Что ей ответить? Говорю: “Продолжать работать…” Она соглашается: “Конечно. Но я не об этом. Кто теперь заменит его? Найдется ли равный?” И снова плачет. Говорит, что он и ей передал свою силу. С ним она стала чувствовать себя частицей страны, участвующей в большом и всеобщем деле. И жизнь обрела целесообразность даже здесь, на своем небольшом участке работы. И снова: “Как теперь будем жить?..” Я записала эти ее слова — первую реакцию на происшедшее.
   Дальше я лечу уже на другом самолете. В Кутаиси встречные машины везут в столицу цветы. Разносятся траурные мелодии, в аэродромной жизни царит какая-то молчаливая торопливость.
   Еще рывок — посадка в Тбилиси. Звоню из гостиницы на корпункт. Там все давно известно, уже ушла в Москву статья известного поэта Ираклия Абашидзе. С корреспондентом газеты Тинатин Донжашвили договариваемся о встрече и вскоре вместе едем по улицам города, безлюдным и молчаливым. Гнетут затаившиеся дома, тяжело ниспадающие траурные флаги, сиротливая обнаженность еще не распустившихся деревьев, зябко замерших под низкими серыми облаками.
   Все зрелищные предприятия не работают, рестораны закрыты, магазины не торгуют…
   До сих пор живет в моей памяти красивое, затуманенное лицо Тинатин Георгиевны — Тины. Мы работаем на корпункте, разговариваем с писателями — молчаливо сдержанным и сердечно отзывчивым Иосифом Гришашвили, с Георгием Лебанидзе, Родионом Коркия, с теми, кто приходит или звонит по телефону, рассказывает о встрече со Сталиным, восхищаясь его проницательностью, остроумием, обширным знанием литературы, проблем развития национальных культур. Но говорят уже не как о живом, соблюдая древний закон человеческой нравственности, — об умершем или только хорошее, или вообще ничего.
   Время утекало в этих разговорах, в хлопотах о поездке в Гори, в самой поездке по Военно-грузинской дороге, проложенной через Главный Кавказский хребет, в окружении строгого величия гор, задумчивой дремоты древних развалин, одинокого храма, в первобытной тишине, где глохнет даже рокот мотора, затихают мысли о происходящем в стране.
   В Гори все изменяется — здесь людно, особенно в мемориальном центре. Маленький дом-музей окружает многотысячная толпа. Темные одежды женщин, приглушенные голоса. Из мерного звучания их выделяются отдельные фразы:
   “Сына потеряли, и какого сына!” Сказавший это стар. Серое в крупных складках лицо, отрешенный, обращенный в пространство взгляд.
   На одной из ведущих к музею дорог Тину останавливает пожилая женщина. Темный платок обрамляет ее красивое тонкое лицо, выражающее глубокое потрясение. Она робко о чем-то спрашивает Тину, и та, приобняв ее за плечи, что-то участливо ей объясняет. Они говорят на родном языке, и я, отойдя в сторону, издали смотрю на их выразительный, свидетельствующий о душевной близости, разговор. И по мере того, как Тина что-то ласково говорит, женщина все ниже опускает голову.
   — Это крестьянка из дальнего селения. Вы видели ее обувь? — сказала Тина, глядя вслед медленно и тяжело уходившей женщине. — Знаете, о чем она спросила? “Доченька, а правда ли говорят, что царь-то наш заболел?” Ведь не поверила сообщению, сама пошла узнать, надеялась, что слухи неверные. Она даже слова “умер” произнести не могла…
   На глазах у Тины слезы сочувствия уходящей крестьянке. Позже, в Тбилиси, когда заполночь мы делились впечатлениями о пережитом и я рассказывала ей о подростке, которого видела в доме-музее, она скажет: “Я никогда не знала, что так любила умершего. Только понять не могу, почему у нас в Грузии были уничтожены триста лучших семей?..”
   Возможно, что через три года, после ХХ съезда партии, она получила ответ на свой вопрос. Может быть. Но только слишком все это серьезно. Сказано было о всенародной трагедии. Сказано, но не объяснено, что породило множество разных суждений. Кое кто уже стал поговаривать, что в некоторых он не виновен, что кто-то, зная его подозрительность, воспользовался удобным моментом и под шумок убирал неугодных лично ему людей. Кто знает, может, и так, слишком уж много у нас напутано. Потомки, конечно, до истины докопаются, как бы ее ни старались запутать.
   Но вернусь к подростку, которого видела в доме-музее, где на низком столике лежала раскрытая книга с записями посетителей.
   Худенький бледный подросток стоял перед ней, стараясь подавить охватившее его волнение. На тоненькой шейке вздрагивал маленький кадычок, кисти рук, сжатые в кулачки.
   Но вот он вздохнул, сделал шаг и начал что-то быстро записывать в книге. Удалился он твердым шагом взрослого человека, выполнившего свой долг. Я прочитала эту запись: “Клянусь, я никогда не забуду твое светлое имя…”
   Если книга цела, то сохранилась и запись, и имя подростка-семиклассника одной из горийских школ. Эта, может быть, первая в его жизни клятва.
   В той же книге оставили свою запись представители Союза трудовой молодежи Албании, бакинцы-нефтяники, приезжавшие в Гори в те траурные дни. И глядя на происходившее, думалось, что любовь — органическая потребность человека, что небрежное обращение с ней часто приносит непоправимое зло…
   Все это напомнила мне картина грузинского художника, с которой смотрел на зрителя двуликий человек, игравший столь сложную роль в народных судьбах, пришедшихся на столь же сложное, противоречивое время. И одно из таких типичных противоречий проявилось во время нашего возвращения в Тбилиси…
   На той же Военно-грузинской дороге, неподалеку от древнего города Мцхеты, нас начала настигать какая-то черная “волга”. Заезжая слева, она стала теснить нас к обрыву. Мы избежали катастрофы. В окнах “волги” мелькнули гогочущие лица парней, довольных, сытых, выражающих вседозволенность. Так же лихо их машина умчалась вперед.
   Мы, наверное, никогда не узнали бы, кто они были, эти “весельчаки”, если бы их машину не задержали возле контрольно-пропускного пункта. Тогда и выяснилось, что это были руководящие работники грузинского комсомола.
   Возмущению Тины не было границ, когда они, продолжая веселиться, заявили, чтобы мы забросали их тухлыми яйцами.
   Работники комсомола, те, кому должно было перейти наследство ушедшего. Не их ли пришествия боялся Сталин?
   Может быть, отсюда и жесткость, и злоба, и леденящий ужас, запечатленный художником, проникшим во внутренний мир этого, выдающегося человека, и запечатлевшего его в вылезающем из орбиты глазу. Так, по крайней мере, казалось мне, участнице событий времени “Великого прощания”.
   Утро девятого марта, последнего дня Его пребывания на земле, было пасмурным, тихим. Серые облака давили на землю, на плоские ветви атласского кедра, растущего возле гостиницы. С улицы доносился какой-то неясный шорох. Я выглянула наружу: по дороге, шурша подошвами по асфальту, шла молча колонна людей. Вскоре и я присоединилась к текущему на площадь потоку, и вместе с грузинскими писателями, оказалась среди плотного скопления заполняющих все обширное пространство людей.
   Глубинный гул голосов, звуки траурной музыки, как куполом, накрывали площадь. Все ждали начала прощальной церемонии. Вот в репродукторе раздался щелчок, все сразу стихло. Торжественно-скорбный голос диктора сообщил о ее начале, затем стал прослеживать, как совершался последний земной путь на лафете орудия генералиссимуса Иосифа Виссарионовича Сталина.
   Все находившиеся на площади люди молча следили за этим медленным движением процессии, сопровождаемой всхлипами похоронного марша Шопена. А затем с трибуны, с того самого места, с которого уходящий еще недавно приветствовал приподнятой до уровня плеч рукой шагавших по Красной площади демонстрантов, раздавались голоса его соратников, обещавших неуклонно следовать по сталинскому пути.
   На лицах стоящих на площади людей отразилось напряженное внимание. Казалось, они ждали чего-то главного, не верили, что главное уже совершилось.
   Ахнули прощальные залпы орудий, отлетели секунды драматического молчания, и вдруг потоком хлынули торжествующие звуки государственного гимна страны.
   Смена настроений была столь внезапной, что все как бы недоуменно замерли. Потом людская масса качнулась, задвигалась и начала распадаться, выливаясь на улицы.
   И еще прошло какое-то время, может быть, половина дня, и как-то буднично зазвучали голоса, встречные громко здоровались, обменивались впечатлениями, у подъездов стояли молодые красавцы, провожали прохожих шутками, задевали девушек, которые на них не обращали внимания. Город возвращался к обыденной жизни, и для меня, впервые увидевшей Тбилиси молчаливо замершим, это был совершенно иной, вероятно, тот настоящий город с привычной жизнью, обустроенной поколениями людей, живущих с напором природной энергии.
   Не то же ли происходит и со странами, каким бы разрушениям они ни подвергались?..
   Еще немногим более суток я прожила в Тбилиси. Чем была занята в это время, с кем встречалась, о чем разговаривала, — как-то стерлось в памяти. Все словно выцвело, съежилось, ушло в глубину сознания. В блокноте сохранились короткие фразы, имена Иосифа Гришашвили, его тезки, поэта Нонешвили, Георгия Лебанидзе, других писателей, названия подготовленных ими для газеты материалов.
   Соединиться с Москвой по-прежнему было трудно, телефонная линия была перегружена… Когда же я, наконец, дозвонилась до редакции, Никитич передал мне распоряжение руководства — работу закончить и немедленно возвращаться в Москву. То, что происходило в редакции, касалось уже других событий… Свой блокнот я спрятала в стол и редко заглядывала в него. В памяти и так было живо все, о чем я коротко рассказала Леониду Максимовичу.
   Он внимательно выслушал меня и, не касаясь рассказанного и виденных им картин, задумчиво произнес:
   — Велика Россия. И все метет… метет… Смотришь, где-нибудь из сугроба торчит нога в носке…
   Образ этот, видно, с чем-то был связан, что-то напоминал писателю. Может быть, впечатления военного времени, когда он работал над пьесой “Нашествие”. Как-то я и еще раз слышала от него эту фразу. “Метет… метет…”

“И МНИЛОСЬ МНЕ: ЕЩЕ НЕ ПОЗДНО…” Глеб Горбовский

   * * *
   Я в этой комнатке убогой
   прижмусь к диванной пустоте
   и вижу смутную дорогу
   сквозь дрязги -
   к вечной красоте.
   В окне снежок буянит вьюжный.
   Я кофеек волью в уста.
   И мне не надо, мне не нужно
   от мира больше ни черта.
   А там поют кумиры песни,
   бряцает бард, кичлив и лжив.
   Но одиночество — чудесней,
   я это знаю, жизнь прожив.
   Быть президентом, править казни
   и отменять их на миру.
   Но одиночество — прекрасней,
   и видит Бог, что я не вру.
   Быть патриархом, Бога слышать,
   прощать мирянам гнев и смех…
   Но одиночество — превыше,
   как на вершине… вечный снег.
   * * *
   Жизни пляска, жизни спешка,
   чешут ножки вкривь и вкось!
   Чуб взметнется,
   вспыхнет плешка,
   в горле — мед, иль рыбья кость.
   По асфальту, по настилу
   барабанят каблуки.
   Отрясая пыль и силу,
   рдеют быбы-мужики.
   И подзуживает сбоку
   забубенная гармонь.
   К черту — память!
   Совесть — к Богу!
   Покусаю — только тронь!
   Сыпь вприсядку, жарь вповалку,
   ножки в пепле и золе…
   Раньше дождь — по катафалку.
   Нынче — просто по земле.
   * * *
   Рука, протянутая в воздух,
   тряслась, от старости легка.
   И мнилось мне: еще не поздно
   согреть копейкой старика.
   Мужик, бездомный и замшелый,
   в картонном ящике — клубком,
   еще живой, но вряд ли целый.
   Так напои его чайком!
   Собачья, шустрая походка,
   лицо в запекшейся крови…
   Не беспризорник он — сиротка.
   Остановись — усынови!
   Но отрешенно, томно, мнимо,
   во взглядах — скука и тоска -
   мы проходили мимо, мимо,
   сейчас, как и во все века.
   * * *
   Я жил всегда — чуть на отшибе,
   поодаль от больших идей.
   И перечень моих ошибок
   ведет угрюмый асмодей.
   Но загорелась вдруг рябина,
   огнем алея на ветру…
   И у меня в глазах — рябило
   от птиц, снующих поутру.
   Я шел к себе, в свою норушку
   с улыбкой глядя на бедлам…
   Я день повесил на просушку
   с трудом и вздохом — пополам.

( наши ): ДАВАЙ, РЕВЯКИН! Марина Лугачева

   Любят в Питер приезжать с концертами всевозможные артисты и “песенники”. Обычно об их приезде город оповещается плакатами, развевающимися на уровне троллейбусных проводов, перегораживая воздушное пространство Невского и других проспектов города. Эти плакаты своей сверхрадостной информацией навевают тоску на жителей Северной Пальмиры. Суровость климата обостряет восприятие, и мерки здесь иные, нежели в бурлящей суетливой Москве. Поэтому даже что-то среднезначимое приобретает цвет абсолютно серый. А от откровенной пошлости и вовсе хочется удавиться. И только то, что с искрой Божьего дара кристаллизуется в этом городе и своей энергией преображает пространство, романтизирует его, становится важным, освежающим, как глоток чистого воздуха.
   Этим и стал для жителей Питера концерт Дмитрия Ревякина с Соратниками, который прошел в Концертном зале на Площади Ленина, что у Финляндского вокзала.
   В первой части концерта Дмитрий показал свежую программу, исполнил новые песни. Каждая песня обрушивалась на слушателя, подобно природной стихии.
   Ты улавливаешь с радостным удивлением то барабанную дробь военного русского марша, то вздох старинного народного напева. И в этом не компиляция, не эксплуатация народного творчества. Здесь природная органика. Понимаешь, что это родное, подлинное, откуда-то из нутра, из недр души народа идущее. То, к чему принадлежат и автор, и весь этот переполненный народом зал.
   Что касается меня, то воочию я увидела Ревякина впервые, и он стал для меня откровением: его творчество, его песни не укладываются ни в одно из современных модных течений музыкального мира. Никакой это не рок! Разве что только вспомнились художники, такие, как Честняков, Харитонов, ныне здравствующая Галина Морозова, картины которой сотканы из лоскутков, тряпочек, бусинок и пуговиц. Их искусство тоже невозможно ограничить рамками стиля наив, как невозможно втиснуть ни в какие рамки надуманного и условного всякий истинный талант, дар Божий. Еще меня поразила в Ревякине его манера поведения. Никакой заботы о создании имиджа и отсутствие всякого желания производить впечатление — его удел простота, скромность, утонченность — все то, что отличает истинный аристократизм.
   Очень жаль, что концерт был только один. Но, видимо, это обусловлено трудностями и сложностями сегодняшнего непростого времени, о котором Дмитрий упомянул в начале выступления. Желаем Дмитрию Ревякину и Соратникам дальнейшей жизнеспособности и творческих успехов, ждем снова в Питере!
 
   Марина ЛУГАЧЕВА

( посвящение ) Н. Винникова

   Новогодний ИЗОП, посвященный А. Вознесенскому:
   ТЬМАТЬМАТЬМАТЬМАТЬМАТЬ ТВОЮТВОЮТВОЮТВОЮТ!
   Н. Винникова

( фигура ): БРАВО, ГРИГОРОВИЧ! ( мастеру — 70 лет )

   В годы войны, когда балетную школу из Ленинграда эвакуировали в Пермь, группа мальчиков нашла заброшенную лодку и решила уйти воевать на фронт. Однако беглецов поймали, вернули к балетным станкам. И тем спасли для нашего века будущего великого балетмейстера Юрия Григоровича. Ибо он был вдохновителем этого побега, он, по отцовской линии — потомок писателя Антона Григоровича, а по материнской — итальянских цирковых артистов, из Флоренции приехавших в Россию еще во времена Петра I.
   Отечественная война кончилась. И вдруг ленинградский народ валом повалил в Дом культуры имени Горького. Там шел балет “Аистенок”. Поставил его юный солист (21 год) ленинградского театра Юрий Григорович. С беспрецедентным успехом его поздравляли корифеи искусств, среди них: Агриппина Ваганова, Федор Лопухов, Сулико Версаладзе — гениальный театральный художник, который до самой своей кончины оформлял все балеты Григоровича.
   Григорович поставил столько полнометражных балетов, сколько в ХХ веке не ставил никто (ведь Запад пробавляется одноактными балетами, у них и десятиминутный номер считается балетом). Но дело не в количестве.
   Каждый спектакль Григоровича — эталон, который изучают в балетных школах.
   Хитроумные японцы просто сняли все его балеты (единственные из всех) на видеопленку.
   Диапазон великого художника потрясает: “Каменный цветок” (уральские сказки) и “Легенда о любви”, “Спартак” и “Иван Грозный”, “Щелкунчик” и “Электра”, “Ангара” и “Ромео и Джульетта”… Не будем утомлять перечислением.
   Зависть, клевета, злоба всегда сопровождают жизнь гения. Ядовитые змеи вьются и за Григоровичем. Особенно после балета “Иван Грозный”, поставленном в 1975 году. Кому были доступны книги под грифом “совершенно секретно”, сразу распознали, что балетмейстер поставил балет о великом царе, борющемся против ереси жидовствующих. Как ни странно, Англия и Франция приняли этот балет на “ура”.
   Теперь-то ведь мы знаем: в опричнину Грозного были погублены 6 тысяч человек, а в одну Варфоломеевскую ночь — 40 тысяч.
   Григорович, прийдя в переживающий в ту пору упадок Большой театр, за 30 лет правления сделал балетную группу театра Первой труппой мира. Но именно в канун этого юбилея травля усилилась.
   Возглавили ее артисты, которых Григорович “вывел в люди”. К примеру, без “Спартака” разве стал бы великим Владимир Васильев, нынешний руководитель ГАБТа?
   Два с половиной сезона Григоровича нет в театре. Каждые премьеры этих сезонов терпят сокрушительный провал. Но отчаиваться не надо: Григорович работает, Григорович созидает русский балет, как всегда.
   Молодежь его защищала, боролась, протестовала, бастовала. Ничто не помогло…
   Вместе с ним из театра ушла самая честная, самая благородная часть молодых артистов. Он их по-прежнему пестует, он взял под покровительство театр Уфы. Его маршруты бесконечны: Америка, Франция, Италия, Польша… Конечно, русские города: Краснодар, Новосибирск, Уфа… Гастроли, конкурсы, фестивали…
   Весной 1996 года Григорович со свей труппой почти три месяца блистательно гастролировал по Америке.
   Осенью 1996 года труппа Большого в той же Америке с треском провалилась…
   Администрация театра в либеральной прессе призналась, что артисты танцевали в пустых залах.
   Но по-прежнему во всем винят Григоровича: мол, забрал успех….
   Что сказать на это? Спонсоров ЛОГОВАЗа можно купить, а талант — нет.
   Браво, Григорович!
   Вас поздравляют друзья, зрители, артисты. Долгие Вам лета. В старину говорили, что профессия балетмейстера — загадочная и таинственная, далеко не каждому дающаяся. Сейчас можно понять — настоящий балетмейстер рождается один раз в столетие. Нам повезло, в наш век такой балетмейстер родился — это главный балетмейстер России Юрий Григорович.
   С юбилеем Вас, Юрий Николаевич! Русский балет не погибнет, пока есть Вы.

( театр ): ЧЕХОВ — ЭТО МУЗЫКА!

   В Малом — премьера. Это “Чайка” Антона Чехова. Наш специальный корреспондент Нина МЕТЕЛЬСКАЯ встретилась с художественным руководителем театра и замечательным русским актером Юрием СОЛОМИНЫМ и задала ему несколько вопросов.
   — Юрий Мефодьевич, чем объяснить повышенный интерес к Чехову в последнее время?
   — Не секрет, что Чехова любит весь мир. Какую страну ни возьмите — везде ставят Чехова! Он не поднимал больших проблем, но те, за которые брался, — разрешал классически… В Малом мы поставили две пьесы — “Вишневый сад” и “Дядя Ваня”. В этом сезоне — “Чайку”.
   — Посмотрев “Дядю Ваню” в постановке Соловьева, я была несколько расстроена. Астрова — провозвестника будущей России, человека мыслящего — режиссер ставит на колени и заставляет на них маршировать… Выразительная мизансцена!
   — Режиссер обладает своим видением и восприятием…
   Но бережное отношение к классическому произведению для нашего театра — задача первостепенная. Случается, что в наше время режиссеры переиначивают классический текст и даже изменяют название! Это, конечно, недопустимо!
   — Ну а если “новатору” захочется посмеяться над классикой… Кто его остановит?
   — Разумеется, художественный руководитель театра может исправить положение, но зачастую бывает так, что сроки поджимают, и времени на какие-либо коррекции не остается.
   Что касается “Чайки”, примечательно, что Чехов мечтал о премьере этой пьесы именно в Малом театре. Мы движемся в русле традиции; наша работа заключается в исследовании характеров, тайных изгибов душ… У нас актеры не “подгребают” текст под себя, а наоборот — одухотворяют его.
   — Когда-то Кони писал Чехову про “Чайку”: “Это сама жизнь на сцене… жизнь обыденная, всем доступная и никем не понимаемая в ее внутренней и жестокой иронии…”
   Вы, Юрий Мефодьевич, чувствуете эту иронию?
   — Горькая ирония присутствует в чеховских произведениях. Но иронично играть Чехова — невозможно. И здесь все зависит от актера, его внутренней энергетики и понимания образа!
   Чехова плохо играть нельзя! У него ведь прекрасный, такой музыкальный язык, построение фраз, такая их многозначительная незавершенность…
   Чехов — это музыка!
   — Вы в спектакле играете Тригорина, человека отнюдь не банального, как принято считать. Каким вы его представляете?
   — Действительно, Тригорин неоднозначен. Он разный, как и все мы… В нем уживается вся гамма чувств. Но, простите меня, он все-таки “хапнул” — в этом проявилась внутренняя логика его судьбы.
   — Почему так?..
   — … (улыбается)
   — Тригорин говорит: “Я никогда не нравился себе…”
   А вы, Юрий Мефодьевич, себе нравитесь? Общество каких людей вам приятно?
   — Тригорин — персонаж собирательный, а я — из костей и мяса… Людей же люблю тех, которые попроще. На презентации не хожу, не люблю играть роль свадебного генерала. Улыбаюсь тогда, когда мне хочется…
   — Устаете от многочасовых спектаклей и репетиций?
   — Однажды в прессе прочитал, что знаменитый Луи де Фюнес за время одного спектакля в театре терял несколько килограммов веса… Ну, думаю, надо проверить — приличный я артист или нет? Стал взвешиваться в медсанчасти театра до спектакля и после.
   — Каковы показатели?
   — Полтора-два килограмма. Артистам некогда взвешиваться, но, как видите, затрата сил идет существенная: нагрузка и психическая, и физическая, особенно, если спектакль динамичный.
   — Но, тем не менее, восстанавливаетесь?
   — Когда прихожу домой… Чтобы выйти из напряженно-нервного состояния — надо отвлечься. И в этом мне помогают мои собаки, а у меня их три.
   — Какой породы?
   — Две из них — никакой, т. е. дворняжки, а третья — овчарка. Собак люблю с детства. Однажды мама, возвращаясь с работы, принесла в нотах — она была музыкантом — что-то серенькое. Это был маленький щеночек, быть может, месячный, но — настоящий Джульбарс! Правда, он оказался дамой и мне пришлось назвать его Джульбой, но все равно я был счастлив…
   Мои собаки меня успокаивают. Я с ними разговариваю и ругаюсь, спорю и смеюсь…
   — Юрий Мефодьевич, много лет назад зрители увидели телефильм “Адъютант его превосходительства” и вашу там блестящую роль. Уверена, этот фильм интересен зрителям по-прежнему.
   — Приятно слышать, особенно с учетом того факта, что с момента его создания сменилось уже три поколения.
   — Россия сейчас на новом историческом вираже. Акценты вновь сместились… Как вы думаете, по какому пути пошел бы Кольцов сегодня?
   — Думаю — по тому же… С Новым годом вас и всех читателей газеты!

( хаос ): КАКОЙ ТАМ УЖ ПЛАСТОВ… Федор Дубровин

   C голоду мрут уймы детишек,
   Эшелон с людьми пошел под откос,
   Но об этом ни слова, ни звука, — тише:
   Убийцы слушают “Кавалер Роз”.
   Вальтер Газенклевер. “Убийцы в опере”.
   Art-Manege — это манерное англо-французское название выдумали устроители международной художественной ярмарки, прошедшей недавно в Манеже. Теперь здесь дозволено появляться art-истам не чаще одного раза в два года, хотя художников среди “уважаемых господ” (цитирую приглашение) было немного, зато хватало art-дилеров, art-журналистов, art-девушек (в черных колготках), art-киллеров… Короче говоря, всего того, что мнит себя художественной элитой.
   Уверен: среди этой art-публики найдутся люди, которым было стыдно, которые помнят Манеж и в бронзовом блеске помпезных сталинских выставок, и в ореоле наивно-неуклюжих хрущевских эскапад эпохи сурового стиля, и в обольстительном многоголосье экспозиций времен крушения основ. Эти залы наполняло циклопическое величие, борьба и столкновение взглядов, трагедия и ликование. Однако никогда это место не было ареной для фарса: выполненная с безупречным чувством евроремонта, евроживопись на евроформатах (довольно мелких) предназначена для офисов, ресторанов, спален и жилых комнат, но не для людей.
   Манеж, залы которого помнят Пластова, Попкова, Аникушина, Мухину, разгорожен на белые клетушки (не случайно устроители продавали его пространство метрами — то ли квадратными, то ли погонными — Бог весть). Так что казалось: само наше искусство, утеряв привычное пространство страны и мира, превратилось в isdelie — компонент дизайна.
   Эта большая выставка, скорее, похожа на выставку в крохотной, очень сытой и благополучной стране. Вот, проезжая в вагоне ТGV где-нибудь в Гааге или Руане, художник думает о том, как хорош он и все окружающее. Такое мировоззрение, хотя и пошловато, но естественно: что вижу, о том пою.
   Художники России, скорее, вынуждены делать вид, что “все хорошо”, и беспокояться более всего о том: купят ли “уважаемые господа” у художников эти картины. И эту стерильную, больничную пустоту не закрасить акриловой белизной коммунальных клетушек-стендов, не затянуть черным капроном.
   Пустоту эту подчеркивал, как нельзя лучше, белый стенд казахстанской галереи с загадочным и пряным восточным названием “Тенгри-Умай” (картины не успели растоможить — вот где слились форма и содержание).
   Экспрессионистские стихи Вальтера Газенклевера, написанные в годы Первой мировой войны, свидетельствуют о возникновении большого стиля вследствие активного вмешательства художника в события современности. Живопись германских экспрессионистов не вписывались в евроремонт и евродизайн. А вот нынешний российский Art-Manege поражает равнодушием художников к страданию и боли, разлитым в нашем мире. Все это происходит вопреки традиции русской живописи, которая, начиная с иконы, сострадала несчастным: “Смерть переселенца”, “Утопленница”, “Утро стрелецкой казни”, “Земство обедает” — нет, эти шедевры нашей школы не предназначены ласкать глаз “уважаемых господ”.
   Я уходил из Манежа, от дрожжевого вернисажного шампанского, наступая на разбросанные фантики галерейных проспектов. Ничего другого там не было. Впрочем, в голове звучали мелодии “Кавалера Роз”.
 
   Федор ДУБРОВИН

( книги ): НЕ КАНТОМ ЕДИНЫМ Алексей Шестов

   Часто неискушенный читатель, разглядывая обложку книги, читая ее оглавление, не в состоянии определить, что предлагается его вниманию: занимательный триллер, претендующий лишь на то, чтобы пощекотать нервы скучающим домохозяйкам, развлекательно-популярная книга для подростков, ненавязчиво обсуждающая проблемы молодежного секса, или, например, труд, рассматривающий фунадаментальные проблемы социального знания, чье содержание предназначено не только для обычных читателей, но и для специалистов в области антропологии, этнологии и психоанализа. Причиной подобных казусов обычно является желание коммерческих издательств выпустить любую книгу максимально большим тиражом и распродать ее в минимальные сроки. Для этого тексты самого разного содержания облекаются в чудовищные обложки с яркими рисунками и снабжаются кричащими заголовками, совершенно не отражающими содержания книги.
   Одним из наиболее ярких примеров такого введения читателей в заблуждение стала книга Юрия Бородая “Эротика-Смерть-Табу”, недавно выпущенная в свет издательством “Гнозис”.
   Как утверждают специалисты, в этой работе известный философ и публицист излагает оригинальную теорию антропогенеза, рассматривая проблемы этнографии и психоанализа, пытается понять, каково влияние архетипических представлений и надиндивидуальных ценностей на облик и структуру общества. Значительная часть книги посвящена разбору и критике теории познания Иманнуила Канта.
   С увереностью можно утверждать, что работа Ю. Бородая является одной из серьезнейших публикаций в области философии и социологии, появившейся в последнее время.
   Думается, что ее юкоммерческоею название и сомнительного качества дизайн обложки, на которой почему-то изображены две человекоподобные фигуры с ярко выраженными первичными мужскими половыми признаками, лишь отпугивают серьезного читателя. Таким образом, книгу покупают лишь те, кто заранее знает о ее содержании, или любители юзанимательногою чтения, которым суждено пережить тотальное разочарование. Издав книжку в таком оформлении, “Гнозис”, известное тем, что одно из немногих публикует серьезные работы отечественных ученых и гуманитариев, навредило и себе, и автору, ограничив круг читателей.
   Стоит также обратить внимание на значительное количество опечаток, иногда искажающих смысл текста, что характерно не только для издания работы Бородая, но и для подавляющего большинства научных публикаций последнего времени.
   Книгу Бородая, так же, как и многие другие заслуживающие внимания издания, не найдешь в библиотеках, даже в Ленинке, так как закон РФ “О библиотечном экземпляре” — один из многих “недействующих”. Вот так на фоне видимого книжного бума пропадают для читателя и современного, и будущего лучшие книги, изданные в последние годы.
 
   Алексей ШЕСТОВ

ОБЬЯВЛЕНИЯ

   В Государственном музее изобразительных искусств имени А. С. Пушкина — интереснейшая выставка: русская фарфоровая пластика ХХ века. Миниатюрные фигурки, жанровые персонажи народной жизни 30-х, 40-х, 50-х годов, они приоткрывают перед нами целую эпоху.
   Эта трогательная и в чем-то трагическая экспозиция, насчитывает около 1,5 тысяч экспонатов среди которых есть “скульптуры” поэтессы Ахматовой и военного летчика Маресьева.
   Выставка открыта до 19 января, вход… всего 5 тысяч рублей.
   Приходите, не пожалеете!