Так вначале было, а в конце
   Затерялись мы в лесной глуши.
   Очутились мы у родника,
   Что едва точил свою струю,
   Слабо отражая облака,
   И лицо, и родинку твою.
   Ты уже не знала: люб — не люб,
   Ты глаза закрыла от стыда.
   Обнял я тебя и краем губ
   Родинки коснулся навсегда…
   Разомкнулось рук моих кольцо.
   Затерялось в мировой глуши
   Светлое небесное лицо
   И земное пятнышко души.
   ЛЕГКАЯ ПОХОДКА
   Моим ногам приснились небеса.
   Легко идти вдоль голубой дороги.
   И облаков летучая роса
   Приятно холодит босые ноги.
   Я утром встал — а ноги налегке
   Уносят от родного околотка.
   Иду один в туманном далеке,
   И, как во сне, легка моя походка.
   Душе и сердцу ничего не жаль,
   Им все равно, куда ведут дороги.
   И я иду в неведомую даль,
   Не я иду — меня уносят ноги.
   ДЕВИЧИЙ СМЕХ
   Чья-то песня близко раздается
   И меня на улицу зовет.
   Выхожу — а девушка смеется,
   Весело смеется у ворот.
   Вся она, как легкая пушинка,
   И душой чиста, как первый снег,
   — Весело тебе, моя смешинка? -
   И ее целую в пересмех.
   Первою любовью ослепило,
   Первою молвою обожгло.
   А потом от сердца отступило,
   А потом и дальше отошло.
   Только сердцу старому неймется:
   Девушка смеется у ворот.
   Столько лет стоит, не отсмеется,
   Столько лет никак не отойдет.
   РУБАШКА
   Спит земля в сиянье голубом.
   М. Лермонтов
   Не мутите, ветры, сине море,
   Не гоните рваную волну,
   Не губите душу на просторе,
   Вы и так сгубили не одну…
   Видно, мать-земля дала промашку:
   В мертвый час в сиянье голубом
   Сшила мне счастливую рубашку
   На живую нитку, на потом.
   Замутили ветры сине море
   И погнали рваную волну.
   Губят, губят душу на просторе…
   Бог свидетель, я иду ко дну!
   Подавись, пучина, пузырями
   И душой бессмертной заодно!
   Задымись подводными щелями,
   Подымись столбом, морское дно!
   …Задымилось море пузырями,
   Поднялось морское дно столбом.
   И рубашка машет рукавами
   Со столба в сиянье голубом.
   СЛЕД ЧЕЛОВЕКА
   Степь да степь. Сияющая синь.
   И сухая бабочка порхает.
   Дымчатую чуткую полынь
   Тронешь — и она благоухает.
   Тишина стоит из века в век -
   Синяя, громовая, густая.
   Тут прошел недавно человек
   И как будто в воздухе растаял,
   Но слегка примятая полынь
   От его следов благоухает.
   А кругом сияющая синь,
   И живая бабочка порхает.
   РУЧЕЙ
   Она жила через ручей.
   Он вкрадчиво шептал.
   И шепоток его речей
   Ушко ей щекотал.
   Дорога шла через него.
   На солнце мир сверкал.
   Она ждала… Кого? Чего?..
   Ручей не умолкал.
   Она ушла — и все ушло.
   Он стал пересыхать.
   Что ей шептал он на ушко,
   Теперь не услыхать.
   СВЕЧА В ЗАБРОШЕННОЙ ЧАСОВНЕ
   Глухоманью проезжали дровни,
   И мужик, хвативший первача,
   Видел, как в заброшенной часовне
   Загорелась редкая свеча.
   Слез он помолиться ради Бога.
   Ангелы стоят вокруг свечи.
   И один ему заметил строго:
   — Уходи отсюда и молчи!
   Тут стоять тебе прибыток малый,
   Но сулит великую вину.
   Ты увидел подвиг небывалый -
   Молится она за сатану.
   ОБЛАКА
   Широка небесная дорога.
   Облака плывут из-за тайги.
   — Русь идет! Воздушная тревога! -
   Обознались старые враги.
   Воют европейские сирены,
   Прыгают иванчики в глазах.
   Поддержите жизнь, родные стены!
   Вся святая Русь на небесах.
   Как святые облака светились,
   Обронили над Москвой слезу.
   А потом они остановились:
   Некуда идти — дыра внизу.
   КУВШИН
   Сидел я с мужиком: горела водка,
   И пили мы за прошлогодний снег.
   Я вспомнил, что ко мне одна молодка
   Является во сне, как старый грех.
   Сперва она ласкает осторожно,
   Потом душой, как веником трясет,
   Во сне-то, ладно. И проснуться можно.
   А если наяву она придет?
   А у меня семья: жена и дети.
   Да тут пойдут круги во всю молву!
   Мужик зевнул: — Не то еще на свете
   Случается во сне и наяву.
   Все ничего: и тот кувшин на тыне,
   И та вон фифа с уличным хвостом.
   А ты держи свой старый грех в кувшине,
   А выглянет, так ты его пестом.

“УШЕДШИЙ ЗА ИСТИНОЙ”, “ПРОДАВЕЦ ГРАЧЕЙ”

   Петр Кошель

УШЕДШИЙ ЗА ИСТИНОЙ В СУМРАЧНОЙ КЕЛЬЕ Соловецкого монастыря молится инок, кладет земные поклоны. Трудно в нем сейчас узнать петербургского франта, щеголявшего в салонах цитатами из Ницше. Александр Михайлович Добролюбов был студентом-филологом. Щеголь и эстет, он пользовался большим успехом среди ровесников, был вхож в первый декадентский кружок, где блистали Мережковский, Гиппиус… Конец XIX века. В Россию проникает мода на европейский декаданс, все были без ума от Метерлинка. Добролюбов знает его наизусть, часто читает девушкам. Образование, видимо, было им получено приличное. Добролюбов читал и по-французски, разбирался в новейших философских теориях. Уже на последнем курсе он стал проповедовать нирвану, вечную тишину, сладострастие смерти. Обил комнату черной материей, поставил свечи. По ночам здесь собиралась молодежь. Курили гашиш, говорили о самоубийстве. Двое из этого круга, наиболее впечатлительные, застрелились. Университетские власти предложили Добролюбову уйти с курса. От него много ждали в литературном плане. Но вышедшая книжка разочаровала. Это была сплошная литературщина. Таланта не оказалось. И сам Добролюбов понял это. Скоро он оказался в северной Олонецкой губернии, где странствовал несколько месяцев, собирая народные сказания. Там он подружился с сектой странников. Воротился в столицу Добролюбов совершенно изменившимся. Лицо задумчивое, на губах уже не язвительная усмешка, а мягкая улыбка. В отношениях к людям — доброта, предупредительность. В нем наметились религиозные устремления. Он решил стать монахом. Но год жизни в Соловках изменил его решение, и Добролюбов опять пустился странствовать — на этот раз в оренбургские степи, на Урал. Газета “Уральская жизнь” писала в 1901 году о необычном суде. Чем же он показался необычным? Подсудимым явился “Добролюбов, бывший студент петербургского университета по филологическому факультету, молодой человек 25 лет. На вопрос председателя суда: “Ваше звание?” — Добролюбов ответил: “Крестьянин, а раньше был дворянин”. Костюм Добролюбова — что-то вроде подрясника с поясом. Добролюбов, как он заявил в суде, в университете прошел три курса, когда решил, что необходимо идти в народ для проповеди о мире. Встретился с казаками Неклюдовым и Орловым случайно, идя из Верхотурья. Эти люди пригласили его к себе в работники. В разговорах с Неклюдовым и Орловым он, Добролюбов, убедил их, что воевать грех, а также носить оружие. По писанию следует всем жить в согласии и дружбе. И вот, когда Неклюдов и Орлов были вызваны на сборный пункт, они явились туда без оружия, заявив, что считают грехом “носить меч”. Из-за этого возникло дело… Казаков отправили на два с половиной года в арестантские роты, а Добролюбова заключили на восемь месяцев. Так он жил долгие годы: нанимался в работники, целыми днями трудился наравне со всеми. Причем ни к купцам, ни к помещикам он работать не шел. Только к беднякам. Его постоянно арестовывала полиция — у Добролюбова ведь не было никаких документов. Сажали в кутузку и, подержав, отправляли по этапу к месту жительства — в Петербург. Но город на Добролюбова действовал плохо. Он становился нервен, заболевал. Петербург, по словам Добролюбова, это склеп, где покоятся мертвецы, то есть равнодушные люди, похоронившие свои лучшие надежды. В зараженном воздухе свежий человек гибнет. Только посреди полей, под открытым небом он может быть счастливым. Постоянные аресты вынудили Добролюбова оформить паспорт. Он требовал, чтобы не вписывали вероисповедание и социальную принадлежность — дворянин. Полиция не соглашалась. Наконец, достигли компромисса: о православном вероисповедании в паспорте не говорилось, а вместо дворянина стояло “сын действительного статского советника”. В один из таких вынужденных приездов в столицу Добролюбов навестил Д. Мережковского. Они давно не виделись. Было о чем поговорить. Но Добролюбов, тронув руку друга, проговорил: — Помолчим, брат! Он склонил голову и погрузился в глубокую задумчивость. Мережковский ждал-ждал, с изумлением глядя на гостя, и не выдержал: — Помилуй, что такое? Зачем же нам молчать? Добролюбов отвечал с длительными паузами: — Нужно молча углубиться в свои переживания… нужно сосредоточиться… необходимо молча погрузиться в думы… уйти в себя. И это особенно нужно сделать во всех случаях, когда вас мучают и волнуют сомнения и тревоги… Это нужно делать и в обществе… и в толпе… — Ну а потом? До каких же пор сидеть и молчать? — Пока не почувствуете откровение… Да, придет откровение… Оно озарит ваше сознание, разрешит ваши колебания… все станет ясным… прозрачным… Мережковский все более изумлялся: чудак какой! Пришел повидаться и говорит: давай молчать. Он вспоминал: “И наступило молчание, несколько жуткое, по крайней мере, для меня…” Добролюбов не у Метерлинка ли вычитал: “Молчание — это стихия, в которой зарождаются великие идеи, чтобы совершенными и величественными выйти на свет жизни… Как только уста засыпают, души пробуждаются и начинают действовать, ибо молчание — это стихия, полная неожиданностей, опасностей и счастья…” Не буду далее цитировать, у Метерлинка о молчании говорится много. И все с философским осмыслением. Религия молчания. Бельгийский мистик, несомненно, повлиял на Добролюбова. Тому показалось, что он понял великое мистическое значение молчания. К тому же об этом писали многие философы. Да и некоторые русские схимники давали обет молчания. Есть свидетельство, что при Екатерине II была секта молчальников. Барон Гакстгаузен писал: “Решительно ничего не известно об учении и даже о внешних обрядах секты бессловесных. Всякий, вступающий в эту секту, принимает на себя обязательство немоты, и с этой минуты ничто уже не в состоянии заставить его произнесть слово. Правительство тщетно хлопотало разузнать об этой секте. Некоторые чиновники доходили в своей ревности до того, что подвергали бедных сектантов различным пыткам, но и это не привело ни к чему. Пестель, известный генерал-губернатор Сибири при Екатерине II, пытал их самыми жестокими пытками: заставлял щекотать им подошвы, капать горячий сургуч на живот — сектанты не проронили ни слова”. Вряд ли Добролюбов слышал что-либо о молчальниках. Да он и не молчал все время. Наоборот, бывало страстно убеждал слушателей: — Человеку необходимо только очиститься, и тогда для него станут возможны и откровения, и общения с духовным невидимым миром. Откровение выше разума, и потому мы должны стремиться достигнуть того состояния, при котором будет возможно откровение. Добролюбов побывал у Льва Толстого, долго беседовал с ним, но ушел с неодобрением: — Он хочет все объяснить рассудком, он не признает чуда, не верит в его возможность… Добролюбов считал: у Толстого мало непосредственной веры, чувства… Толстой не достигнет Бога. Вокруг Добролюбова образовывались группы людей, внимавших и веривших ему. Они притекали из сект молокан, хлыстов и прочих. Мережковский получил в 1909 году письмо от одного молоканина с Урала о том, что из его секты ушли к Добролюбову около тысячи человек. Добролюбовцы отрицали все “наружное или видимое”: храмы, иконы, даже книги… Они собирались и распевали псалмы, сочиненные Добролюбовым, и разные духоборческие стихи: Ты любовь, ты любовь, Ты любовь святая, За тебя, любовь, много Крови пролито… Самым близким учеником Добролюбова был Леонид Семенов-Тянь-Шанский, сын помещика и внук знаменитого путешественника. Он окончил университет, ни политикой, ни религией не интересовался. Но 1905 год закружил и его. Семенов примкнул к социал-демократам, потом перешел к эсерам. Стал пропагандистом. Его судили. Тюрьма. Семенов, отсидев срок, опять идет к эсерам, и опять арест… Его призывают на военную службу, но Семенов уже стал толстовцем. Он два года прослужил, отказываясь брать в руки оружие, офицерам говорил: брат. Его дважды заключали в знаменитую казанскую психушку. В камере было около пятидесяти сумасшедших. Познакомившись с Добролюбовым, бывший социал-демократ и эсер понял, что обрел наконец истину. Он сразу принял все добролюбовские идеи и пошел с ними по России. Добровольные нищие, эти люди сами обрекли себя на вечное искание абсолютной правды, божественного света. Скончался Добролюбов в 1945 году в Баку, где работал печником. ПРОДАВЕЦ ГРАЧЕЙ ЧУТЬ ЛИ НЕ ВСЕ знают песню “По диким степям Забайкалья”. Но кто написал эти простые щемящие строки? Бродяга к Байкалу подходит, Рыбацкую лодку берет И грустную песню заводит — О родине что-то поет… Автора этих слов теперь никто не помнит. А у него была еще песня “Очаровательные глазки”, прекрасная книга “Седая старина Москвы” — своеобразный исторический образ столицы с указанием всех ее соборов, монастырей, церквей… Об этом человеке вспоминал тоже забытый писатель Иван Белоусов: “С Иваном Кузьмичом Кондратьевым я был лично знаком. Он представлял собой тип тогдашней богемы. Жил в конце Каланчевской улицы, около вокзалов… Мне несколько раз приходилось бывать у него на квартире, которая представляля настоящую мансарду: низенькая комната в чердачном помещении с очень скудной обстановкой — стол, кровать и несколько стульев — больше ничего. Особенность этого помещения заключалась в том, что все стены были в эскизах и набросках углем, сделанных художником-академиком живописи Алексеем Кондратьевичем Cаврасовым, автором известной картины “Грачи прилетели”. В литературных энциклопедиях о Кондратьеве ничего не говорится. А ведь он еще написал романы “Салтычиха”, “Гунны”, “Церковные крамольники”. Правда, все это романы-однодневки на потребу Никольского рынка в Москве. Издатели Никольского рынка выпускали книги буквально за несколько дней, но платили авторам очень мало. Бывало, рукопись романа покупалась за пять рублей. Знаменитый издатель И. Сытин в воспоминаниях “Жизнь для книги” писал: “Каторжный труд этих литературных нищих никак не оплачивается: это скорее подаяние, чем литературный гонорар”. Кондратьев сдружился с Саврасовым, вместе пили, вместе похмелялись. Денег, конечно, не было, и Саврасов, пересиливая себя, снова и снова малевал своих “Грачей”, которые Кондратьев таскал продавать на рынок. Они даже составили трафаретное письмо к деятелям литературы и искусства. Одно такое нашлось в чеховском архиве. Кондратьев пишет Антону Павловичу: “…Весьма сожалею, что вчера в Новодевичьем монастыре мы как-то “растерялись”… А я вам хотел предложить приобрести у меня, на выгодных условиях, картину г. Саврасова. Величина картины 1,5 арш. вышины и 1 арш. ширины. Картина весьма эффектна. Копия с “Грачей” тоже возможна”. Обязательный Чехов отвечал: “Уважаемый Иван Кузьмич! Большое спасибо за вашу готовность сделать мне приятное. Иметь картину г. Саврасова я почитаю для себя за большую честь, но дело вот в чем. Хочется мне иметь “Грачей”. Если я куплю другую картину, тогда мне придется расстаться с мечтой о “Грачах”, так как я весьма безденежен… Жму Вам руку и прошу поклониться Николаю Аполлоновичу. Ваш А. Чехов”. Зачастую на чердак к Кондратьеву и Саврасову поднимался писатель Николай Успенский, двоюродный брат Глеба Успенского, покончивший позже самоубийством. И. Бунин называл его “одним из первых и крупнейших народных писателей, совершенно особой, своеобразной школы, зародившейся в 60-х годах”. Нашлась даже автобиография Кондратьева — в письме к историку-слависту, готовившему книгу о писателях из народа. Родился Кондратьев в совершенно бедной семье в Виленской губернии. Его сдали в военные кантонисты. Потом начальство перевело Кондратьева в фельдшерскую школу, но медика из него не получилось. Он поступил в Виленский театр актером и стал писать пьесы. Так вошла в русскую литературу еще одна нелегкая судьба.
 
“МЕНЯ СПАС НАРОД”

   Илья Глазунов:
   БЕСЕДА ВЛАДИМИРА БОНДАРЕНКО С ЗАМЕЧАТЕЛЬНЫМ РУССКИМ ХУДОЖНИКОМ
   Владимир БОНДАРЕНКО. Вы прошли путь от “инфант террибля” русской живописи до нынешнего “инфаркт террибля”. Через неделю после инфаркта вы уже звонили во все города и веси, призывали своих помощников, составляли новые проекты. Типичный трудоголик с великой энергией сопротивления. Я думаю, вы, как Петр Великий, должны поднять кубок за тьмы врагов своих. Сорок лет вас заставляют сопротивляться. А ваше сопротивление — это ваши работы, ваши выставки, ваша Академия живописи. Представьте на минуту, что жизнь пошла бы по-другому, вас бы благополучно приняли сначала в Союз художников, потом в число академиков. Может быть, вы там обласканный и затерялись бы.
   Увы, думаю, что даже после нынешнего “инфаркт террибля” вам не дадут уйти в некий покой. Только — вечный бой. Есть ли союзники в бою? Есть ли близкие по духу люди?
   Илья ГЛАЗУНОВ. Да, Владимир Григорьевич, вы правы, всю жизнь я чувствовал ни с чем не сравнимую боль своего одиночества. Я стал художником благодаря двум моментам. Я был не одинок, когда я приходил в Русский музей и Эрмитаж. Я всегда читал книги о жизни художников. И своих учеников в академии я заставляю читать воспоминания передвижников, книги о мастерах Возрождения. Записки Бенуа, Нестерова. Сейчас студентов летом никуда не посылают, денег нет. А в мое время нас посылали по всей стране. Я был на Волге. Одиночество, идет пароход по Волге, всюду какая-то жизнь, стройки… Идешь в местный музей. Нижегородский музей. Боже мой. Кустодиев, ранний Рерих, Репин… Сразу чувствуешь, что ты не одинок. Также, наверное, у вас, литераторов…
   Второе — это музыка… Я всегда, когда один, включаю классическую музыку. Чайковский, Мусоргский, Глинка. Так что всегда есть куда уйти от одиночества…
   Враги всегда на меня кричали — он конъюнктурщик. Позвольте, но раньше была конъюнктура — социалистический реализм. Я делал прямо противоположные вещи. Про меня писали: с каждой картины на нас подозрительно поглядывает Христос. Как он мыслит свое участие в строительстве коммунизма? Кому нужны его монахи и князья?
   Нет, конъюнктурой те работы не назовешь. Сегодня конъюнктура — быть авангардистом. И я опять против конъюнктуры. Увы, у меня никогда не было сильных защитников, кроме народа. Не побоюсь этого слова: меня спас народ. Те, кто ногами выстаивал часовую очередь, ногами своими и голосовали за меня. Меня ругали и советчики, и антисоветчики, и комиссары, и диссиденты. Но на мои выставки тысячи и тысячи людей шли и вчера, и сегодня, надеюсь, пойдут и завтра. Это вызывало дикую зависть и раздражение всех. Я не верю, что понимание искусства недоступно народу. Для кого пишут все художники мира? Для нас с вами. Для народа. Это не физика и не математика. Кому надо искусство, которое никому не нравится? Покажите мне большого мастера, который бы сказал, что он писал лишь для себя и ему не нужен успех.
   В. Б. Много ли на вашем пути встречалось добрых друзей? С кем вы могли сбросить свое одиночество? Я знаю, что к вам в больницу после инфаркта приходил мэр Москвы Юрий Лужков. А уж в вашу мастерскую кто только ни заглядывал. Помогали ли вам именитые посетители?
   И. Г. Все, что я смог достичь в жизни, это потому, что я, как говорят, “стоял на плечах своих друзей”. Я обязан своим друзьям. В дни полного погрома меня в буквальном смысле слова спас Сергей Владимирович Михалков. Он даже со своими родственниками поссорился из-за этого. Он меня прописал в Москве, в новогоднюю ночь танцуя с министром культуры Фурцевой. первую свою комнату в Москве я получил благодаря ему. А как много людей помогали мне защищать памятники культуры. Николай Сергеевич Калинин из Министерства культуры, ныне здравствующий Геннадий Геннадиевич Стрельников, который сейчас стал проректором нашей Академии живописи. Когда мне запретили выставку в МОСХе, я по предложению своего доброго ангела Сергея Владимировича Михалкова прямо по телефону-автомату с улицы позвонил Демичеву, министру культуры после Фурцевой, и попал на помощника Геннадия Геннадиевича Стрельникова, который активнейшим образом помог мне. С тех пор мы дружим.
   Много друзей уже ушли из жизни. Милейший и достойнейший Олег Васильевич Волков, с кем мы вместе боролись за памятники русской старины. Мое одиночество усугубилось, когда ушла из жизни моя жена Ниночка. Это страшный рубеж моей жизни. Остались двое детей — Вера и Иван. Я горжусь ими. Восхищаюсь Иваном как художником. Он влюблен в древнерусское искусство. Строит сейчас на севере под Великим Устюгом свой дом-мастерскую. Он сейчас не воспринимает ничего, кроме допетровской Руси. Никто не верит, что этот двадцатитрехлетний парень написал картину “Распни его”. Понтий Пилат и Христос. Вокруг Ивана мои молодые друзья, мои ученики Володя Штейн, Виктор Шилов, Михаил Шаньков. Мы все — единомышленники, вместе работаем в академии. Но и друзья не отменяют моего одиночества. Я просто привык сам стоять за себя. А что касается именитых посетителей мастерской… Крайне редко кто-то из них соглашается принять участие в каком-то из моих культурных проектов. Конечно, я благодарен тем, кто меня поддержал во время инфаркта, звонил, заходил. Это и мэр Москвы Юрий Михайлович Лужков, это и ваш шеф писатель Александр Андреевич Проханов, который по телефону всячески подбадривал меня. Очень ценю Павла Павловича Бородина. Ценю его характер, могучий, русский, широкий. Он старается возродить образ русского Кремля, интерьер Кремля. Через красоту мы объединяемся. Через красоту пришло Православие на Русь. За свою работу в Кремле я впервые в жизни только что удостоен Государственной премии России.
   В. Б. С чем вас, Илья Сергеевич, поздравляю от всего сердца. Я встречался с вашими работами не только на ваших выставках в Москве, не только в ваших альбомах. На даче Ле Пена под Парижем мы беседовали, можно сказать, прямо под его портретом вашей кисти. Лидер Национального фронта Франции, большой поклонник русской музыки, очень высоко оценивает вашу работу. Гордится, что вы оказали ему честь, нарисовав его. Там же, в Париже, мы много говорили о вас и вашем творчестве с известным русским историком из второй послевоенной эмиграции Николаем Николаевичем Рутченко. Когда мы вместе с Рутченко ездили в гости к Аркадию Петровичу Столыпину, сыну выдающегося русского лидера начала века, оказалось, что и он — ваш друг и поклонник. Уже в Германии, останавливаясь у Олега Антоновича Красовского под Штуттгартом, я вновь нашел вашего надежного защитника. Издатель прекрасного русского национального журнала “Вече” всегда пропагандировал ваше творчество. Его кабинет тоже украшал портрет вашей кисти. Каковы ваши отношения с русской эмиграцией?
   И. Г. Я с удовольствием вспоминаю замечательного русского патриота Олега Антоновича Красовского. Я видел очень многих эмигрантов, но когда я общался с Олегом Красовским, я не чувствовал, что он эмигрант. В нем не было даже налета этой эмигрантщины. Он жил Россией. Он всю жизнь посвятил России. Кстати, так же, как и Николай Николаевич Рутченко. Они никогда не отрывались от российской действительности. Русские эмигранты — обязательные люди, но иногда задают такие вопросы, словно только что с Марса спустились. Они любят Россию, но уже абсолютно не разбираются в том, что у нас происходит. Олег Антонович Красовский прекрасно понимал все наши проблемы. Когда грянула третья эмиграция из России и они столкнулись с Красовским на “Свободе”, они оказались гораздо более чужими России. Они похабили Россию в своих передачах, презирали ее историю. Нелюбимый мною ныне покойный Владимир Максимов, признаюсь, верно дал определение: “Целились в коммунизм, а попали в Россию”.
   В. Б. Это определение было дано Владимиром Максимовым в беседе с Александром Зиновьевым на страницах нашей газеты “Завтра”. По сути — это итог всей третьей эмиграции — попали в Россию.
   И. Г. Я-то думаю, что целились сразу в Россию. А если говорить о встречах с русской эмиграцией, то я был им интересен. Я был из России, и я был за Россию. Они мне столько порассказывали о третьей эмиграции. Какой грязью залили эти, вновь приехавшие, свою бывшую Родину.
   Все-таки русская эмиграция по-своему, но сражалась и умирала за Россию, в отличие от третьей волны. Олег Антонович Красовский создал прекрасный русский национальный журнал “Вече”. Вернее, как бы продолжил тот журнал “Вече”, который начинал в Москве подпольно издавать русский патриот Володя Осипов. Его посадили в брежневские времена на много лет за пропаганду русского национального сознания. Он был среди тех немногих русских деятелей, таких, как Игорь Огурцов, Леонид Бородин, кто смело пропагандировал русскую идею в интернационалистском советском обществе. Прозападных диссидентов через год-два выпускали за границу, а русские националисты получали огромные сроки и отсиживали их до конца. Сколько промучили прекрасного русского писателя Леонида Бородина? Евгений Вагин, Игорь Шафаревич… Все они и стали сотрудничать в “Вече” Олега Красовского. А также Валентин Распутин, Дмитрий Балашов, Михаил Назаров…
   В. Б. Я там регулярно читал и ваши материалы. Да и сам опубликовал за годы знакомства с Олегом Антоновичем Красовским статей пять. Среди русофобских изданий третьей эмиграции “Вече” был чистейшим оазисом русского духа и русской культуры.