пришедши, наконец, я снова услышала «интервью». Впрочем, я вовсе не ставлю своей задачей пересказывать всё то, что слышала от брата. Дело и не в этом. Главное, я узнала брата совершенно с неожиданной стороны.
* * *
Сильный, но праздный ум непременно придёт к мерзости или безумию.Брат мечтал быть услышанным, он готовился говорить, надеясь, что когда-нибудь случай представится. А пока репетировал и услаждался тем, что никто не перебивает его. Ведь уединения в строгом смысле не получалось. Дело в том, что в продолжение года один за другим непрерывной чередой следовали дни рождения и тезоименитства всех многочисленных членов нашей фамилии. Тётя Амалия исповедовала идею о том, что всем нам непременно и во что бы то ни стало следует как можно чаще общаться. Остальные не возражали. Вот почему не явиться на такой праздник значило бы нанести смертельное оскорбление не только его виновнику, но и всему семейству. Торжества наши, как и все прочие торжества, заключались в обильной еде и застольных беседах. Говорили, как правило, о ценах на продукты, о политике, о чужих кошельках, об эффективности экономических реформ, о личной жизни представителей творческой интеллигенции, о каких-то певичках и теннисистках и, конечно, о великих людях.
Брат сначала слушал молча, потом начинал злиться и очень неловко вклиниваться. И, несмотря на то, что замечания брата были дельными и остроумными, разговоры же совершенно бестолковыми, глупо выглядел именно брат. Остальные, если и позволяли ему говорить, делали это с видом величайшего одолжения. Едва брат умолкал, разговор возобновлялся – брата, как правило, не удостаивали ответами.
Как-то заговорили о поэзии. Солировал кузен, которого все наши почитали большим талантом и умницей. Он действительно сочинял стишки к датам да ещё писал довольно симпатичные акварели, но, признаться, был как-то удручающе безвкусен. Среди прочих, внимание моё всегда привлекала работа, где кузен изобразил самого себя за роялем. Лицо его загадочно-задумчиво. Над головой покачивается облако. В облаке различим абрис женщины, о которой, по всей видимости, кузену напомнила музыка, изливающаяся из-под его пальцев. Всё это вместе: и рояль, которого кузен и в глаза-то никогда не видел, и облако, точно взятое из комиксов, и по-овечьи глупое лицо задумавшегося кузена, обращённое почему-то, как в театре, к зрителю – всё это производило на меня именно удручающее впечатление.
Брат говорил о нём, что «это червивый человек». Подозревая у себя талантик, он ещё в пору первой молодости отправился было завоёвывать столицы. Однако очень скоро, недовольный, разобиженный, вернулся домой. О своих приключениях в столицах рассказывать он не любил, но у нас всё шептались о каких-то кознях и заговорах против кузена, о том, что без денег нынче не пробиться и о том, что процветает бездарность.
Кузену, воротившемуся с позором, удалось сколотить вокруг себя кружок поклонников. И довольно скоро кузен сделался чем-то вроде местной знаменитости, и даже раз или два в городе устраивались его персональные выставки. Семейство наше всё почти оказалось в числе его почитателей, а тётя Эмилия, признавшая за ним талант, взялась ему покровительствовать. Так что одна из выставок кузена открывалась речью тёти Эмилии. Тётя Эмилия начала с заявления о том, что «сегодня у нас нет живописи». С её дальнейших слов выходило, что кузен со своими акварельками призван чуть ли не спасти русскую живописную школу от окончательного разложения. Речь тёти Эмилии произвела на слушателей благоприятное впечатление.
Кузен довольно быстро освоился с ролью местечкового гения и уже милостиво принимал похвалы от своих обожателей и довольно презрительно отвергал всякую критику. Зато сам полюбил критиковать. И делал это мастерски. С самым убедительным высокомерием, с самым артистичным недоумением относительно одной только идеи заняться творчеством, забредающей порой в совершенно неподходящие головы.
Можно, конечно, предположить, что и прежние неудачи уже успели пробудить в кузене черты малоприятные. Теперь же мнительность и нетерпение к чужим успехам – эти попутчики вожделенной славы – сделались довольно яркими штрихами в его портрете. Не знаю, бывал ли он когда мучим неуверенностью в призвании или недовольством собой. Казалось, что его мучит одно: боязнь, что кто-то окажется лучше или успешнее.
Меня всегда раздражала самоуверенность кузена, когда он, не сомневаясь в себе, брался объяснять, критиковать или советовать. Но более меня раздражало, что наши, не замечая его безвкусия, восхищались им и возносили его.
Славой своей кузен дорожил как драгоценным алмазом и уж, конечно, ни с кем бы не захотел делить её. Он имел исключительное право вальяжно потолковать об искусствах и творцах и в тот раз завёл разговор о трудностях стихосложения. Посыпались какие-то слова, всё какие-то «силлабы», «дактили» и «амфибрахии». Кузен даже прочёл что-то собственного сочинения, пытаясь объяснить всем на примере, что же такое дактиль. Как вдруг брат, смущаясь и улыбаясь какой-то доверчивой улыбкой, объявил, что тоже пишет стихи и что если все захотят, он прочтёт что-нибудь своё. До сих пор удивляюсь, как он решился на это.
Что тут началось! Кузен расхохотался так, как будто в жизни своей не слышал ничего смешнее. За ним стали смеяться и остальные – ему доверяли.
– Ты?! – хохотал кузен. – Ты пишешь стихи? Ну уж, прости – не поверю. Может, у тебя и хорошая память, но стихи – это... это другое! Ну вот, давай... давай... зарифмуй хоть...
Он обвёл комнату глазами и остановился на вазе с букетом роз.
– Зарифмуй хоть слово «цветок»!
«Ну зачем он вылез? – думала я, раздражаясь на брата. – Угораздило же его... со своими стихами!» И тут одна мысль, точь-в-точь как тогда с отцом у «ежей», поразила меня: «Да ведь он их провоцирует!»
Провоцирует, чтобы самому же следом и обидеться. Ну что если ему нравится быть обиженным? Его всю жизнь обижали, вот он и привык. А приятно, должно быть, себя жалеть и несчастным чувствовать, а вокруг всех – своими должниками. Выходит, что сам никому не должен, а с каждого вправе потребовать...
Брат покраснел, улыбка его слетела. Молча, потупившись, он слушал, как все они взвизгивали, потешаясь над ним. Вдруг он поднял глаза, грустно оглядел всех и стал читать.
Это было одно из лучших его стихотворений.
Сначала все наши замолчали и в удивлении уставились на брата. Потом кузен, только что предлагавший брату подобрать рифму к «цветку», громко и деланно фыркнул. Брат остановился читать, вздрогнул и посмотрел на кузена, точно не понимая, что тот хочет сказать своим фырканьем. Но по лицам уже покатилась ухмылка. Кто-то в свою очередь фыркал, кто-то подхихикивал, мама смущённо рассмеялась, как будто испытывая неловкость за брата. Все переглядывались, и, казалось, ещё секунда и они не в силах будут сдерживать распиравший их смех.
– Лучше бы жену свою любил, чем стишками-то баловаться, – раздались реплики.
– Да, да... Такая хорошая женщина...
– Ой, не могу! – с удовольствием расхохотался отец. – Ну даёшь ты!.. Ну молодец! Чьи это хоть стихи-то?
Брат не ответил ему. Бледный, он сидел, потупившись, не шевелясь.
Помолчав секунду, отец уже серьёзно, но недоверчиво, как будто намереваясь уличить брата, проговорил:
– Что-то я никогда не замечал за тобой раньше, чтобы ты писал стихи...
Брат снова не ответил.
Наконец тётя Эмилия решила вмешаться.
– Ой, какие у нас розы! – некстати просюсюкала она, указывая на букет в вазе.
Все тотчас повернулись к букету и стали хвалить розы.
– Белые розы, – пояснила тётя Эмилия, – символ чистоты и невинности.
Одни согласились, другие удивились. Потом заговорили о красных и о жёлтых розах и о брате забыли.
Но вскоре брат напомнил им о себе довольно странной выходкой.
В нашей семье всегда очень любили поговорить о Ленине. Главным образом, это объяснялось тем, что тётя Амалия и тётя Эмилия были большими его поклонницами. Почему и когда это началось, я не знаю. Но ещё с детства помню, как тётя Амалия, рассказывая о переродившемся мозге Ленина, неизменно плакала. «От постоянной и напряжённой работы мозг Владимира Ильича усох и стал не больше грецкого ореха!» – утверждала она. Ленин был для тёти Амалии и тёти Эмилии религией, они всерьёз почитали его спасителем от ужасов царского режима, устроителем лучшей жизни и всерьёз были благодарны ему. Все его неоспоримые злодеяния, о которых, конечно, дошёл и до них слух, тётя Амалия и тётя Эмилия объясняли и оправдывали единственно тем, что «Ленин был гений». Мне достоверно известно, что ни тётя Амалия, ни даже тётя Эмилия не читали работ своего кумира и никогда ни одна из них не могла толком сказать, почему собственно «Ленин был гений». Но в натуре и той, и другой была потребность внимать и подчиняться, разумеется, существу более высокого порядка, чем сами они. А так как среди ныне здравствующих таких существ просто быть не могло, то выбрали они хорошо знакомого с детства и овеянного благоприятными для слуха легендами идола. Впрочем, им даже и выбирать не пришлось, оставалось только не выбрасывать из головы того, что было вложено туда чужими стараниями.
В нашей семье, под влиянием обеих сестёр, было принято говорить о Ленине как о величайшем гении человечества. «Да, конечно, – говорили у нас, – Ленин устроил государственный переворот, разбазарил русские земли, развязал гражданскую войну и массовый террор, уничтожил веру и всякую нравственность, обокрал целую страну, выжил за границу лучших людей, расстрелял царскую семью и спровоцировал голод, но ведь он же был гений!»
Разговоры эти начинались обыкновенно с пустяка.
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – в какой-то момент провозглашала тётя Эмилия...
Это была её коронная фраза. Тётя Эмилия как хищник сидела в засаде и, только лишь заслышав любое упоминание о вожде, она выпрыгивала и хватала свою жертву, приговаривая:
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна.
Вырваться было невозможно.
Говорить о Ленине, говорить о величии Ленина было для тёти Эмилии удовольствием. Она отстаивала эту идею с достойной уважения отвагой, как отстаивают родную землю от захватчиков.
Правда о Ленине связана у многих людей со страшным разочарованием. «Теперь вот и Ленина развенчали...», – грустно говорят они подчас. «Что же нам остаётся? – стоит за этой грустью. – Что же мы такое, как не дураки, если всю жизнь позволяли морочить себя?»
– Ленин был гений, это очевидно саэршенна, – говорила тётя Эмилия в ответ на любые разоблачения...
И наши наперебой бросались нахваливать Ильича.
Только брат слушал их молча, напряжённо уставившись в одну точку, теребя в пальцах край скатерти или выстукивая по столешнице какую-то мелодию рукоятью ножа. В конце концов, он не выдерживал и взрывался.
– Да хватит! – в отчаянии восклицал он. – Хватит! Надоели вы со своим Лениным!..
На него косились, но поначалу как будто не обращали внимания. Тогда брат умолкал и снова принимался стучать ножом. Но когда, прищурив глаза, тётя Эмилия в очередной раз произносила своё «ленинбылгенийэтоочевидносаэршенна», брат выходил из себя.
– Да хватит же наконец! – кричал он. – Тётя Эмилия, если ты ещё хоть слово скажешь про Ленина, я тебя задушу!