- Вкусив сладкого, не захочешь горького... Одно я тебе обещаю твердо: разбирательство поступка Виктора Добротвора будет беспристрастным и глубоким. Даю тебе слово...
   6
   Вечером, когда в сонном воздухе снов поплыли снежинки, гулкая тишина, что случается только в горах зимой, окутала и Лейк-Плэсид, и дальние берега озера, где громоздились высоченные ели, вползла и в мою комнату на втором этаже.
   События недавних дней как-то отстранились, отодвинулись в сторону, и "персональная ЭВМ", а попросту - память выносила на поверхность то далекое прошлое, то вдруг подносила картины совсем недавние, рисовала живые лица. Но чем бессистемнее выглядели воспоминания, тем явственнее выстраивались они в ряд закономерностей, однотемность их уже не вызывала сомнений, и хотел я того или нет - вернулся в прошлое, что, казалось, кануло в Лету.
   Я отчетливо представил темную комнату - бунгало Дика Грегори, и тут же гулко забилось сердце, совсем как тогда, когда я включил свет и увидел своего друга мертвым. И ужас охватил меня тогда, и заставил враз ощутить себя одиноким и беззащитным перед лицом неведомой опасности, что уже уничтожила этого-сильного, волевого и умного человека, умевшего избегать Сциллы и Харибды в бурном море политических течений американской жизни. Но он, Дин Грегори, осмелился заглянуть в их тайны - и блестящий, я бы даже сказал, в чем-то откровенно циничный, когда дело касалось сенсации, журналист был уничтожен без предупреждения.
   Не знаю почему, но тень той четырехлетней давности истории коснулась меня ледяным дыханием, и я почему-то с тревогой и беспокойством подумал о Серже Казанкини, взявшемся мне помогать, и о Джоне Микитюке, хотя, если верить информации французского репортера, мне скорее нужно было опасаться боксера, а не беспокоиться о его здравии.
   Мне не писалось. Быстро одевшись, я вышел под снег, и мягкие, нежные капельки заскользили по лицу, охлаждая горящую кожу.
   Мейн-стрит была ярко освещена рекламой и светом витрин, но люди попадались редко, одиночки. Тем не менее я поспешил свернуть в первый же переулочек, ведущий к озеру, и зашагал вдоль темных, дышащих туманом волн.
   Сколько бродил - не помню, но мысли крутились вокруг да около все той же заклятой темы, а решение так и не выкристаллизовалось. Словом, возвратился я к себе в пансион еще более растревоженным, и скрыть это состояние мне не удалось. Миссис Келли (мы с ней столкнулись в прихожей) всплеснула руками и обеспокоенно спросила, не заболел ли я. Мне ничего не оставалось, как заверить хозяйку, что чувствую себя превосходно.
   Миссис Келли пообещала приготовить чай на калине и лишь тогда сказала то, с чего нужно было начинать.
   - К вам все добивались по телефону из Нью-Йорка, - в голосе ее прорвалось недовольство, и я отнес это на свой счет: вот, мол, человек трезвонит весь вечер, а вы шляетесь под снегом по такой ненастной погоде неизвестно где. - Он просил вас быть у себя в полночь, ему крайне нужно с вами поговорить.
   - Мужчина?
   - А кто же еще мог быть так поздно? - удивленно всплеснула руками миссис Келли, и я чуть было не расхохотался, но вовремя сообразил, что ее пуританизм - осколок "доисторического" прошлого человечества и его нужно лелеять и холить, дабы не забывать, что существовали времена, когда мужчины снимали шляпы при виде женщины, уступали ей место в конке, целовали руку, чтобы засвидетельствовать свое почтение, приносили цветы, когда являлись на свидание, и спрашивали по утрам: "Как ты спала, дорогая?" Помнить, чтобы окончательно не смириться со всеобщей женской эмансипацией и равенством, которые для нас, мужчин, при всей привлекательности подобного положения означали бы бесследно и навсегда утратить способность быть опорой и надеждой слабого пола...
   - Спасибо, миссис Келли, это очень любезно с вашей стороны, улыбнувшись, поблагодарил я хозяйку, и она, расцвев, уплыла к себе в просторную угловую комнату, где вместе с ней обитали жирный, самодовольный пушистый серый кот и черная, словно из преисподней, гладкошерстная собачонка с умным, почти человеческим взглядом выпуклых глаз.
   Но прежде чем я услышал звонок из Нью-Йорка - не стану скрывать, ожидал его с волнением и опасением услышать что-то неприятное, - объявился Серж Казанкини.
   - Хелло, Олег, я чертовски надрался, но ты не спеши ругать меня, это все ради тебя и твоего дела, чтобы мне провалиться вместе с этим проклятым креслом, из коего я не могу выбраться, считай, полдня, и пью, хоть ты и осуждаешь меня, знаю, но ты не прав, когда старый Казанкини, впрочем, не такой уж старый, как тебе хотелось бы, женщины так просто заглядываются на меня, когда... когда... - Серж замолк, словно в кожухе "максима" враз испарилась вода и он захлебнулся в собственной пене. - Олег, это ты, Олег? - Голос и скороговорка выдавали, что мой друг изрядно "нарушил режим" и что ожидать чего-то толкового от него не приходится. Но я ошибся - Серж умел пить и оставаться трезвым, когда надо было быть трезвым. - Олег, черт побери, я действительно пил потому, что нужно было кое с кем поговорить по душам, а души у них раскрываются только после изрядного набора... Прости... - Язык его снова стал заплетаться, и я подумал, что он положит трубку, а если не сделает этого сам, то положу трубку я здесь, в Лейк-Плэсиде. Однако после короткого передыха Серж уже четко сказал: - Я тут действительно кое-что раскопал, отчего можно сразу протрезветь, Олег. Вот тебе мой совет: держись от этой истории подальше. Подальше! Ты понял меня?
   - Понял, Серж. Когда ты вернешься в Лейк-Плэсид?
   - Послезавтра, а может, если не успею выполнить срочное задание шефа, через три-четыре дня. Но, послушай, заруби у себя на носу: держись подальше от этого дела, а от того парня - ты догадываешься, о ком я говорю, - еще дальше!
   - Будь здоров, Серж. Спасибо и спокойной ночи. Ты тоже... ну, словом, не лезь куда не следует. - Мне хотелось добавить: "Помни Дика Грегори", но я сдержался - не телефонный это разговор, хотя и маловероятно, чтоб Казанкини подслушивали. Да береженого и бог бережет...
   - Что намереваешься делать? - не унимался Серж.
   - Сейчас - спать, завтра - работать на соревнованиях.
   - Хорошо тебе, - искренне позавидовал Серж, - а мне еще торчать в кресле до утра - эти ребята не любят, когда в бутылках остается хоть капля спиртного... Нет, ты не бойся, их здесь нет - они сбежали перекусить, а я, ты знаешь, не закусываю, у нас во Франции это не принято. О ля-ля, Олег, пусть тебе приснится Мэрилин Монро или... Жан Габен...
   Серж Казанкини бросил трубку, и в комнате воцарилась тревожная пустота. Что раскопал этот пронырливый толстячок, и почему мне следует опасаться Микитюка? Вряд ли Серж сгущал краски, это не в его правилах, а уж трусливым никак не назовешь, это тоже не подлежит сомнению. Значит... Впрочем, нечего ломать голову в догадках, когда через несколько дней Серж сам расскажет подробности. Вот только как мне быть с Микитюком, ведь с минуты на минуту должен позвонить Джон?
   Я не успел собраться с мыслями, когда снова мягко зазвонил телефон. Розовая трубка притягивала к себе, звала взять, вернее, обнять ее пальцами нежно и страстно, так совершенно изваял ее неизвестный дизайнер, но я колебался. Как и что скажу Джону? Врать и темнить никогда не умел, и потому врагов и недоброжелателей у меня всегда было больше, чем можно было иметь при разумном, взвешенном отношении к разным людям и их поступкам. Не хотелось двоедушничать с парнем, тем более что он мне приглянулся, вызвал доверие после первой нашей встречи.
   "Может, просто не поднимать трубку, и баста? Нет дома, что тут поделаешь?" - мелькнула предательская мыслишка.
   - Да, - твердо сказал я в следующую секунду. - Я слушаю вас.
   - Это мистер Олех Романько?
   - Я.
   - Здесь Джон Микитюк. Я разыскиваю вас два дня.
   - Я слушаю вас, Джон.
   - Мне есть что вам рассказать новое, и я хочу встретиться с вами.
   - Мы же уславливались - я буду в Монреале, и вы знаете, где найти мои координаты.
   - Нет, это может быть поздно! Очень поздно.
   - Увы, ничем помочь не могу ни вам, Джон, ни себе. С завтрашнего дня я буду полностью привязан к соревнованиям.
   - Вы... вы не можете свободно говорить, мистер Романько? встревожился Микитюк, уловив в моем голосе сдержанность, если не сказать ледяное равнодушие.
   - Отчего же, я один в комнате...
   - Тогда... тогда я не понимаю вас... Разве та история вас больше не интересует? Ведь вы высказали такую озабоченность при встрече...
   - Джон, - сказал я как можно доброжелательнее, - помню, но, право же, закрутился - интервью, тренировки, знакомства, старые друзья и тому подобное. Давайте перенесем разговор на позже, когда встретимся в Монреале. К тому времени, верно, многое прояснится.
   - Прояснится, что прояснится? Вы тоже что-то узнали?
   - Джон, вы прекрасный боксер и человек, вызывающий у меня уважение, и я благодарен вам за доброе содействие, но, право же, у меня как-то пропал интерес к этой истории. Забудем, а? - Я с ужасом ловил себя на том, что вольно или невольно веду себя так, как рекомендовал мне Казанкини, а ведь это не мой стиль, я никогда не предпринимаю никаких действий, прежде чем сам не удостоверюсь в истинности того или иного факта. Неужто я испугался скрытой угрозы, содержавшейся в словах Казанкини?
   - Мистер Романько, - голос Микитюка заметно посуровел, и я представил лицо парня - черные глаза вспыхнули яростным огнем, челюсти сжались до зубовного скрежета, - то, что я намерен рассказать, нужно прежде всего вам. По крайней мере ваша воля распорядиться информацией по своему усмотрению.
   Извините, Джон. Мы договорились встретиться в Монреале. Благодарю вас за звонок. Прощайте.
   Да, Серж Казанкини, будь он рядом со мной, потирал бы руки от удовлетворения: я вел себя, как послушный мальчишка-пятиклассник, застигнутый учителем за списыванием уроков и беспрекословно соглашавшийся со всем, что ему твердили...
   Не всегда в жизни удается уберечься от неожиданных даже для тебя самого решений.
   7
   Не всегда...
   Это случилось накануне чемпионата Европы.
   Мне прежде не доводилось выступать в Италии, и Рим виделся не одной лишь счастливой возможностью восстановить престиж, подупавший в глазах тренеров сборной, да и осмелевших до дерзости соперников после трех обиднейших проигрышей, в том числе и на чемпионате страны; я спал и видел себя под стенами древнего Коллизея, где некогда сражался Спартак; я мысленно бродил по Форуму и опускал разгоряченные ладони в прохладные струи фонтана Треви, стоял на площади перед собором Святого Павла, словом, помимо спортивного интереса, предстоявший чемпионат континента обещал массу неповторимых впечатлений. Масла в огонь подлил и сам Захарий - так между собой величали мы в сборной генерала Захария Павловича Фирсова, бессменного председателя Всесоюзной федерации плавания и непременного руководителя команды в зарубежных поездках. Прямой и длинный - настоящая коломенская верста, в своем неизменном форменном блайзере члена руководства ФИНА, уверенный в себе и потому чуть-чуть напыщенный, он бросил фразу, заставившую кандидатов в сборную, в том числе и меня, буквально задрожать: "А затем, ребятки, коли золотыми медалями не поступитесь, обещаю вам Везувий и Помпеи. Помните: "И был последний день Помпеи для русской кисти первым днем"? Но-но, только при условии отличного выступления в целом, командой!"
   "Я покорю тебя, Рим!" - твердил я себе, когда плыть было уже невмоготу, а новый тренер (моя постоянная наставница Ольга Федоровна, как и положено периферийному специалисту, осталась дома), как надсмотрщик (ему только хлыста для полного сходства не хватало), наотмашь хлестал и хлестал меня словами. "Вы что, молодой человек, всерьез рассчитываете с такими результатами попасть на Европу?" Или: "Работать нужно так, чтоб соленый пот в воде глаза ел!" Или еще похлеще: "Боже, и как там на Украине пловцов тренируют?" Меня раздирала злость, я взрывался, как перегретый чайник, а секунды становились все хуже, все безнадежнее, и шансы мои убывали быстрее, чем шагреневая кожа у скупца. Чего только не делал: пил настойку лимонника (в те славные времена мы не ведали никаких "ускорителей" - ни запрещенных, ни официально рекомендованных лабораторией какого-то там авиационного НИИ и предназначенных для летчиков-высотников), давился аскорбинкой с витамином С, через день вылеживал часами под ловкими руками Жоры, массажиста сборной (а Жоре перевалило за 40), до изнеможения парился и на ночь принимал элениум. Врач составлял картину по тестам и разводил руками: по показателям я был чуть ли не лучше всех в сборной подготовлен физически.
   Он однажды заикнулся моему наставнику, что нужно бы Романько, в его же интересах, дать передышку, эдакий незапланированный тайм-аут в тренинге. Нужно было видеть зверское выражение тренера, услышавшего такую беспардонную крамолу. "Да ему и спать в воде нужно, он ведь расходует одну тысячную энергии, а вы - отдых!" - рявкнул он, чем поверг тихоню-интеллигента, без году неделя в сборной, в такую панику, что, если не ошибаюсь, врач ни ко мне, ни к кому другому несколько дней подступиться не решался.
   Что и говорить, такая обстановка не способствовала творчеству. Я видеть не мог своего непрошеного наставника и ежедневно писал длиннейшие письма-исповеди Ольге Федоровне, изливая душу, и это было единственное, что еще как-то поддерживало меня на поверхности.
   Чем ближе придвигался Рим, тем труднее становилось заставлять себя дважды в день прыгать в прохладную голубую воду и крутиться от бортика к бортику, не поднимая головы, чтоб не видеть и не слышать тренера. Он, однако, не остался в долгу: явился в бассейн с мощным мегафоном, и теперь его сентенции стали слышны едва ль не в противоположном конце маленького уютного Ужгорода, где отаборилась наша команда.
   Я стал избегать даже ребят.
   За два дня до отъезда в Москву мы вышли на старты официальной международной встречи СССР - ГДР.
   Не стоит говорить, что в первый день я едва добрался до финиша, а результат был таким оглушающе низким, что, без сомнений, вопрос о поездке в Рим отпал сам собой. Заметно приободрились мои постоянные конкуренты Сашка Головченко, талантливый молодой крепыш с мертвой хваткой на последних метрах дистанции, из которой мне и прежде удавалось вырываться с невероятнейшим напряжением, и Харис Абдулов, жгучий красавец, молчун, себе на уме, с мощными просто-таки ногами-пружинами, буквально выталкивавшими его вперед (Харис родился в ауле под Сочи и в детстве лето напролет пас коз в горах, вот оттуда и его знаменитый жим). Был еще парнишка из Ленинграда, но он не шел в счет - совсем зеленый, его время наступит не раньше, чем через два-три года, да и то, если к тому времени Абдулов с Головченко сойдут с голубой дорожки.
   И выбрался из воды, буквально отполз в сторонку и плюхнулся навзничь на густую, теплую траву, подставив лицо солнцу. Хоть убей, я не знал, почему не плыву.
   - Олежек, привет, - услышал я, но глаза не открыл: мне никого не хотелось видеть в ту минуту. Но человек не исчез. - Олежек, это я, Ласло...
   Теперь я узнал: местный парень, тоже пловец-брассист, как и я, но дальше первого разряда не дошел и бросил спорт. Внутри в нем, однако, жило неудовлетворенное желание плавать, и он тянулся к нам и проводил время в бассейне с нами, дисциплинированно являясь на утренние и вечерние занятия. Мы с ним быстро сошлись, он пригласил однажды к себе домой - его родители, занимавшие не последнее место в местной административной иерархии, владели огромным, мне до того не приходилось видеть ничего подобного, особняком в три этажа с десятком комнат на пятерых. Плюс собственный виноградник и замшелый подвал с дубовыми бочками, ухоженный сад и огород, куры, свиньи и овцы, пасшиеся на Верховине у дальнего родственника. Цветной телевизор, японская стереосистема (видео тогда еще не нашло распространения среди наших зажиточных граждан), беспредельное поклонение единственному сыну надежде и опоре. Не это ли стало причиной, почему парень так рано забросил спорт: слишком много существовало соблазнов, не требовавших никаких усилий...
   Но Ласло оказался добрым, покладистым и необидчивым. За мной он ходил по пятам с первого появления сборной в бассейне. Я привык к нему, он стал моей тенью и был к тому же полезен - был аборигеном и умел самозабвенно слушать, о чем бы я не болтал.
   - Видел, как плыл?
   - Видел... - Голос Ласло прозвучал так грустно, что это неожиданно рассмешило меня: я был зол на весь мир, на себя, в первую очередь, конечно, а тут человек убит горем... моим горем.
   - Концы. Завтра скажу, что болен, и - айда домой. Отдыхать.
   - Не выйдешь на старт? - Мое откровение совсем раздавило Ласло.
   - Не-е... - Я все еще лежал с закрытыми глазами.
   - А как же... тут ходят, чтоб увидеть тебя, как ты плывешь...
   - Смотреть не на что, разве тебе не ясно!
   - Видел... А может, еще рискнешь?
   - Не-е...
   - Жаль.
   - Ласло, а, Ласло, что если нам нынче куда-нибудь закатиться и поплясать под скрипочку цыгана Миши? - Я открыл глаза, приподнялся на локтях. - Знакомые девушки у тебя, надеюсь, есть?
   - С этим без проблем. А что? - У Ласло плохое настроение долго не гостило. - Не век же вкалывать человеку? Я понял его перемену и не осудил: показаться в ресторане в обществе чемпиона и рекордсмена, знакомые от зависти завянут... Мне же было все равно.
   Я понимал, что совершаю непоправимую ошибку, и тот же мой нынешний наставник будет прав, тысячу раз прав, когда скажет, что Романько - не спортсмен, ему место на трибуне среди зрителей. Многолетний опыт тренировок и самоограничений, мое второе "я", действовавшее и рассуждавшее примитивнее с точки зрения обычной человеческой логики (ведь Николай Михайлович Амосов однажды высказал твердое убеждение, что поступками человека руководят две силы: желание получать удовольствия и желание всячески избегать неприятностей), требовало еще сильнее зажать прекраснодушную слабость в железных тисках дисциплины и плавать, плавать и плавать.
   Но я уже доплавался, как говорится, до ручки: последние два года работал как заведенный, отказывая себе буквально во всем. Мне нужно, непременно нужно было доказать себе самому, а потом уже ей, наставнику, что я - еще не выжатый лимон. И чем хуже складывалось мое положение в бассейне и дома, тем упрямее принуждал себя на тренировках. "Однако и на старуху бывает проруха, - признался я сам себе. - И пора факты воспринимать такими, какими они есть в действительности..."
   А вслух произнес:
   - Ласло, будь добр, подойди к старшему тренеру и скажи, что ты хочешь пригласить... нет, твои родители просили - так будет лучше - пригласить меня в гости. Ну, скажем, на день рождения, именины, годовщину свадьбы, праздник урожая, - словом, придумай, но получи разрешение не присутствовать мне на ужине и чуток задержаться после отбоя. Ты понял: не ты, родители приглашают! - Я знал, о чем толковал: старший, бывший пловец-марафонец, заслуженный мастер спорта, уважаемый в нашем мире человек, был до крайности падок на лесть и... внимание "больших людей". Отец же Ласло, как я говорил, был одним из городских начальников, занимавшихся к тому же устройством сборной с наибольшим комфортом, и весьма преуспел в этом, и старший был от него без ума.
   - Понял, Олег, - довольно осклабился Ласло. - Когда зайти за тобой?
   - К семи... Только, гляди, чтоб кадры поблизости не крутились. Не хватало еще и в этом засветиться... Пусть лучше ждут у ресторана, о'кей?
   - О'кей, мистер Романько! Ай лав ю!
   В своем темно-вишневом олимпийском блайзере, в новенькой рубашенции, купленной зимой в Париже и ни разу не одетой, в серых намертво отглаженных брюках и светлых мокасинах я выглядел никак не хуже сына нефтяного шейха из Объединенных Арабских Эмиратов. Мне не хватало лишь белого "кадиллака" с открытым спортивным верхом и оруженосца.
   "Впрочем, с оруженосцем проблем не будет, - едко усмехнулся я, рассматривая себя в старинном пожелтевшем зеркале в отдельном номере на третьем этаже некогда блестящей, а теперь захиревшей гостиницы. - А ведь и впрямь наставник прав: выжатый лимон, цвет сохранился..."
   Настроение и без того плачевное - мысли об очередной неудаче в бассейне буквально глодали душу - готово было упасть до отметки "катастрофа". Я не любил раздвоенности, а она теперь достигла предела. Я уже взялся за темно-синий галстук, подаренный фирмой, обеспечивавшей нас плавательными принадлежностями, а также одаривавшей разными мелочами, вроде этого галстука, снабженных фирменными знаками, взялся, чтобы развязать его и плюнуть на глупую затею с рестораном, когда в дверь, робко постучав, проскользнул Ласло.
   Он, кажется, опешил от моего блистательного вида.
   - Ладно, не красна девица, - оборвал я его на полуслове, когда он готов был восхищаться увиденным.
   Мы выскользнули из гостиницы никем не замеченные: и наши, и немцы как раз ужинали.
   До ресторана "Верховина", куда, я был уверен, поведет меня Ласло, не больше километра, но под гостиницей нас ожидало такси.
   Неподалеку от входа в ресторан маячили две девушки, привлекавшие внимание парней. Увидев нас с Ласло, они огорченно и не без зависти окинули их оценивающими взглядами и отвернулись.
   - Жужа, - протягивая руку, просто, без жеманства представилась невысокая, с высокой грудью и быстрыми, умными глазами брюнетка.
   - О сэрэт ми! - как можно жарче произнес я венгерское "Люблю тебя".
   - Так быстро? - уколола девушка, - рассмеявшись.
   - Он у нас такой! - поддакнул Ласло. - А это - Марина.
   Я догадался, что стройная, эдакая ужгородская Твигги [Твигги - имя английской манекенщицы 60-х годов, девочки, похожей на мальчика, которая была объявлена эталоном девичьей красоты и совершенства. - И.З.], соблюдающая строжайшую диету - кофе и сигареты, его пассия.
   Столик был заказан, официант почтительно замер, пока мы рассаживались, оркестр находился не близко, но и не далеко, и ничьи спины и головы не закрывали от нас Мишу - пожилого скрипача-цыгана с темно-синими, глубокими заливами под черными, крупными и печальными глазами, округлым брюшком человека, не отказывавшего себе в удовольствии выпить лишний бокал хорошего местного вина. Он был знаменитостью, и слава его не была дутой: играл и пел Миша самозабвенно, виртуозно владея и голосом, и скрипкой.
   Мы пили вино, танцевали, скорее даже больше танцевали, чем пили, и Жужа оказалась славной девушкой, и мы почувствовали друг к другу доверие, и это как-то без слов сблизило нас. Ласло, поначалу пытавшийся устроить всеобщую говорильню, где роль Цицерона, естественно, отводилась мне, поначалу расстроился, обнаружив, что мне куда интереснее болтать с Жужей, чем развлекать компанию байками о заграницах, но вскоре смирился. У него был покладистый характер.
   Мы уходили из ресторана последними, и Миша, и без того почти не отрывавшийся от нашего стола на протяжении вечера, сыграл на прощание своих коронных тоскливо прекрасных "Журавлей", улетавших в неведомые края "в день осенний"...
   - Теперь ко мне, - с пьяной требовательностью заявил Ласло, когда мы оказались на пустынной улице.
   - Поздно, Ласло, - сказала Жужа и незаметно прижалась ко мне, и я почувствовал, как по телу пробежала искра, вспыхнувшая в сердце жарким пламенем.
   - Поздно, Ласло, как-нибудь в другой раз, - поддержал я девушку. Мне и впрямь не улыбалась перспектива продолжить бражничество, тем более что пить не любил и не находил в том удовольствия. Возможно, все же главным сдерживающим фактором был спорт - вещи несовместимые.
   - Опять в другой раз, - начал было Ласло, но Жужа решительно закрыла ему рот ладошкой и покачала пальцем перед глазами. - Ладно, ребята, бай-бай...
   Мы растворились с Жужей в ночи, и августовские звезды были нашими маяками, когда мы поднимались по старинной, вымощенной аккуратными булыжниками извилистой дороге, что вела на самую высокую точку города - на местное кладбище. Устроились на какой-то покосившейся скамеечке, и город рассыпался внизу огнями домов и улиц. Жужа прижалась ко мне, и я обнял податливое, волнующее тело, и от первого поцелуя закружилась голова, и мы, отстранившись, долго молчали, ошеломленные этим внезапно обрушившимся на нас чувством.
   Я не стал таиться и поведал ей все, что накипело, наболело на сердце. Не скрыл и своих отношений с женой, и, кажется, впервые вслух произнес приговор своей утраченной любви, и не пытался свалить вину на кого-то, потому что знал: прежде всего виноват сам, и никакие скидки на спорт да полную отрешенность от другой жизни не выдерживали критики. Жужа не согласилась с такой оценкой, а сказала просто, но слова ее достигли моего ума: "Нельзя с одинаковой страстью служить двум богам, кто-то должен быть вторым. А женщины не любят быть вторыми..."
   "Нельзя служить двум богам..." Эти слова втемяшились в голову и обернулись лакмусовой бумажкой, позволившей так просто, так однозначно определить состояние, в котором я пребывал на протяжении последних лет. Я истово старался служить моим "богам" - спорту, увы, в первую голову, и жене, и эта раздвоенность мешала быть самим собой и в спорте, и дома. Мешала понять, что ничего из этих усилий не получится, потому что уйти из спорта битым не мог, а значит, не мог помочь и чувству, что ускользало от нас, как вода сквозь пальцы...
   Эта ночь на кладбище, в глухой таинственной тишине и покое, что бывает лишь на погосте, где жизнь сохранилась бесплотной памятью, потом долго снилась мне, и я просыпался, и руки шарили в темноте, разыскивая Жужу...
   Мы попрощались у ее дома и условились провести вместе пару недель на Верховине. Давно мечтал об этом. Теперь же был уверен, что завтра буду свободен, потому что никто не станет держать меня в сборной...