— Чей ты, мальчик?
   Чей?.. Петрович закружился, как в западне.
   — Хочешь выйти? Дак вот же дверь!
   Новая страшная догадка пронзила Петровича: в магазине были вторые двери! Конечно, как он об этом не подумал, — через них-то Катя и сбежала… И тут… паника в его душе словно бы улеглась. Ее сменило тяжкое всепоглощающее чувство катастрофы; так большая боль приходит на смену уколу или ожогу. Петрович опустил голову и, будто в задумчивости, вышел из магазина. Роняя на пальто нечастые, но полновесные слезы, медленно он побрел назад на то место, где оставила его Катя; побрел назад, потому что больше идти ему было некуда. Вот и дерево, к которому была привязана собака, — дерево было то же, но без собаки. Значит, не бросила ее хозяйка, не оставила на произвол судьбы… Петрович совсем было уже собрался зарыдать в голос, как вдруг…
   — Петрович! — услышал он Катин исступленный голос. И увидел перед собой ее искаженное лицо, а за ним лицо какой-то тетки, напуганной Катиным криком.
   — Где ты был?! — Она хотела всплеснуть руками, но не смогла, потому держала сумки.
   — А ты!… — крикнул в ответ Петрович, но пресекся и повторил уже тихо: — А ты где была?
   Таким образом, не простояв и нескольких минут, храм великой скорби рухнул, но на его месте в душе Петровича образовалась странная разочаровывающая пустота. Это было не облегчение даже, а какая-то усталость и пыль…
   Кате тоже понадобилось некоторое время, чтобы прийти в себя. Наконец, заправив волосы и отдышавшись, она скомандовала в дорогу. Петрович ухватился за ручку ее сумки, и они пошли домой, не заходя больше ни в какие магазины…
   Разумеется, впоследствии он вспоминал об этом происшествии со стыдом. Но стыдился Петрович не столько собственного малодушия, сколько подлых своих подозрений в отношении Кати… А в семье этому событию вовсе не придали никакого значения. И ему самому следовало выкинуть этот случай из памяти, но тут уж Петрович был не властен. Разве что мог спрятать его подальше — в тот чулан, куда он и раньше убирал кое-какие греховные воспоминания.
   Да он и забыл бы эту историю, если бы… если бы обстоятельства вновь не подвергли испытанию его веру в человечество.
   Та зима была еще в полной силе; зима, которая дни превращала в вечера, вечера в ночи, а ночи наполняла соблазнами культурного досуга — понятно, только для взрослых. Что ни суббота, Генрих с Ириной или Петя с Катей в лучших своих одеждах, в облаках парфюмерных отчуждающих ароматов уходили на ночь глядя из дома — то в кино, то в театр, то куда-нибудь в гости.
   И вот однажды случилось то, чего Петрович втайне опасался. Генрих раздобыл на работе сразу четыре билета на какой-то особенный спектакль, который нельзя было, просто никак нельзя было пропустить. И так им понадобился этот спектакль, что Петровича решено было оставить дома одного. Точнее, сдать его на попечение ночным демонам.
   — Ты большой и разумный, — сказали они. — Ложись в кроватку и спи себе.
   Предатели… Петрович наблюдал, как они собираются. Катя, выпучась в зеркало и не дыша, рисовала что-то на лице; Ирина, чихая, пылила на себя пудрой; Петя в передней плевал на ботинки и тер их, яростно оскаливаясь. А Генрих, виновник всей этой суматохи, стоял перед шкафом в одной рубашке и огромных радужных трусах. Хотя трусы эти почти доставали внизу до носочных подтяжек, все-таки ногам его требовалось более приличное укрытие, поэтому Генрих подбирал себе брюки. Петровичу хотелось, чтобы случилось что-нибудь непредвиденное: или в брюках у Генриха обнаружилась бы дыра, или пропали бы злосчастные билеты — что угодно, что остановило бы хоть кого-то… Но они были неудержимы. Охорошившись настолько, что сами уже боялись дотронуться друг до друга, старшие построились в передней на выход. Петровичу понадобилось немало мужества, чтобы принять этот прощальный парад, — не своих домашних он увидел, а четверых незнакомцев. И бодрые голоса их звучали фальшиво — как у людей с нечистой совестью.
   Хлопнула дверь, прохрумкал запираемый снаружи замок. Петрович услышал пение перил в подъезде и удаляющийся нестройный топот ног. Потом все стихло, и он окончательно осознал, что остался один. Один во всей квартире, минуту назад еще полной народа. Все, что осталось Петровичу, — это затверженные инструкции по отходу ко сну да одуряющий запах Генрихова одеколона, побивший напрочь Иринины и Катины духи. В доме сделалось так тихо, словно ему заложило уши. Оглохший, растерянный Петрович прошел в большую комнату и забрался на диван, чтобы прийти в чувство и обдумать дальнейшие действия. Так сидел он неизвестно сколько времени, не решаясь пошевелиться. Постепенно, подобно тому как глаза привыкают к темноте, уши его обвыклись в тишине и стали различать в ней кое-какие, по большей части необъяснимые звуки. Вот заклокотало, забулькало где-то далеко, на кухне. Раковина? Но почему он не слышал ее раньше? А вот это странно: скрипнула половица! В пустой-то квартире… Похоже, кто-то затевал с Петровичем скверную игру… Но нет, он не будет праздновать труса — он примет меры! Заставив себя слезть с дивана, Петрович первым делом задернул занавески — пусть не смотрит ночь в его комнату. Потом он закрыл двери, отгородившись от остальной квартиры, сделавшейся в одночасье чужой и говорливой. Надо было совсем заглушить все эти пугающие странные бормотанья, и его осенило: радио! Петрович подошел к большому дедову приемнику и стал наугад крутить ручки и нажимать белые зубы-клавиши. Неожиданно шкала приемника засветилась, и в углу его стал разгораться зеленый огонек. Петрович готов был услышать из динамика человеческий голос, но… на него обрушился оглушительный, леденящий душу вой и треск. Он отпрыгнул от приемника и замер, оцепенев от ужаса. Несколько мгновений Петрович ждал, что радио придет в себя, но оскалившийся ящик продолжал бесноваться. В отчаяньи Петрович бросился к ручкам и кнопкам, чтобы заставить приемник замолчать — и тщетно: вьюга в динамиках не прекращалась. И уже сам Петрович готов был завыть от страха и бессилия, как вдруг проклятый приемник… замолчал. Он подумал, подмигнул зеленым глазком и умиротворенно произнес:
   — А теперь о погоде…
   Дальше пошло знакомое перечисление городов и весей, во время которого можно было перевести дух. Раз уж приемник заговорил человеческим голосом, Петрович решил с ним не связываться и больше к нему не прикасался. В дальнейшем радио вело себя сносно, однако Петрович успел натерпеться такого страху, что пробраться к себе в детскую стало делом немыслимым. Он лег прямо здесь, на диване в большой комнате; лег, конечно же, не надеясь заснуть. Просто так удобнее было размышлять и грустить. А грустить и размышлять ему было о чем: ведь его снова бросили, и на этот раз бросили окончательно. Театр, спектакль… все это был дурацкий маскарад, чтобы сбить Петровича с толку.
   Между тем радио, испробовав себя в разных жанрах, предалось трансляции какой-то нескончаемой симфонии со всеми ее подробностями, включая кашель невидимых слушателей… Звуки музыки проникали в сознание Петровича, то разбредаясь по его уголкам, то вновь скучиваясь для патетических аккордов. Инструменты, словно стая разноголосых птиц, рассевшихся на дереве, то мирно щебетали, а то поднимали такой гвалт, что Петрович вскидывался во сне и недовольно бормотал.

Грабли для Петровича

   В апреле месяце Иринины ноги совсем забастовали. По целым дням она лежала в постели, а Петрович давал ей таблетки и читал вслух. За зиму он здорово продвинулся в чтении, и теперь это занятие скрашивало им с Ириной тяготу неподвижности. С помощью книжки можно было путешествовать в такие места, куда не дойдут никакие, даже совершенно здоровые ноги. Они побывали уже в индийских джунглях, где животными командовал голый, но смекалистый мальчик Маугли; посетили страну Италию, населенную говорящими продуктами питания. Были они и в Зазеркалье вместе с девочкой Алисой, изображенной на иллюстрациях в виде очаровательной большеглазой блондинки с лентой в волосах.
   Они проводили дни и мило, и уютно. Петрович читал, потом читала Ирина, потом она дремала, а он рисовал или играл с железной дорогой. Однако неясно было, когда Ирина выздоровеет, а Петровичу требовался свежий воздух. Лицо его, по наблюдениям старших, становилось все бледнее и бледнее — просто угрожающе выцветало. Еще немного, и он сделался бы невидимым, как старик Хоттабыч. Чтобы этого не случилось, семейный совет в конце концов издал указ: гулять Петровичу самостоятельно, хотя бы по часу в день. Так, как это делали многие его сверстники, бегавшие во дворе без особого пригляда. Решение было непростое и для старших, и — в особенности — для Петровича. Но необходимое.
   — Ты ведь уже большой, не так ли? — сказал Генрих. — Пора тебе становиться социальной личностью.
   Петрович вздохнул. Про «социальную личность» он пропустил мимо ушей, но понял главное: его отправляли из дома в компанию к безнадзорным оболтусам. Тем самым, что днями напролет шлялись по двору, обмотанные никем не утираемыми соплями.
   И уже назавтра без особой радости, но с некоторым трепетом Петрович вышел во двор — впервые в жизни без сопровожатых. Сам этот факт заставлял волноваться, а тут еще в глаза брызнуло яркое солнце, и в легкие хлынул пряный апрельский воздух, от которого сразу же закружилась голова. В этом воздухе смешивались запахи теплого асфальта, птичьего помета и горьковатый аромат нарождающейся зелени. Свежая травка выбивалась откуда только могла: обочь тротуаров, из асфальтовых щелей, даже из-под домовых стен. Воробьи с оглушительным чириканьем яростно атаковали все, что казалось им съедобным, а на них сверху обрушивались голуби, хлопая и метя крыльями так, что серые сорванцы разлетались кувырком. Сизари-богатыри, раздувшись до того, что голова их тонула в перьях, забегали перед голубками, вертелись и чревовещали прямо под носом у дворовых кошек… словом, повсюду бушевала весна. Один лишь Петрович, одетый Ириной в войлочную теплую курточку и зимние ботинки, выглядел нелепым анахронизмом.
   Размотав первым делом шарф и сунув его в карман, он осмотрелся. Во дворе неподалеку крутилась стайка мальчишек, размахивавших какими-то палками и пронзительно по-воробьиному щебетавших. Петрович постоял немного, поразмыслил и направился в их сторону. Однако не успел он до них дойти, как пацаны внезапно снялись всей компанией и с криками, топоча, унеслись со двора. Они скрылись за углом дома, а там, за домом, была уже запретная для Петровича территория: так они договорились с Ириной.
   Что ж, ничего не оставалось, как просто сесть на лавочку и ждать, качая ногой, когда выйдет кто-нибудь знакомый. Ждать ему, впрочем, пришлось недолго. Вскоре из второго подъезда показался известный ему мальчишка. Мальчишка был худощавого телосложения — прогонистый, как говорили дворовые старушки, — и звали его Сережка-«мусорник». Вообще-то репутация у «мусорника» была сомнительная, но надо думать, личностью он был вполне «социальной», потому что отродясь болтался на улице сам по себе. Лишь по вечерам, вопя истошно на весь двор, Сережкина мать загоняла его домой, соблазняя ужином. Голос у нее был хорошо поставлен по специальности, потому что днем она, запряженная в одноосную повозку, ездила по району и громко призывала граждан сдавать старые тряпки. Потому-то и сына ее прозвали «мусорником», на что он, впрочем, не обижался. Зато он таскал у матери разные завлекательные штучки, предназначенные для сдатчиков тряпья: карманные шарманочки, шарики на резинке и даже пистолетики, стрелявшие пробкой, но которые можно было зарядить собственной слюной.
   Неудивительно, что Сережка ступил во двор уверенно, словно в собственные владения. По-хозяйски осмотревшись, он заметил на лавочке Петровича.
   — Привет… — «мусорник» окинул его равнодушным взглядом. — А где пацаны?
   Петрович махнул рукой: там, за домом.
   — А ты чё сидишь? Бабка не пускает?
   Петрович кивнул.
   Сережка огляделся:
   — Чёй-то не видать…
   — Кого?
   — Твоей бабки.
   — Я один гуляю, — сообщил Петрович не без важности.
   — Во как! — усмехнулся Сережка. — Ну и фиг ли?
   — Что? — не понял Петрович.
   — Фиг ли тогда сидишь? Канаем за дом, никто не пронюхает.
   Сережка употреблял слова явно неприличные, но они выдавали в нем знание жизни и потому внушали Петровичу уважение.
   Сомнения вихрем закружились в голове. «Канать» с мусорником за дом означало, пожалуй, совершить беззаконие. Но уж очень не хотелось Петровичу сидеть на лавочке, словно старушка. Он метнул воровской взгляд на окна своей квартиры: не смотрит ли оттуда Ирина…
   А Сережка уже проявлял нетерпение:
   — Ну что, айда?..
   — Айда! — Чужое слово само слетело с уст, отрезая путь к отступлению.
   Через минуту они уже были за домом. Откровенно говоря, ничего необычного или опасного Петрович здесь не обнаружил, — вообще ничего, что могло бы напугать или произвести впечатление. За домом был другой дом, очень похожий на дом Петровича, и двор, мало чем отличавшийся от его двора. Кстати, и мальчишек с палками там тоже уже не было. В общем, там царило то же безлюдье, — только у песочницы, охлестывая скакалкой свежую травку, сосредоточенно прыгала какая-то девочка. К ней они и направились.
   — Эй! — обратился Сережка к девочке.
   Продолжая скакать, она повернула голову. Петрович увидел глаза… точь-в-точь такие же большие и синие, как у Алисы с книжной иллюстрации. К большим глазам прилагался маленький носик, который немедленно сморщился, будто почуял неприятный запах:
   — Му-сор-ник! — пропрыгала девочка, показав розовый язык.
   — Верка — дура, — хладнокровно отозвался Сережка и тут же деловито спросил: — Пацанов не видала?
   Она остановилась, пошатнувшись, и показала куда-то концами скакалок.
   — Айда? — Сережка вопросительно взглянул на Петровича.
   Ну уж нет. Он помотал головой. Идти еще дальше в поисках пропавших мальчишек Петрович не отважился.
   — Не хочь, как хочь, — сказал «мусорник» без сожаления. — Я порыл.
   И он исчез, оставив их вдвоем с синеглазой девочкой. Некоторое время она молча изучала Петровича, потом приставила одну туфельку перпендикулярно к другой и, подбоченившись, спросила:
   — Ну и как тебя зовут?
   — Петрович, — ответил он.
   — Ах-ха-ха-ха!.. Совсем как моего дедушку.
   Смеялась девочка ненатурально, но голосок у нее был мелодичный. Впрочем, она опять сделалась серьезной и, помахав на Петровича ресницами, сообщила в свою очередь, что ее зовут Никой.
   — Как это? — удивился Петрович. — Сережка сказал — Верка…
   — Сам он Верка… — Девочка надула губки. — Вероника — значит Ника.
   Так они познакомились. Вскоре Верке-Нике надоело строить Петровичу глазки, и она предложила сыграть в «классики». К стыду своему, он плохо знал эту игру. До сих пор ему казалось глупым занятием гонять по асфальту банку из-под гуталина, но то было до сих пор, а теперь его мнение изменилось. Девчачья игра и, говоря по правде, пустейшая болтовня с синеглазой попрыгуньей доставляли ему странное удовольствие… Как жаль, что вдруг откуда-то появилась женщина с ярко накрашенными губами и, смерив Петровича неприязненным взглядом, увела Веронику в подъезд.
   Когда он вернулся домой, Ирина похвалила его за то, что не испачкал одежду. А вечером, приходя по очереди с работы, остальные старшие поздравляли его с первой самостоятельной прогулкой. Но Петрович отвечал рассеянно; он был задумчив и весь вечер просидел у себя в детской. Дело в том, что знакомство с Вероникой пробудило в нем сильное чувство. Чувство это, похожее на грусть или беспредметную жалость, было Петровичу знакомо. Давным-давно, быть может, год тому назад, была у него в детсаду история, о которой бы не хотелось вспоминать, да нельзя было не вспомнить в данных обстоятельствах. Дело касалось Римки Булатовой, невзрачной в общем-то девочки, но которая однажды на утреннике спела удивительно проникновенно песню про молодого бойца, погибавшего где-то вдали за рекой от белогвардейской пули. Голосок у Римки был такой чистый, а слова песни такие трогательные, что Петрович, отвернувшись, тихонько заплакал. С того дня он стал, как умел, оказывать певице знаки внимания, а однажды даже нарисовал специально для нее сцену из песни: лошадь и умирающего бойца у ее ног. Однако Римка не проявила взаимности; видно, все чувства свои она вкладывала в пение. Никак не хотела она ни замечать Петровича, ни играть с ним, предпочитая водить компанию с особами своего пола. И пришлось Петровичу, пойдя на риск, открыться Булатовой напрямую. Что он ей сказал? Да то же, что говорит всякий порядочный мужчина даме своего сердца, то есть предложил ей выйти за него замуж — разумеется, когда это станет возможным. Увы, Петрович еще не знал женской натуры. Он готов был к отказу, но только не к предательству. Римка ничего ему не ответила — лишь взглянула брезгливо и… подалась ябедничать Татьяне Ивановне. Дальше понятно: Петрович препровожден был в знакомый философский угол, а вечером Катя узнала от воспитательницы об его «нездоровых влечениях».
   Конечно, давняя эта история быльем поросла, но благодаря ей Петрович имел некоторый сердечный опыт, хотя и неудачный. Именно исходя из личного опыта Петровичу следовало бы осторожнее предаваться мечтам о синеглазой Веронике. Но не знал он мудрой пословицы про грабли, наступать на которые вообще-то глупо, а уж во второй раз и подавно. И даже если б знал… Так уж человек устроен: не идет ему впрок ни собственный опыт, ни тот, что накоплен предшественниками.
   На следующий день Петрович ждал и не мог дождаться прогулки. А когда настало наконец время собираться, то он вместе с нетерпением выказал необыкновенную придирчивость к одежде. В гардеробе своем Петрович нашел сегодня много недостатков, однако, несмотря на это, выкатился на улицу с радостно бьющимся сердцем. Он хлопнул, распугав голубей, подъездной дверью и, даже не оглянувшись на свои окна, побежал за дом. Ему почему-то мнилось, что он найдет свою синеглазую знакомую там же, где и накануне: на травке у песочницы. Но не тут-то было: в Вероникином дворе он увидел только старушек, таких же в точности, как в своем собственном, сидящих рядком на лавочке, словно в ожидании троллейбуса. Пусто было вокруг песочницы и внутри нее — лишь на бортах ее сохли ряды песчаных «куличей», выделанных безвестным мастером.
   Что ж; Петровичу ничего не оставалось, кроме как занять позицию напротив Вероникиного подъезда и ждать.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента