Страница:
9
Я заблудился.
От моей пятнадцатиэтажной гостиницы "Дай-ичи" до Гинзы - рукой подать. Правда, за двадцать лет главная улица японской столицы неузнаваемо изменилась - выросла ввысь, расширилась, двухи трехэтажные строения уступили место современным высотным зданиям конторам и банкам, универсальным магазинам, витрины которых стали зеркалом процветающей страны, вовсю стремящейся "догнать и обогнать" старушку Европу, чей пример послевоенного процветания был взят местными нуворишами за образец для наследования не без тайной мысли сделать еще лучше, потихоньку обойти на повороте образец, чтобы... той же самой Франции и Италии, Испании и Люксембургу, Швейцарии и Великобритании продавать одежду, способную поспорить с моделями мадам Риччи и Кардена, автомобили почище "фиата" и "рено", радиотехнику, шагающую на шаг впереди "Сименса" и "Филиппса". Они с этой же целью построили в центре Токио собственную Эйфелеву башню, копию, конечно, но копию столь совершенную, что она затмила парижскую по всем статьям - и чуть не в половину легче, и пропускная способность выше, и средствами безопасности оснащена более надежными...
Яша говорил мне, что и токийский Дисней-Лэнд - тоже копия американского - намного современнее в техническом отношении. Сохранив в незыблемости форму, японцы насытили ее такой техникой и ЭВМ, что первопроходцам "лэнда" оставалось только почесывать затылки, высчитывая, в какую кругленькую сумму обойдется им модернизация собственной сказочной страны на японский манер...
Но было в Токио место, где мало что изменилось, и дух прошлого такого блестящего и воодушевляющего - не выветрился и поныне, спустя два десятилетия. И этот дух, живший в моем сердце, как спящий до поры до времени вулкан, вдруг пробудился, и меня неудержимо потянуло туда - в страну моей юности, навсегда запечатленной в душе образами и ароматами, в Олимпийский парк.
Не мешкая, я собрался, без сожаления выключил первую программу местного телевидения - местной ее можно было назвать лишь с большой натяжкой, потому что вот уже несколько лет отдана она ретранслируемой по спутнику связи программе Эн-Би-Си из США. Она идет на английском языке практически круглые сутки, и многие японцы начинают и заканчивают день под гортанную американскую речь, передающую последние известия, в том числе из Японии, нередко опережая хозяев.
"Дай-ичи" - отель, давший мне приют на эти трое суток, с раннего утра был по-праздничному освещен и полон жизни - уже открылись дорогие фирменные магазинчики в вестибюле, толпы стареющих американок и американцев, дымя сигарами и трубками, распуская шлейфы из дорогих духов и громко разговаривая, заполонили зимний сад и просторный холл на втором этаже. На удивление - в ресторане оказалось довольно малолюдно.
Я поставил на поднос блюдечко с двумя крутыми яйцами, на другое бросил несколько ломтей ветчины и тонко нарезанного желтого, как сливочное масло, сыра, налил бокал апельсинового сока, положил столовые приборы. Немного задержался у шведского стола, окидывая взглядом зал и выбирая место. Столик у окна, покрытый накрахмаленной, хрустящей темно-бордовой скатертью и украшенный крошечным, но совершенным по форме букетиком неярких цветов, показался мне самым привлекательным.
Быстро - эта пагубная привычка сохранилась со времен спорта, и мне так и не удалось избавиться от нее и в более поздние времена - поел, сходил к столу, чтобы налить из тяжелого стального цвета металлического термоса парующий ароматный кофе, и вышел из ресторана.
Не дожидаясь лифта, сбежал вниз - "и ветер дальних странствий дохнул ему в лицо".
Я вышел на Гинзу где-то в центре, почти возле круглого здания - башни фирмы "Мицубиси", минуту размышлял, в какую сторону двинуться, решил влево и побрел походкой туриста, привыкшего крутить головой, чтоб, не приведи господи, не пропустить что-нибудь стоящее. Дошел до знакомого моста городской железной дороги, пересекавшего Гинзу, - он был уже и тогда, в 1964-м. То ли память мне изменила, то ли тут так все изменилось, но я не узнавал знакомых мест, где бывал и днем, и поздней ночью, - мы ходили глазеть на колдунов и гадальщиков. Освещенные колеблющимися огоньками высоких свечей, они устраивались на мрачной, облезлой и грязной улочке с домами без окон. Молодые и старые, мужчины и женщины, одетые кто во что горазд - от кимоно музейной ценности до обшарпанных бумажных рубах и мятых, давно потерявших цвет штанов, - они сидели вдоль стен, как изваяния - молчаливые и неподвижные. И лица сплошь разные: от иных глаз не оторвать - изможденные, с какими-то черными знаками-полосами на щеках, с лихорадочно горящими, нет, светящимися, как у сов, глазами, точно заглядывающими к вам в душу и перебирающими, наподобие скупого рыцаря, ее нетленные богатства. Лишь губы, точно жившие отдельной жизнью от лиц, что-то шептали, смоктали и присмактывали. И клиенты - все больше бедный, трудовой люд с усталыми, поникшими фигурами и угасшими глазами - подпадали под этот дьявольский взгляд и цепенели, внимая беззвучно словам, что срывались с едва заметно движущихся уст. Это было поистине потустороннее пиршество, заставлявшее человека забывать, что тут, рядышком, в какой-нибудь сотне метров, гремела автомобилями, блистала шикарными витринами и шелестела тысячами разноязыких голосов Гинза - бесконечная река современной жизни, по которой с отвагой и тайными замыслами неслась непонятная для европейца, побежденная, но непокоренная Япония; ее Олимпиада стала не одним лишь спортивным событием - она открыла миру новую страну, уже заглянувшую в будущее...
Я хотел увидеть вновь Олимпийский парк со стадионом, где в последний день Игр, перемешавшись и перепутавшись, американцы, итальянцы, таиландцы и кувейтцы, бразильцы и французы, норвежцы, чилийцы, индусы и жители Барбадоса, русские, грузины, украинцы, армяне шагали вперемежку с болгарскими, венгерскими, польскими спортсменами; мы были единой, нераздельной мировой семьей, осознавшей свое человеческое родство и опьяненной этим открытием; и не сыскать среди нас человека, способного в тот миг вскрикнуть: "Ненавижу черных!", "Ненавижу белых!", "Ненавижу коммунистов!", "Ненавижу капиталистов!" Такое было просто невозможно в той атмосфере всеобщей любви, радости и братства.
Олимпийский парк был пуст и по-осеннему тих. Сюда не долетали звуки многомиллионного города, взявшего его в сплошное кольцо улиц и небоскребов. Входы на стадион были прочно закрыты стальными решетками с автоматическими замками.
Я постоял у решетки, вглядываясь в прошлое. Стадион напоминал человека, утомленного долгим, трудным путем и сознающего, что его звездный час миновал и впереди лишь забвение.
Мне стало грустно, и, возможно, впервые я с внезапно открывшейся четкостью осознал, что и мой спорт, и моя юность остались где-то там, за невидимыми отсюда дорожками стадиона, где есть и вмятинка от твоих шагов, но попробуй дотронься, пройдись, как тогда...
Бассейн, похожий на старинную ладью, тоже оказался под замком и дышал запустением, и я поспешил ретироваться, решив, что незачем травить душу, ведь верно говорят: никогда не возвращайся в свою молодость, ничего, кроме разочарований, не ждет тебя. Но было еще одно местечко, где остался кусочек моего сердца, и там я не мог не побывать...
И заблудился...
Это было рядом с Гинзой, во всяком случае, неподалеку, и мне казалось, что я легко отыщу дорогу туда, где плыл сквозь время крошечный скверик со склоненной над искусственным ровным овалом озерца с темной, но чистой и свежей родниковой водой японской ивой; в глубине отливал золотом в лучах заходящего солнца бамбуковый домик, где обитали духи давно стершихся в памяти веков, и клочок сине-белого облачка, застывшего в озерце, и тихий голос Фумико:
"Вы уедете, а я стану думать о вас и вспоминать..."
У нее было фарфоровой чистоты славянское лицо и черные как смоль гладкие волосы, полные, чувственные губы розовой свежести, тонкая, идеально изваянная фигурка - все свидетельствовало о славянском совершенстве, и лишь темные, чуть удлиненные глаза выдавали ее восточное происхождение. Ее мать - русская дворянка из Подмосковья, отец - японец, профессор стилистики Токийского университета Васеда; правда, когда они познакомились в Шанхае, он еще был не профессором, а студентом-практикантом, до безумия влюбившимся в терпящую лишения русскую беженку. У них родилось трое детей: две дочери и сын - он появился на свет последним. Вскоре родители разошлись - негоже оказалось профессору японского университета иметь жену-иноземку. Сын жил с отцом, и не знал я, что этот шестнадцатилетний крепыш с коротким спортивным бобриком жестких волос, с широкой, тяжелой челюстью каратиста, ни слова не понимавший по-русски, - брат Фумико, говорящей на чистейшем, изысканнейшем языке дворянских салонов начала века; старшая сестра тоже получила больше японской крови, хотя довольно сносно говорила на языке матери.
И увидел Фумико в Олимпийской деревне, когда возвращался из бассейна после плавания - усталый, измочаленный, как обычно, когда дело близится к завершению и ты в мыслях и раздумьях - весь в будущем, сокрытом от тебя тайной, но ты стремишься заглянуть под ее непроницаемый полог и потому из кожи лезешь на тренировках, чтоб по долям секунды, по каким-то неуловимым нюансам самочувствия, душевного настроя решить, как выступишь. В такие часы ты отрешен от всего, что не входит в сферу твоих спортивных интересов.
Я увидел ее и остолбенел. Она тоже растерялась, и какое-то мгновение мы молча пожирали друг друга глазами, и первой опомнилась Фумико. Она так обворожительно и обезоруживающе улыбнулась, что жаркая радость затопила мое сердце.
- Здравствуйте! - пропела девушка, и на меня словно повеяло ветерком, сорвавшимся с поверхности горной речушки, несущейся в диком ущелье. Здравствуйте! - повторила она, и я совсем растерялся и молчал, как истукан. - Я работаю переводчицей в советской делегации. Меня зовут Фумико...
- Фумико? Но ваш язык...
- Я - японка, мама у меня - русская... А вы кто?
- Меня зовут Олег. - Я - пловец из Киева...
- Я знаю, это на Украине.
- Вы никогда не были у нас в стране?
- Никогда. - Ее лицо омрачила мимолетная грусть. - И очень хочу побывать. Мне обещали прислать вызов, чтобы я могла учиться в Московском университете.
Тут я узнал, что Фумико работает личной переводчицей руководителя советской делегации, председателя Комитета по физкультуре и спорту; я проникся к нему недобрым чувством, оно потом всегда преследовало меня, когда мы встречались с ним, - будь то на приеме сборной перед отъездом на международные состязания или в неофициальной обстановке, когда он запросто являлся к нам в раздевалку, никогда не испытывая смущения от того, что он в костюме и при галстуке (председатель комитета обожал красиво одеваться, нужно отдать ему должное), а мы - голяки, только что из-под душа.
Мы-то и встречались с Фумико дважды: тогда, в первый раз, в Олимпийской деревне и потом за день до отъезда, когда она отпросилась у своего начальника и повела показывать мне Токио. Мы бродили по парку Уэно и пытались понять, о чем задумался знаменитый роденовский "Мыслитель", в одиночестве восседавший на зеленой лужайке, отгороженный от нас не только своими вечными думами, но и торчащим поблизости полицейским. Омыв лица теплым дымком священного огня у древнего храма Асакуса, что тяжелой горной глыбой застыл в глубине ушедших столетий, пили кока-колу у уличного бродячего торговца и угощались миниатюрными шашлыками из печени ласточки; Фумико рассказывала, что у них дома, где она живет с матерью и старшей сестрой, в углу висят иконы русских святых - чудотворцев и горит лампадка, а мать - она уже не выходит из квартиры - подолгу стоит на коленях, вымаливая прощения у бога. И ей, Фумико, становится страшно: а вдруг этот бородатый, мрачный святой, застывший на потемневшем от времени дереве, и впрямь оживет и спросит у нее сурово: "Ты почему не чтишь меня?", и она не будет знать, как ответить ему, чтоб не обиделся на нее и на маму и не причинил им зла. Поэтому она тоже тайком от остальных украдкой молится и просит святого быть к ним подобрее... А потом, - тут Фумико заговорщицки посмотрела на меня - не выдам ли ее тайну? - потом бегу сюда, в этот синтоистский храм, чтобы помолиться весеннему небу, прорастающему бамбуку, осеннему дождю и желтым листьям, первому снегу и первой весенней молнии и попросить у них счастья, потому что она так хочет быть счастливой...
Как мы набрели на этот заброшенный скверик, не помню, но только мы уселись на скамью, прижавшись друг к другу, и я вдыхал свежесть ее губ, аромат волос, чувствовал жаркое тело; мы потерянно молчали, словно забыли все слова на свете, но сердца наши понимали друг друга без всяких слов.
- Я приеду в Москву, ты встретишь меня? - спросила Фумико на прощание.
- Я буду ждать тебя, Фумико. Только обязательно приезжай!
Я получил от нее новогоднюю поздравительную открытку, в ней она также сообщала, что летом, верно, прилетит в Москву.
И больше я не видел Фумико. Однажды поинтересовался у администрации университета на Ленинских горах, нет ли среди иностранных студентов знакомой девушки из Японии, но ответ был отрицательный...
И вот сейчас, как не кружил я поблизости от того озерца, так и не нашел его, а спросить было не у кого. В очередной раз очутившись на Гинзе, я вдруг с потрясшей меня до глубины души ясностью подумал: "А было ли вообще то озерцо, и золотой домик из бамбука, и девушка с фарфоровым личиком по имени Фумико?"
Нет, и впрямь не стоит возвращаться в юность...
- Ну, где еще встретишь советского человека? На Гинзе! - кто-то сильно и бесцеремонно похлопал меня по плечу.
Я обернулся.
А мог бы и не оборачиваться - передо мной стоял Миколя, Николай Владимирович, зампред ЦС собственной персоной. Похоже, он и впрямь рад меня видеть. Неужто заграница так действует на людей, что любой братом покажется?
- Приветик. Гуляешь?
- Знакомлюсь. Первый раз в Токио, спрашивать будут, как там Гинза. Ничего особенного, скажу тебе. Елисейские поля куда больше впечатляют. Хотя, скажу тебе, япошки прут на Европу, еще как прут! Ты только взгляни вокруг - блеск!
- Ты ведь говоришь: ничего особенного?
- Не придирайся к словам, Олег. Вообще давно хочу спросить тебя: какая это кошка между нами пробежала? Старые товарищи, вместе спорт в университете делали (он так и сказал - "делали", не занимались спортом, тренировались, выступали, выигрывали и терпели поражения, нет - "делали"), как-никак земляки. Убей, не пойму!
- Не убивайся, Миколя. - Я увидел, как его передернуло от такой фамильярности, но, честное слово, мне было наплевать на его ощущения, он перестал быть для меня человеком с того самого памятного разговора о судьбе Виктора Добротвора. - Не убивайся. Живи.
- Ну, вот, я с тобой всерьез, а ты отшучиваешься. Ведь не мальчик.
- Не сердись, Миколя. Но скажу тебе неприятную новость...
Он сразу изменился в лице, испугался ли - не стану утверждать, но то, что Николай Владимирович напрягся, собрался, внутренне задрожал, - это как пить дать. Да по лицу, по глазам можно было безошибочно прочесть: он не любит плохих вестей.
- Успокойся. Может, я и не прав. Вполне логично будет, если ты вместе со мной порадуешься и осудишь свою ошибку, - беззаботно болтал я, в открытую издеваясь над ним. И он понял это, но ничего поделать не мог: ждал новость и приготовился к отражению опасности. Люди его положения всегда готовы к такому обороту событий, должны быть готовы...
Молчание затягивалось. Он уже сверлил меня ненавидящими глазами, и я догадывался, что он ни за что не простит мне этого унижения - ни сейчас, ни в обозримом будущем. И пусть! Так и хотелось выпалить: "Пепел судьбы Добротвора стучит в мое сердце... Но сдержался, потому что Миколя мог не понять намека, и потому сказал:
- Виктор Добротвор не виновен.
- То есть как не виновен? - Я понял, что наши мысли были настроены на одну волну, и Николай Владимирович своим вскриком, возмущением подтвердил это.
- Вот так - не виновен. Чист, как первый снег.
- Кто сказал?
- Я.
- Это уже доказано?
- Доказательства? - Я похлопал по адидасовской сумке, перекинутой через плечо, где лежала 90-минутная пленка "Сони" с записью исповеди Тэда Макинроя. Там было и имя того, кто предал Виктора. - Вот здесь! - Но имя Семена Храпченко намеренно не назвал. Пусть это будет ему следующим сюрпризом: я слышал, что именно Храпченка ходит у Миколя в любимцах, об этом знает весь ЦС...
- И что, что там? - Он, по-моему, уловил каким-то звериным чутьем, что в этой сумке замерла и его беда. Я опять подумал стихами: "Так вот где таилась погибель моя..."
- Скоро узнаешь, Миколя. Прощай.
Я повернулся и влился в толпу оживленных, беззаботно бредущих по Гинзе людей, среди них редко-редко попадались японцы. В это время суток Гинза отдается заезжим, и они хозяйничают в ее магазинах, барах и кафе, торчат на перекрестках, пытаясь что-то выудить из карт-схем, и озабоченно вертят головами из стороны в сторону...
Я тоже проторчал битый час на буйном перекрестке, вглядываясь в лица и вслушиваясь в голоса, точно мог увидеть или услышать Фумико...
10
Сеял мелкий, холодный дождь, небо темнело так низко и зловеще над головой, что хотелось побыстрее поднять воротник плаща, бегом проскочить открытое пространство и нырнуть - куда угодно нырнуть: в универмаг, в кафе, в двери троллейбуса с запотевшими стеклами - лишь бы избавиться от этого всепроникающего, угнетающего чувства бесцельности и безысходности, что не покидало меня с той самой минуты, когда Савченко, не глядя мне в глаза, как-то мертво произнес:
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день...
Я как опустился в твердое кресло у продолговатого столика, примыкавшего к письменному столу зампреда, так и прирос к нему, и тело стало каким-то свинцовым, неподвижным, и даже мысли текли вязко, как твердеющая черная смола, именно черная, потому что весь мир потерял иные краски в ту минуту, когда я услышал савченковскую новость.
Нет, не так представлял я себе миг торжества, когда, ворвавшись в кабинет Савченко, поведаю ему потрясающую историю падения и возвышения Виктора Добротвора и мы вместе от души порадуемся не только за парня, что на поверку оказался действительно таким, каким мы его себе представляли, но и за самих себя, что не уплыли по течению слухов и домыслов, коими давно обросла та монреальская история. Как важно в жизни быть твердым и как невероятно трудно им быть!
Савченко встретил меня приветливо, порывисто, с искренней радостью обнял, живо поинтересовался, как съездилось в Японию и многое ли там в действительности выглядит так, как пишут и рассказывают с экранов телевизоров, или это только парадная сторона медали - для иностранцев, для паблисити, для авторитета страны. Павел Феодосьевич несколько сбил меня с заранее выбранного пути, намеченного еще в Токио и не однажды апробированного в мыслях в самолете по дороге в Москву. Пока я, замешкавшись, думал, как покороче, но так, чтоб не обидеть скороговоркой, суммировать японские впечатления, Савченко воскликнул:
- Э, да ты там не впервой! Выступал же в Токио на Играх, выступал? Тем более любопытно услышать твое мнение, ведь есть с чем сравнивать...
Тут телефонный звонок обернулся спасительной передышкой. С чего начать? Ведь главное - Добротвор, вот самая потрясающая новость. С нее и нужно начинать!
Савченко, выслушав говорившего, недовольно, непривычно желчно бросил невидимому собеседнику:
- А ты и выкладывай начистоту, как было. В кусты, а, востер! Кому же отдуваться прикажешь? Когда славой чужой прикрываться, ты тут как тут. Нет, Иван, ты мне голову не крути: он был твоим спортсменом в первую очередь, значит, тебе и первому держать ответ. Не стращай, не нужно, я не из трусливых. Да, защищал, да, помогал! Значит, ошибся. Бывай...
Медленно, точно оттягивая время, тщательно уложил трубку, но было видно, что внутри у него все кипело и он с трудом сдерживал себя.
- Что, Паша?
- Как не любим мы смотреть правде в глаза...
- Ты о чем?
- Впрочем, ты, кажись, тоже был моим единомышленником, тоже принимал участие в его судьбе...
- В чьей судьбе? - догадка уже притормозила бег сердца.
- Добротвора...
- Что еще с ним произошло?
- Умер...
- Умер? - Мне померещилось, что я проваливаюсь куда-то вниз.
- Да, от слишком большой дозы наркотиков...
- Что ты говоришь, Паша? Добротвор - наркоман?
- Выходит, ошиблись мы с тобой в нем... Проскочили мимо сада-огорода... История получилась грязная, хотя такую возможность я никогда не сбрасывал со счетов. Слишком уж мы увлеклись в последнее время профессионализацией. Да и от вас, журналистов, только и слышно: профессионально выступил, профессионально силен, профессионально... А ведь о главном, о человеческой сути, стали забывать. Совершит спортсмен проступок, так у него легион заступников на самых разных уровнях: простить, побеседовать, пусть даст слово, что больше никогда не будет... он ведь такой мастер, такой профессионал. Что ж тут удивляться, когда чертополохом эгоизма и вседозволенности зарастает чистое поле совести...
Я почти не слышал Савченко. И рука моя не потянулась к синей нейлоновой сумке, где лежал магнитофон с записью признаний Тэда Макинроя... Зачем она теперь?
- Когда это случилось? - только и смог выдавить я, когда Савченко умолк.
- Три дня назад... В квартире обнаружен целый арсенал - шприцы, наркотики - готовые и полуфабрикаты... Заведено дело... Если тебе интересно, могу свести со следователем. Пожалуй, даже в этом есть смысл, ты ведь тоже знал, и знал неплохо, Добротвора, твои показания будут полезны.
Словно спеша избавиться от неприятной темы, не ожидая моего согласия, Савченко набрал телефонный номер. Когда ответили, нажал кнопку громкоговорителя, чтоб я мог слышать разговор.
- Леонид Иванович, Савченко. Есть новости?
- Здравствуйте, Павел Феодосьевич, - громко и отчетливо, точно человек находился с нами в комнате, но вдруг стал невидимкой, прозвучал голос. Знакомый голос Леонида Ивановича Салатко, заместителя начальника управления уголовного розыска, а для меня просто Леньки Салатко, с коим столько спортивной соли съедено. Он уже подполковник, располнел, выглядел солидно, как и полагается подполковнику, я даже слегка робел, когда видел его в форме. - Работаем.
- Леонид Иванович, я хочу вам порекомендовать побеседовать с журналистом Олегом Ивановичем Романько. Он у меня сидит. Кстати, был свидетелем того происшествия в Монреале, да и вообще знал Добротвора чуть не с пеленок. Возможно, его показания тоже будут полезны.
Я, не вставая из кресла, протянул руку, и Савченко сунул мне трубку.
- Привет, Лень, рад тебя слышать, век не виделись!
- Здравствуй, Олежек, увидеть бы тебя. Как говорится, не было бы счастья, так несчастье помогло. Ты, читал, в Японии обретался? И когда тебе надоест скитаться по разным там заграницам? Я не был за границей ни разу, ну, Болгарию же ты заграницей не назовешь? - а в другие не тянет... Когда сможешь заглянуть?
Как-нибудь попозже... Отпишусь, отчитаюсь за командировку и тогда зайду.
Ну, гляди, жду тебя в любой день, Олежек!
Савченко выключил микрофон.
- Я же забыл, - виновато произнес он, - что куда ни кинь - всюду бывшие спортсмены окопались. А еще говорят, что спорт - забава. Людей воспитываем, и неплохих. - Я знал эту привычку Савченко говорить и возбуждаться от звука собственного голоса. Но тут он быстро спохватился: Бывает, бывает, и брак выдаем...
Я вскоре распрощался с гостеприимным зампредом, вышел из Комитета и побрел куда глаза глядят. Потом зарядил нудный, холодный дождь, и это свинцовое небо - все было под стать настроению. Хотелось проснуться и убедиться, что все случившееся три дня назад - сон, дурной сон, когда ты вскидываешься посреди ночи и никак не можешь уразуметь - во сне или наяву происходит действо.
Я потолкался в сыром, душном помещении магазина тканей на Крещатике. Меня кто-то толкал, кому-то я наступал на ноги и извинялся. Зачем-то брал в руки и мял совершенно ненужные мне шерстяные ткани, просил показать тюк, лежавший на верхней полке, чем вызвал недовольство продавщицы с перевязанным платком горлом и сиплым голосом; ткнулся в кафе при метро, но к кофеварке было не протолкнуться - цены на мировом рынке на кофе, говорят, никак не могут упасть. Поймал себя на мысли, что в разгар рабочего дня народу как в праздник. Но вот в кафе-мороженом - ни души, и закутанная в толстую шаль пожилая продавщица равнодушно выдавила из автомата некое подобие светло-коричневого "монблана". Не забыла сунуть пластмассовую ложечку, налила стакан ледяного виноградного сока из автомата-холодильника, Отсюда, со второго этажа, Крещатик выглядел вовсе осенним - лужи, кое-где уже и желтые листья поплыли, как кораблики в бурном море...
Мороженое я есть не стал, а вот сок выпил с удовольствием, и он несколько охладил перегретый мозг.
- Надо к Марине зайти, теперь пацан-то к ней перешел, - подумал я вслух. - Может, чем и помочь нужно. - И хотя бывшая жена Добротвора и прежде не вызывала во мне симпатий, а после "ограбления" квартиры Виктора я вообще воспылал к ней презрением, тем не менее теперь от нее зависела судьба семилетнего славного мальчишки, в коем отец не чаял души. Чем больше я сидел на открытой веранде кафе, тем сильнее крепло мое решение.
Чтоб не откладывать дело в долгий ящик, решил зайти немедленно, тем более что жила Марина рядышком, на Заньковецкой. Мне случалось пару раз бывать в ее родительском доме еще тогда, когда они только поженились и Виктор перебрался к жене "в приймы", как он говорил. Впрочем, без квартиры Добротвор оставался недолго: он стал тогда быстро выдвигаться и вскоре стал лидером в своей весовой категории не только у нас в стране. Ему шли навстречу во всем.
Я заблудился.
От моей пятнадцатиэтажной гостиницы "Дай-ичи" до Гинзы - рукой подать. Правда, за двадцать лет главная улица японской столицы неузнаваемо изменилась - выросла ввысь, расширилась, двухи трехэтажные строения уступили место современным высотным зданиям конторам и банкам, универсальным магазинам, витрины которых стали зеркалом процветающей страны, вовсю стремящейся "догнать и обогнать" старушку Европу, чей пример послевоенного процветания был взят местными нуворишами за образец для наследования не без тайной мысли сделать еще лучше, потихоньку обойти на повороте образец, чтобы... той же самой Франции и Италии, Испании и Люксембургу, Швейцарии и Великобритании продавать одежду, способную поспорить с моделями мадам Риччи и Кардена, автомобили почище "фиата" и "рено", радиотехнику, шагающую на шаг впереди "Сименса" и "Филиппса". Они с этой же целью построили в центре Токио собственную Эйфелеву башню, копию, конечно, но копию столь совершенную, что она затмила парижскую по всем статьям - и чуть не в половину легче, и пропускная способность выше, и средствами безопасности оснащена более надежными...
Яша говорил мне, что и токийский Дисней-Лэнд - тоже копия американского - намного современнее в техническом отношении. Сохранив в незыблемости форму, японцы насытили ее такой техникой и ЭВМ, что первопроходцам "лэнда" оставалось только почесывать затылки, высчитывая, в какую кругленькую сумму обойдется им модернизация собственной сказочной страны на японский манер...
Но было в Токио место, где мало что изменилось, и дух прошлого такого блестящего и воодушевляющего - не выветрился и поныне, спустя два десятилетия. И этот дух, живший в моем сердце, как спящий до поры до времени вулкан, вдруг пробудился, и меня неудержимо потянуло туда - в страну моей юности, навсегда запечатленной в душе образами и ароматами, в Олимпийский парк.
Не мешкая, я собрался, без сожаления выключил первую программу местного телевидения - местной ее можно было назвать лишь с большой натяжкой, потому что вот уже несколько лет отдана она ретранслируемой по спутнику связи программе Эн-Би-Си из США. Она идет на английском языке практически круглые сутки, и многие японцы начинают и заканчивают день под гортанную американскую речь, передающую последние известия, в том числе из Японии, нередко опережая хозяев.
"Дай-ичи" - отель, давший мне приют на эти трое суток, с раннего утра был по-праздничному освещен и полон жизни - уже открылись дорогие фирменные магазинчики в вестибюле, толпы стареющих американок и американцев, дымя сигарами и трубками, распуская шлейфы из дорогих духов и громко разговаривая, заполонили зимний сад и просторный холл на втором этаже. На удивление - в ресторане оказалось довольно малолюдно.
Я поставил на поднос блюдечко с двумя крутыми яйцами, на другое бросил несколько ломтей ветчины и тонко нарезанного желтого, как сливочное масло, сыра, налил бокал апельсинового сока, положил столовые приборы. Немного задержался у шведского стола, окидывая взглядом зал и выбирая место. Столик у окна, покрытый накрахмаленной, хрустящей темно-бордовой скатертью и украшенный крошечным, но совершенным по форме букетиком неярких цветов, показался мне самым привлекательным.
Быстро - эта пагубная привычка сохранилась со времен спорта, и мне так и не удалось избавиться от нее и в более поздние времена - поел, сходил к столу, чтобы налить из тяжелого стального цвета металлического термоса парующий ароматный кофе, и вышел из ресторана.
Не дожидаясь лифта, сбежал вниз - "и ветер дальних странствий дохнул ему в лицо".
Я вышел на Гинзу где-то в центре, почти возле круглого здания - башни фирмы "Мицубиси", минуту размышлял, в какую сторону двинуться, решил влево и побрел походкой туриста, привыкшего крутить головой, чтоб, не приведи господи, не пропустить что-нибудь стоящее. Дошел до знакомого моста городской железной дороги, пересекавшего Гинзу, - он был уже и тогда, в 1964-м. То ли память мне изменила, то ли тут так все изменилось, но я не узнавал знакомых мест, где бывал и днем, и поздней ночью, - мы ходили глазеть на колдунов и гадальщиков. Освещенные колеблющимися огоньками высоких свечей, они устраивались на мрачной, облезлой и грязной улочке с домами без окон. Молодые и старые, мужчины и женщины, одетые кто во что горазд - от кимоно музейной ценности до обшарпанных бумажных рубах и мятых, давно потерявших цвет штанов, - они сидели вдоль стен, как изваяния - молчаливые и неподвижные. И лица сплошь разные: от иных глаз не оторвать - изможденные, с какими-то черными знаками-полосами на щеках, с лихорадочно горящими, нет, светящимися, как у сов, глазами, точно заглядывающими к вам в душу и перебирающими, наподобие скупого рыцаря, ее нетленные богатства. Лишь губы, точно жившие отдельной жизнью от лиц, что-то шептали, смоктали и присмактывали. И клиенты - все больше бедный, трудовой люд с усталыми, поникшими фигурами и угасшими глазами - подпадали под этот дьявольский взгляд и цепенели, внимая беззвучно словам, что срывались с едва заметно движущихся уст. Это было поистине потустороннее пиршество, заставлявшее человека забывать, что тут, рядышком, в какой-нибудь сотне метров, гремела автомобилями, блистала шикарными витринами и шелестела тысячами разноязыких голосов Гинза - бесконечная река современной жизни, по которой с отвагой и тайными замыслами неслась непонятная для европейца, побежденная, но непокоренная Япония; ее Олимпиада стала не одним лишь спортивным событием - она открыла миру новую страну, уже заглянувшую в будущее...
Я хотел увидеть вновь Олимпийский парк со стадионом, где в последний день Игр, перемешавшись и перепутавшись, американцы, итальянцы, таиландцы и кувейтцы, бразильцы и французы, норвежцы, чилийцы, индусы и жители Барбадоса, русские, грузины, украинцы, армяне шагали вперемежку с болгарскими, венгерскими, польскими спортсменами; мы были единой, нераздельной мировой семьей, осознавшей свое человеческое родство и опьяненной этим открытием; и не сыскать среди нас человека, способного в тот миг вскрикнуть: "Ненавижу черных!", "Ненавижу белых!", "Ненавижу коммунистов!", "Ненавижу капиталистов!" Такое было просто невозможно в той атмосфере всеобщей любви, радости и братства.
Олимпийский парк был пуст и по-осеннему тих. Сюда не долетали звуки многомиллионного города, взявшего его в сплошное кольцо улиц и небоскребов. Входы на стадион были прочно закрыты стальными решетками с автоматическими замками.
Я постоял у решетки, вглядываясь в прошлое. Стадион напоминал человека, утомленного долгим, трудным путем и сознающего, что его звездный час миновал и впереди лишь забвение.
Мне стало грустно, и, возможно, впервые я с внезапно открывшейся четкостью осознал, что и мой спорт, и моя юность остались где-то там, за невидимыми отсюда дорожками стадиона, где есть и вмятинка от твоих шагов, но попробуй дотронься, пройдись, как тогда...
Бассейн, похожий на старинную ладью, тоже оказался под замком и дышал запустением, и я поспешил ретироваться, решив, что незачем травить душу, ведь верно говорят: никогда не возвращайся в свою молодость, ничего, кроме разочарований, не ждет тебя. Но было еще одно местечко, где остался кусочек моего сердца, и там я не мог не побывать...
И заблудился...
Это было рядом с Гинзой, во всяком случае, неподалеку, и мне казалось, что я легко отыщу дорогу туда, где плыл сквозь время крошечный скверик со склоненной над искусственным ровным овалом озерца с темной, но чистой и свежей родниковой водой японской ивой; в глубине отливал золотом в лучах заходящего солнца бамбуковый домик, где обитали духи давно стершихся в памяти веков, и клочок сине-белого облачка, застывшего в озерце, и тихий голос Фумико:
"Вы уедете, а я стану думать о вас и вспоминать..."
У нее было фарфоровой чистоты славянское лицо и черные как смоль гладкие волосы, полные, чувственные губы розовой свежести, тонкая, идеально изваянная фигурка - все свидетельствовало о славянском совершенстве, и лишь темные, чуть удлиненные глаза выдавали ее восточное происхождение. Ее мать - русская дворянка из Подмосковья, отец - японец, профессор стилистики Токийского университета Васеда; правда, когда они познакомились в Шанхае, он еще был не профессором, а студентом-практикантом, до безумия влюбившимся в терпящую лишения русскую беженку. У них родилось трое детей: две дочери и сын - он появился на свет последним. Вскоре родители разошлись - негоже оказалось профессору японского университета иметь жену-иноземку. Сын жил с отцом, и не знал я, что этот шестнадцатилетний крепыш с коротким спортивным бобриком жестких волос, с широкой, тяжелой челюстью каратиста, ни слова не понимавший по-русски, - брат Фумико, говорящей на чистейшем, изысканнейшем языке дворянских салонов начала века; старшая сестра тоже получила больше японской крови, хотя довольно сносно говорила на языке матери.
И увидел Фумико в Олимпийской деревне, когда возвращался из бассейна после плавания - усталый, измочаленный, как обычно, когда дело близится к завершению и ты в мыслях и раздумьях - весь в будущем, сокрытом от тебя тайной, но ты стремишься заглянуть под ее непроницаемый полог и потому из кожи лезешь на тренировках, чтоб по долям секунды, по каким-то неуловимым нюансам самочувствия, душевного настроя решить, как выступишь. В такие часы ты отрешен от всего, что не входит в сферу твоих спортивных интересов.
Я увидел ее и остолбенел. Она тоже растерялась, и какое-то мгновение мы молча пожирали друг друга глазами, и первой опомнилась Фумико. Она так обворожительно и обезоруживающе улыбнулась, что жаркая радость затопила мое сердце.
- Здравствуйте! - пропела девушка, и на меня словно повеяло ветерком, сорвавшимся с поверхности горной речушки, несущейся в диком ущелье. Здравствуйте! - повторила она, и я совсем растерялся и молчал, как истукан. - Я работаю переводчицей в советской делегации. Меня зовут Фумико...
- Фумико? Но ваш язык...
- Я - японка, мама у меня - русская... А вы кто?
- Меня зовут Олег. - Я - пловец из Киева...
- Я знаю, это на Украине.
- Вы никогда не были у нас в стране?
- Никогда. - Ее лицо омрачила мимолетная грусть. - И очень хочу побывать. Мне обещали прислать вызов, чтобы я могла учиться в Московском университете.
Тут я узнал, что Фумико работает личной переводчицей руководителя советской делегации, председателя Комитета по физкультуре и спорту; я проникся к нему недобрым чувством, оно потом всегда преследовало меня, когда мы встречались с ним, - будь то на приеме сборной перед отъездом на международные состязания или в неофициальной обстановке, когда он запросто являлся к нам в раздевалку, никогда не испытывая смущения от того, что он в костюме и при галстуке (председатель комитета обожал красиво одеваться, нужно отдать ему должное), а мы - голяки, только что из-под душа.
Мы-то и встречались с Фумико дважды: тогда, в первый раз, в Олимпийской деревне и потом за день до отъезда, когда она отпросилась у своего начальника и повела показывать мне Токио. Мы бродили по парку Уэно и пытались понять, о чем задумался знаменитый роденовский "Мыслитель", в одиночестве восседавший на зеленой лужайке, отгороженный от нас не только своими вечными думами, но и торчащим поблизости полицейским. Омыв лица теплым дымком священного огня у древнего храма Асакуса, что тяжелой горной глыбой застыл в глубине ушедших столетий, пили кока-колу у уличного бродячего торговца и угощались миниатюрными шашлыками из печени ласточки; Фумико рассказывала, что у них дома, где она живет с матерью и старшей сестрой, в углу висят иконы русских святых - чудотворцев и горит лампадка, а мать - она уже не выходит из квартиры - подолгу стоит на коленях, вымаливая прощения у бога. И ей, Фумико, становится страшно: а вдруг этот бородатый, мрачный святой, застывший на потемневшем от времени дереве, и впрямь оживет и спросит у нее сурово: "Ты почему не чтишь меня?", и она не будет знать, как ответить ему, чтоб не обиделся на нее и на маму и не причинил им зла. Поэтому она тоже тайком от остальных украдкой молится и просит святого быть к ним подобрее... А потом, - тут Фумико заговорщицки посмотрела на меня - не выдам ли ее тайну? - потом бегу сюда, в этот синтоистский храм, чтобы помолиться весеннему небу, прорастающему бамбуку, осеннему дождю и желтым листьям, первому снегу и первой весенней молнии и попросить у них счастья, потому что она так хочет быть счастливой...
Как мы набрели на этот заброшенный скверик, не помню, но только мы уселись на скамью, прижавшись друг к другу, и я вдыхал свежесть ее губ, аромат волос, чувствовал жаркое тело; мы потерянно молчали, словно забыли все слова на свете, но сердца наши понимали друг друга без всяких слов.
- Я приеду в Москву, ты встретишь меня? - спросила Фумико на прощание.
- Я буду ждать тебя, Фумико. Только обязательно приезжай!
Я получил от нее новогоднюю поздравительную открытку, в ней она также сообщала, что летом, верно, прилетит в Москву.
И больше я не видел Фумико. Однажды поинтересовался у администрации университета на Ленинских горах, нет ли среди иностранных студентов знакомой девушки из Японии, но ответ был отрицательный...
И вот сейчас, как не кружил я поблизости от того озерца, так и не нашел его, а спросить было не у кого. В очередной раз очутившись на Гинзе, я вдруг с потрясшей меня до глубины души ясностью подумал: "А было ли вообще то озерцо, и золотой домик из бамбука, и девушка с фарфоровым личиком по имени Фумико?"
Нет, и впрямь не стоит возвращаться в юность...
- Ну, где еще встретишь советского человека? На Гинзе! - кто-то сильно и бесцеремонно похлопал меня по плечу.
Я обернулся.
А мог бы и не оборачиваться - передо мной стоял Миколя, Николай Владимирович, зампред ЦС собственной персоной. Похоже, он и впрямь рад меня видеть. Неужто заграница так действует на людей, что любой братом покажется?
- Приветик. Гуляешь?
- Знакомлюсь. Первый раз в Токио, спрашивать будут, как там Гинза. Ничего особенного, скажу тебе. Елисейские поля куда больше впечатляют. Хотя, скажу тебе, япошки прут на Европу, еще как прут! Ты только взгляни вокруг - блеск!
- Ты ведь говоришь: ничего особенного?
- Не придирайся к словам, Олег. Вообще давно хочу спросить тебя: какая это кошка между нами пробежала? Старые товарищи, вместе спорт в университете делали (он так и сказал - "делали", не занимались спортом, тренировались, выступали, выигрывали и терпели поражения, нет - "делали"), как-никак земляки. Убей, не пойму!
- Не убивайся, Миколя. - Я увидел, как его передернуло от такой фамильярности, но, честное слово, мне было наплевать на его ощущения, он перестал быть для меня человеком с того самого памятного разговора о судьбе Виктора Добротвора. - Не убивайся. Живи.
- Ну, вот, я с тобой всерьез, а ты отшучиваешься. Ведь не мальчик.
- Не сердись, Миколя. Но скажу тебе неприятную новость...
Он сразу изменился в лице, испугался ли - не стану утверждать, но то, что Николай Владимирович напрягся, собрался, внутренне задрожал, - это как пить дать. Да по лицу, по глазам можно было безошибочно прочесть: он не любит плохих вестей.
- Успокойся. Может, я и не прав. Вполне логично будет, если ты вместе со мной порадуешься и осудишь свою ошибку, - беззаботно болтал я, в открытую издеваясь над ним. И он понял это, но ничего поделать не мог: ждал новость и приготовился к отражению опасности. Люди его положения всегда готовы к такому обороту событий, должны быть готовы...
Молчание затягивалось. Он уже сверлил меня ненавидящими глазами, и я догадывался, что он ни за что не простит мне этого унижения - ни сейчас, ни в обозримом будущем. И пусть! Так и хотелось выпалить: "Пепел судьбы Добротвора стучит в мое сердце... Но сдержался, потому что Миколя мог не понять намека, и потому сказал:
- Виктор Добротвор не виновен.
- То есть как не виновен? - Я понял, что наши мысли были настроены на одну волну, и Николай Владимирович своим вскриком, возмущением подтвердил это.
- Вот так - не виновен. Чист, как первый снег.
- Кто сказал?
- Я.
- Это уже доказано?
- Доказательства? - Я похлопал по адидасовской сумке, перекинутой через плечо, где лежала 90-минутная пленка "Сони" с записью исповеди Тэда Макинроя. Там было и имя того, кто предал Виктора. - Вот здесь! - Но имя Семена Храпченко намеренно не назвал. Пусть это будет ему следующим сюрпризом: я слышал, что именно Храпченка ходит у Миколя в любимцах, об этом знает весь ЦС...
- И что, что там? - Он, по-моему, уловил каким-то звериным чутьем, что в этой сумке замерла и его беда. Я опять подумал стихами: "Так вот где таилась погибель моя..."
- Скоро узнаешь, Миколя. Прощай.
Я повернулся и влился в толпу оживленных, беззаботно бредущих по Гинзе людей, среди них редко-редко попадались японцы. В это время суток Гинза отдается заезжим, и они хозяйничают в ее магазинах, барах и кафе, торчат на перекрестках, пытаясь что-то выудить из карт-схем, и озабоченно вертят головами из стороны в сторону...
Я тоже проторчал битый час на буйном перекрестке, вглядываясь в лица и вслушиваясь в голоса, точно мог увидеть или услышать Фумико...
10
Сеял мелкий, холодный дождь, небо темнело так низко и зловеще над головой, что хотелось побыстрее поднять воротник плаща, бегом проскочить открытое пространство и нырнуть - куда угодно нырнуть: в универмаг, в кафе, в двери троллейбуса с запотевшими стеклами - лишь бы избавиться от этого всепроникающего, угнетающего чувства бесцельности и безысходности, что не покидало меня с той самой минуты, когда Савченко, не глядя мне в глаза, как-то мертво произнес:
- Вот тебе, бабушка, и Юрьев день...
Я как опустился в твердое кресло у продолговатого столика, примыкавшего к письменному столу зампреда, так и прирос к нему, и тело стало каким-то свинцовым, неподвижным, и даже мысли текли вязко, как твердеющая черная смола, именно черная, потому что весь мир потерял иные краски в ту минуту, когда я услышал савченковскую новость.
Нет, не так представлял я себе миг торжества, когда, ворвавшись в кабинет Савченко, поведаю ему потрясающую историю падения и возвышения Виктора Добротвора и мы вместе от души порадуемся не только за парня, что на поверку оказался действительно таким, каким мы его себе представляли, но и за самих себя, что не уплыли по течению слухов и домыслов, коими давно обросла та монреальская история. Как важно в жизни быть твердым и как невероятно трудно им быть!
Савченко встретил меня приветливо, порывисто, с искренней радостью обнял, живо поинтересовался, как съездилось в Японию и многое ли там в действительности выглядит так, как пишут и рассказывают с экранов телевизоров, или это только парадная сторона медали - для иностранцев, для паблисити, для авторитета страны. Павел Феодосьевич несколько сбил меня с заранее выбранного пути, намеченного еще в Токио и не однажды апробированного в мыслях в самолете по дороге в Москву. Пока я, замешкавшись, думал, как покороче, но так, чтоб не обидеть скороговоркой, суммировать японские впечатления, Савченко воскликнул:
- Э, да ты там не впервой! Выступал же в Токио на Играх, выступал? Тем более любопытно услышать твое мнение, ведь есть с чем сравнивать...
Тут телефонный звонок обернулся спасительной передышкой. С чего начать? Ведь главное - Добротвор, вот самая потрясающая новость. С нее и нужно начинать!
Савченко, выслушав говорившего, недовольно, непривычно желчно бросил невидимому собеседнику:
- А ты и выкладывай начистоту, как было. В кусты, а, востер! Кому же отдуваться прикажешь? Когда славой чужой прикрываться, ты тут как тут. Нет, Иван, ты мне голову не крути: он был твоим спортсменом в первую очередь, значит, тебе и первому держать ответ. Не стращай, не нужно, я не из трусливых. Да, защищал, да, помогал! Значит, ошибся. Бывай...
Медленно, точно оттягивая время, тщательно уложил трубку, но было видно, что внутри у него все кипело и он с трудом сдерживал себя.
- Что, Паша?
- Как не любим мы смотреть правде в глаза...
- Ты о чем?
- Впрочем, ты, кажись, тоже был моим единомышленником, тоже принимал участие в его судьбе...
- В чьей судьбе? - догадка уже притормозила бег сердца.
- Добротвора...
- Что еще с ним произошло?
- Умер...
- Умер? - Мне померещилось, что я проваливаюсь куда-то вниз.
- Да, от слишком большой дозы наркотиков...
- Что ты говоришь, Паша? Добротвор - наркоман?
- Выходит, ошиблись мы с тобой в нем... Проскочили мимо сада-огорода... История получилась грязная, хотя такую возможность я никогда не сбрасывал со счетов. Слишком уж мы увлеклись в последнее время профессионализацией. Да и от вас, журналистов, только и слышно: профессионально выступил, профессионально силен, профессионально... А ведь о главном, о человеческой сути, стали забывать. Совершит спортсмен проступок, так у него легион заступников на самых разных уровнях: простить, побеседовать, пусть даст слово, что больше никогда не будет... он ведь такой мастер, такой профессионал. Что ж тут удивляться, когда чертополохом эгоизма и вседозволенности зарастает чистое поле совести...
Я почти не слышал Савченко. И рука моя не потянулась к синей нейлоновой сумке, где лежал магнитофон с записью признаний Тэда Макинроя... Зачем она теперь?
- Когда это случилось? - только и смог выдавить я, когда Савченко умолк.
- Три дня назад... В квартире обнаружен целый арсенал - шприцы, наркотики - готовые и полуфабрикаты... Заведено дело... Если тебе интересно, могу свести со следователем. Пожалуй, даже в этом есть смысл, ты ведь тоже знал, и знал неплохо, Добротвора, твои показания будут полезны.
Словно спеша избавиться от неприятной темы, не ожидая моего согласия, Савченко набрал телефонный номер. Когда ответили, нажал кнопку громкоговорителя, чтоб я мог слышать разговор.
- Леонид Иванович, Савченко. Есть новости?
- Здравствуйте, Павел Феодосьевич, - громко и отчетливо, точно человек находился с нами в комнате, но вдруг стал невидимкой, прозвучал голос. Знакомый голос Леонида Ивановича Салатко, заместителя начальника управления уголовного розыска, а для меня просто Леньки Салатко, с коим столько спортивной соли съедено. Он уже подполковник, располнел, выглядел солидно, как и полагается подполковнику, я даже слегка робел, когда видел его в форме. - Работаем.
- Леонид Иванович, я хочу вам порекомендовать побеседовать с журналистом Олегом Ивановичем Романько. Он у меня сидит. Кстати, был свидетелем того происшествия в Монреале, да и вообще знал Добротвора чуть не с пеленок. Возможно, его показания тоже будут полезны.
Я, не вставая из кресла, протянул руку, и Савченко сунул мне трубку.
- Привет, Лень, рад тебя слышать, век не виделись!
- Здравствуй, Олежек, увидеть бы тебя. Как говорится, не было бы счастья, так несчастье помогло. Ты, читал, в Японии обретался? И когда тебе надоест скитаться по разным там заграницам? Я не был за границей ни разу, ну, Болгарию же ты заграницей не назовешь? - а в другие не тянет... Когда сможешь заглянуть?
Как-нибудь попозже... Отпишусь, отчитаюсь за командировку и тогда зайду.
Ну, гляди, жду тебя в любой день, Олежек!
Савченко выключил микрофон.
- Я же забыл, - виновато произнес он, - что куда ни кинь - всюду бывшие спортсмены окопались. А еще говорят, что спорт - забава. Людей воспитываем, и неплохих. - Я знал эту привычку Савченко говорить и возбуждаться от звука собственного голоса. Но тут он быстро спохватился: Бывает, бывает, и брак выдаем...
Я вскоре распрощался с гостеприимным зампредом, вышел из Комитета и побрел куда глаза глядят. Потом зарядил нудный, холодный дождь, и это свинцовое небо - все было под стать настроению. Хотелось проснуться и убедиться, что все случившееся три дня назад - сон, дурной сон, когда ты вскидываешься посреди ночи и никак не можешь уразуметь - во сне или наяву происходит действо.
Я потолкался в сыром, душном помещении магазина тканей на Крещатике. Меня кто-то толкал, кому-то я наступал на ноги и извинялся. Зачем-то брал в руки и мял совершенно ненужные мне шерстяные ткани, просил показать тюк, лежавший на верхней полке, чем вызвал недовольство продавщицы с перевязанным платком горлом и сиплым голосом; ткнулся в кафе при метро, но к кофеварке было не протолкнуться - цены на мировом рынке на кофе, говорят, никак не могут упасть. Поймал себя на мысли, что в разгар рабочего дня народу как в праздник. Но вот в кафе-мороженом - ни души, и закутанная в толстую шаль пожилая продавщица равнодушно выдавила из автомата некое подобие светло-коричневого "монблана". Не забыла сунуть пластмассовую ложечку, налила стакан ледяного виноградного сока из автомата-холодильника, Отсюда, со второго этажа, Крещатик выглядел вовсе осенним - лужи, кое-где уже и желтые листья поплыли, как кораблики в бурном море...
Мороженое я есть не стал, а вот сок выпил с удовольствием, и он несколько охладил перегретый мозг.
- Надо к Марине зайти, теперь пацан-то к ней перешел, - подумал я вслух. - Может, чем и помочь нужно. - И хотя бывшая жена Добротвора и прежде не вызывала во мне симпатий, а после "ограбления" квартиры Виктора я вообще воспылал к ней презрением, тем не менее теперь от нее зависела судьба семилетнего славного мальчишки, в коем отец не чаял души. Чем больше я сидел на открытой веранде кафе, тем сильнее крепло мое решение.
Чтоб не откладывать дело в долгий ящик, решил зайти немедленно, тем более что жила Марина рядышком, на Заньковецкой. Мне случалось пару раз бывать в ее родительском доме еще тогда, когда они только поженились и Виктор перебрался к жене "в приймы", как он говорил. Впрочем, без квартиры Добротвор оставался недолго: он стал тогда быстро выдвигаться и вскоре стал лидером в своей весовой категории не только у нас в стране. Ему шли навстречу во всем.