И сам помчался туда, где чернела на холмике главная сила артиллерийского гатчинского парка – двухпудовая мортира…
Аракчеев был уже там на месте… Он еще раньше заметил обходное движение Штейнвера и кроме мортиры начал стягивать к месту полевые легкие орудия.
Зарокотали залпы их… Павел чуть не каждый выстрел сопровождает одобрительным выкликом:
– Так… Жарь! Наддай, матери их черт!.. Сыпь… Еще!.. «Старушку» опять подпали!..
«Старушка» – мортира, недавно ухнувшая туда, где показался враг, снова была заряжена… Павел сделал движение вперед, приглядываясь к движениям неприятеля.
Константин суетился около легких орудий. Один Александр, задумавшись о чем-то, остался на месте рядом с мортирой, глядя вдаль.
Сверкнул запал… грохнуло широкое чугунное жерло особенно гулко и сильно, должно быть, от лишне переложенного пороху… Густой клуб дыма окутал и пушкарей, хлопочущих у мортиры, и прислугу при легких орудиях, и Павла с Константином, и Александра. За грохотом выстрела никто не слыхал крика боли, невольно изданного последним.
Не ожидая выстрела, он с закрытым ртом стоял близко от широкого жерла мортиры… И едва грохнуло орудие – острая боль пронизала с левой стороны всю голову Александра, особенно отдавшись в ухе. Как будто второй выстрел раздался там, внутри, потрясая всего юношу. Он зашатался, едва удержался, чтобы не упасть.
«Оглох! Лопнула перепонка!» – мгновенно пронеслось у него в сознании, когда он вспомнил, что не принял предосторожности, обычной перед сильными выстрелами: не отошел подальше от мортиры, не раскрыл пошире рта…
Острая мысль как бы новой физической болью прорезала мозг… Но он овладел собою, медленно отошел в сторону, не выдавая душевного страдания и телесной боли.
Все-таки кончить маневров ему не удалось.
Даже Павел, увлеченный «битвой», сразу заметил, что неладное случилось с сыном. Пришлось рассказать, в чем дело, и отец приказал ему немедленно ехать домой, посоветоваться с врачами. Своим, военным, и мало доверял Павел, да и отрывать не хотел от службы, хотя бы и для помощи сыну.
Как раз в это время под надзором двух врачей происходила жестокая экзекуция над одним из солдат, который, умышленно или нарочно, нельзя было узнать, пулю забил в ружье вместо холостого заряда и ранил одного из начальников, особенно ненавидимого за его жестокость, Федора Иваныча Линднера, пруссака, тоже успевшего прославиться потом по всей России своими зверствами в короткое царствование несчастного Павла…
Тревога поднялась и на половине Александра, и у императрицы, когда она узнала, что случилось с внуком. Сперва он просто сослался на общее нездоровье. И наконец бабушке и жене только признался, рассказал, что случилось в Гатчине. Опасностью не грозила эта контузия. Но увечье, если оно непоправимо, конечно, должно тяжелым гнетом лечь на молодую душу.
Александр упорно скрывал еще одно обстоятельство. Второе ухо у него тоже стало сразу плохо слышать. Звон, гул наполнял и правую сторону головы, только слабее, чем пораженную левую… Оставшись к вечеру в своем покое, лежа на постели, устроенной не в комнате жены, как всегда, а в его кабинете, он поднялся на одной руке и так полулежа долго слушал: что творится там, внутри?
– Что, если совсем оглохну? – Эта мысль холодной змеей проползала по спине, проникала в самое сердце, и холодел весь юноша, дурно становилось ему опять, как случилось уже несколько раз в течение этого печального дня…
Догорает свеча… ползут ночные часы… Перекликаются часовые за окнами…
Не спит Александр. Хочет уловить: лучше либо хуже ему делается?
То ясно слышит он голоса часовых, шорох мышей за обоями, треск сохнущих досок пола… Ловит обостренным, напряженным слухом все звуки ночные… То вдруг перестает слышать… Как будто в бездну погружается… Сон ли это короткий или постепенное лишение слуха и в правом ухе? Кто скажет? Надо ждать утра… Когда все встанут. Снова явится бабушка, доктора…
Вдруг скрипнула дверь, отворяется осторожно.
Испугался Александр, но сразу овладел собой…
Чужого не может быть… Свои… Протасов либо?..
Ну, конечно, жена. Свечу держит перед собой, отгородив ее рукою от колыхания воздуха на ходу. Легкое ночное одеяние позволяет видеть стройные плечи, шею, прелестную, трепетную грудь… Озаренное ярко свечою, лицо бледно. Голубые глаза пытливо глядят сюда, где лежит Александр.
– Вы… ты не спишь, Александр? – с тревогой звенит милый, чарующий голос. – А я пришла взглянуть, хорошо ли ты заснул… Один… Ты не хотел, чтобы остались при тебе…
– Конечно. Теперь не могу… Особенно чужих… Хорошо, что ты пришла, – говорит Александр. А сам ликует. Он слышит голос жены. Значит, одно ухо цело… – Сядь здесь… ближе… Скажи мне что-нибудь. Только не усиливая голоса… Я слышу хорошо. Видишь, я слышу тебя…
– Да? Боже, благодарю Тебя… А я так боялась! – вдруг вырвалось со слезами у Елизаветы. – Я же понимаю, это так ужасно: не слышать… Я тоже уснуть не могла… А теперь рада. Ну, спи… Я пойду… Пусти меня, – слабо стараясь освободить свой стан из сильных объятий мужа, шепчет Елизавета. – Не волнуйся… тебе вредно…
Все тише звучит ее голос… И нежно отвечают ее уста поцелуем на долгий, горячий поцелуй мужа.
Глава II
Аракчеев был уже там на месте… Он еще раньше заметил обходное движение Штейнвера и кроме мортиры начал стягивать к месту полевые легкие орудия.
Зарокотали залпы их… Павел чуть не каждый выстрел сопровождает одобрительным выкликом:
– Так… Жарь! Наддай, матери их черт!.. Сыпь… Еще!.. «Старушку» опять подпали!..
«Старушка» – мортира, недавно ухнувшая туда, где показался враг, снова была заряжена… Павел сделал движение вперед, приглядываясь к движениям неприятеля.
Константин суетился около легких орудий. Один Александр, задумавшись о чем-то, остался на месте рядом с мортирой, глядя вдаль.
Сверкнул запал… грохнуло широкое чугунное жерло особенно гулко и сильно, должно быть, от лишне переложенного пороху… Густой клуб дыма окутал и пушкарей, хлопочущих у мортиры, и прислугу при легких орудиях, и Павла с Константином, и Александра. За грохотом выстрела никто не слыхал крика боли, невольно изданного последним.
Не ожидая выстрела, он с закрытым ртом стоял близко от широкого жерла мортиры… И едва грохнуло орудие – острая боль пронизала с левой стороны всю голову Александра, особенно отдавшись в ухе. Как будто второй выстрел раздался там, внутри, потрясая всего юношу. Он зашатался, едва удержался, чтобы не упасть.
«Оглох! Лопнула перепонка!» – мгновенно пронеслось у него в сознании, когда он вспомнил, что не принял предосторожности, обычной перед сильными выстрелами: не отошел подальше от мортиры, не раскрыл пошире рта…
Острая мысль как бы новой физической болью прорезала мозг… Но он овладел собою, медленно отошел в сторону, не выдавая душевного страдания и телесной боли.
Все-таки кончить маневров ему не удалось.
Даже Павел, увлеченный «битвой», сразу заметил, что неладное случилось с сыном. Пришлось рассказать, в чем дело, и отец приказал ему немедленно ехать домой, посоветоваться с врачами. Своим, военным, и мало доверял Павел, да и отрывать не хотел от службы, хотя бы и для помощи сыну.
Как раз в это время под надзором двух врачей происходила жестокая экзекуция над одним из солдат, который, умышленно или нарочно, нельзя было узнать, пулю забил в ружье вместо холостого заряда и ранил одного из начальников, особенно ненавидимого за его жестокость, Федора Иваныча Линднера, пруссака, тоже успевшего прославиться потом по всей России своими зверствами в короткое царствование несчастного Павла…
Тревога поднялась и на половине Александра, и у императрицы, когда она узнала, что случилось с внуком. Сперва он просто сослался на общее нездоровье. И наконец бабушке и жене только признался, рассказал, что случилось в Гатчине. Опасностью не грозила эта контузия. Но увечье, если оно непоправимо, конечно, должно тяжелым гнетом лечь на молодую душу.
Александр упорно скрывал еще одно обстоятельство. Второе ухо у него тоже стало сразу плохо слышать. Звон, гул наполнял и правую сторону головы, только слабее, чем пораженную левую… Оставшись к вечеру в своем покое, лежа на постели, устроенной не в комнате жены, как всегда, а в его кабинете, он поднялся на одной руке и так полулежа долго слушал: что творится там, внутри?
– Что, если совсем оглохну? – Эта мысль холодной змеей проползала по спине, проникала в самое сердце, и холодел весь юноша, дурно становилось ему опять, как случилось уже несколько раз в течение этого печального дня…
Догорает свеча… ползут ночные часы… Перекликаются часовые за окнами…
Не спит Александр. Хочет уловить: лучше либо хуже ему делается?
То ясно слышит он голоса часовых, шорох мышей за обоями, треск сохнущих досок пола… Ловит обостренным, напряженным слухом все звуки ночные… То вдруг перестает слышать… Как будто в бездну погружается… Сон ли это короткий или постепенное лишение слуха и в правом ухе? Кто скажет? Надо ждать утра… Когда все встанут. Снова явится бабушка, доктора…
Вдруг скрипнула дверь, отворяется осторожно.
Испугался Александр, но сразу овладел собой…
Чужого не может быть… Свои… Протасов либо?..
Ну, конечно, жена. Свечу держит перед собой, отгородив ее рукою от колыхания воздуха на ходу. Легкое ночное одеяние позволяет видеть стройные плечи, шею, прелестную, трепетную грудь… Озаренное ярко свечою, лицо бледно. Голубые глаза пытливо глядят сюда, где лежит Александр.
– Вы… ты не спишь, Александр? – с тревогой звенит милый, чарующий голос. – А я пришла взглянуть, хорошо ли ты заснул… Один… Ты не хотел, чтобы остались при тебе…
– Конечно. Теперь не могу… Особенно чужих… Хорошо, что ты пришла, – говорит Александр. А сам ликует. Он слышит голос жены. Значит, одно ухо цело… – Сядь здесь… ближе… Скажи мне что-нибудь. Только не усиливая голоса… Я слышу хорошо. Видишь, я слышу тебя…
– Да? Боже, благодарю Тебя… А я так боялась! – вдруг вырвалось со слезами у Елизаветы. – Я же понимаю, это так ужасно: не слышать… Я тоже уснуть не могла… А теперь рада. Ну, спи… Я пойду… Пусти меня, – слабо стараясь освободить свой стан из сильных объятий мужа, шепчет Елизавета. – Не волнуйся… тебе вредно…
Все тише звучит ее голос… И нежно отвечают ее уста поцелуем на долгий, горячий поцелуй мужа.
Глава II
ОПАСНАЯ ИГРА
Незаметно проносятся дни, быстро мчится время, особенно в годы юности.
Только для стареющей императрицы годом кажется иной долгий день жизни. И многие ее сверстники, «старый двор», тоже с утра ждут не дождутся, когда кончится это обычное, но такое утомительное теперь ежедневное вращение в колесе обыденных обязанностей, впечатлений и скуки…
А молодежь иначе чувствует, иначе живет. Да еще в такую интересную пору, какую переживает северная столица, вся Россия с нею.
Во Франции сверкает и гремит народная гроза Великой революции; вся Европа дает невнятные еще отклики мощным голосам галльского народа… Россия, придя на помощь старому порядку, готова силой оружия подавить первые ростки юной свободы… Дети России идут уже под командой чужих им по крови генералов отстаивать троны, возвращать их свергнутым, далеким королям…
У себя дома круто изменила прежние «либеральные» сравнительно по времени государственные порядки великая Екатерина, умеющая хорошо делать даже и такие дела, которые идут вразрез с прежними широкими начинаниями этой государыни, мечтавшей о «благе народов», о законосвободных учреждениях для своей страны…
Старики идут охотно назад, на прежние пути за своей многолетней руководительницей. Цесаревич Павел, тот впереди всех мчится сейчас к старым добрым временам. Открыто повторяет фразу, подсказанную ему пройдохой Эстергази:
– Железная лоза нужна для управления полудикими ордами русского народа, а не либеральные «Наказы», способные стать лишь наказанием для земли…
И только молодежь, окружающая по старой памяти императрицу, до ее старшего внука включительно, совсем иначе думает и собирается иначе поступать, когда придет и для нее черед – делать историю, ковать жизнь!
Константин больше стоит в стороне либо открыто держится суровых взглядов отца. Он тоже за «железную лозу»… Хоть и мальчик, но уже проявить себя успел как жестокий начальник и по примеру отца дробит зубы, льет кровь солдат «своей армии», представляющей пока всего одну роту. Но и того достаточно, чтобы мог разгуляться жестокий мальчик. И бабушка даже под арест вынуждена сажать младшего внука, чтобы обуздать его жестокость, о которой только случайно сама узнала под конец.
Особенно развернулся Константин, когда узнал, что его решили женить, то есть когда ему минуло шестнадцать лет, как и Александру перед браком…
– Не хочу жениться… да еще на какой-нибудь косолапой немецкой княжне… Вижу я, как это забавно… Давно ли брат женат, а и то почти спинками врозь они с женой. Так что мне за охота? Дураком быть? Я и не так красив, как брат. Какая дура меня полюбит? А без любви – и жениться нужды нет. Я не наследник. От меня нечего потомства ждать!
Так грубо режет порою Константин даже своим наставникам, Сакену, Протасову, когда те по приказанию бабушки заводят с юношей речи о браке.
Пожимают плечами те, сами думают:
«Пусть бурлит… Бабушку побоится ослушаться. Придет время – все образуется!»
И они были правы.
Правда, больше хлопот выпало на долю бабушки с женитьбой младшего внука, этого «чудака», как при самом рождении прозвала его Екатерина.
– Представьте, – однажды при невестке и при Куракине стала громко говорить Екатерина. – Чудак наш Константин еще до рождения проявил себя! Ждали его еще числа пятнадцатого марта, а он изволил лишь двадцать седьмого апреля припожаловать… да так быстро, словно снег на голову какой свалился… В час, в полтора – и вот он тут!..
Говорит, а сама кидает взгляды на невестку, которую очень невзлюбила с недавних пор…
Краснеет Мария Федоровна. Куракин тоже не знает, куда глаза девать, почему-то.
А Екатерина продолжает:
– Вот я его тогда же чудаком прозвала. Так он и остался у нас чудаком…
Но и это взбалмошный, капризный, упорный «чудак» вынужден был покориться воле бабушки. Восемь принцесс одну за другой вызвала в Петербург Екатерина. Решительно забраковал всех Константин. Не понравились они и самой императрице. Поэтому без дальних разговоров подарками осыпали неудачных претенденток и отсылали с Богом домой.
Но вот в октябре 1795 года прибыла в Петербург принцесса Саксен-Заальфельд-Кобургская, супруга герцога-наследника, с тремя своими хорошенькими дочерьми-невестами: Наталией, Софией и Юлианой.
Стоя у окна, выходящего на подъезд, императрица видела, как вышли из экипажа принцессы и сама герцогиня за ними.
Старшая дочь торопливо выскочила из кареты, порхнула на лестницу, как будто боялась опоздать куда-нибудь. Вторая хотела догнать сестру, но от поспешности оступилась и упала тут же. Хотя она быстро поднялась без посторонней помощи, Екатерина обратилась к Протасовой, стоящей рядом, и заметила:
– Дурная примета, душечка моя…
Когда же третья, самая младшая, неторопливо спустилась с подножки экипажа, уверенно двинулась вперед, спокойно, с достоинством стала подыматься по лестнице, государыня подумала:
«Вот именно – последняя! Виден сейчас характер и выдержка… Как раз что нужно моему взбалмошному мальчику… Посмотрим».
Об этих соображениях Екатерина сейчас промолчала. Но вышло именно так, как она полагала. Константин, которому поставлено было решение выбрать одну из трех сестер, пробормотал:
– Ну, что же, бабушка… Если уж надо?.. Так, конечно, ту… которая самая младшая. На что мне всякий старый хлам. И слушать меня не станут. А с этой я еще слажу…
– Да ты что, милый? Полагаешь, жена тебе рядовой твоей роты? Слыхала я, машиной ты считаешь и людей, и офицеров. Так помилосердуй и жену под тот же ранжир не подводи… Осрамишь и себя и меня… На целый свет прославишь…
– Да я ничего не говорю, бабушка. А как я знаю, написано в Законе: жена да убоится! Значит…
– Значит, ты глуп. Это о том сказано, если что дурное на ум жене придет… Так перед ней муж чистым и безупречным, добрым и ласковым стоять должен, чтобы она, жена, даже и подумать не могла о чем плохом… Пожалуй, прошу, не пускайся в толкование Закона Божия. Рано. Молоко, гляди, на губах белеет… Да и не о чем толковать. Младшая – и хорошо. Она мне тоже больше нравится, правду сказать. Ступай к генералу Платону Александровичу. И Будберг там сейчас. Они тебе скажут, что делать надо…
Целый день почти муштровали Константина Зубов и Будберг. Вечером 24 октября он бледный, притихший явился к принцессе-матери и дрожащим голосом объявил, по-французски, конечно:
– Сударыня, я являюсь просить у вас руки вашей дочери… принцессы Юлианы…
Вместо ответа взволнованная так же сильно мать обняла будущего зятя и громко зарыдала от радости.
После нескольких теплых фраз она позвала невесту.
Бледная, трепещущая, едва вошла девушка. Константин подошел и молча поцеловал ее холодную сейчас ручку.
Ни звука не проронив, еще больше побледнела Юлиана, и слезы брызнули из расширенных глаз, которые она, как зачарованная, не сводила со своего будущего супруга.
Желая нарушить неловкое и тягостное молчание, юноша наконец нашелся и негромко спросил:
– Надеюсь… со временем вы полюбите меня? Не правда ли, принцесса?
– Да… я буду любить вас… всем своим сердцем! – чуть слышно прошептала малютка в ответ, кидая нежный взгляд на этого некрасивого, правда, но такого сильного, симпатичного при всей уродливости юношу…
– Мой Бог, – вдруг по-немецки воскликнула совсем растроганная матушка. – Отчего отец не может видеть этой счастливой минуты!..
Юлиана, услыхав родную речь, напоминание об отце, которого ей вряд ли теперь суждено увидеть, закрыла личико руками и заплакала навзрыд.
Грубый по внешности, но чуткий душой, юноша понял, что опечалило девушку.
Он отвел ее руки от заплаканного личика, прижал их сильно, но осторожно к своей широкой груди.
– Успокойтесь, принцесса! Клянусь вам, вы увидите вашего батюшку как можно скорее. Бог свидетель, я повезу вас в Германию сам, как только мне разрешит это ее величество, государыня-бабушка… А что я обещал, то держу крепко. Увидите…
Улыбнулась сквозь слезы ребенок-невеста.
Печально завязался этот союз… Кончился он и того печальней. Но сейчас все ждали только радостей впереди.
До 6 ноября прогостила еще принцесса-мать у императрицы и уехала с двумя дочерьми домой, осыпанная дорогими подарками и денежными субсидиями.
Пятнадцатого февраля 1796 года состоялось бракосочетание этой юной пары, почти так же торжественно, как и свадьба старшего внука императрицы. Несколько дней пировала столица. Жареные быки с золочеными рогами и фонтаны, бьющие вином, – все было как следует…
Особый двор, по числу равный свите первой пары, был образован для новобрачных при гофмаршале, князе Борисе Голицыне. Но он состоял из особ менее родовитых и менее значительных чинами, чем свита старшего брата.
Сначала роскошный Мраморный дворец был отведен для новобрачных.
Робкая Юлиана, нареченная в православии Анной Федоровной, чувствовала себя совсем одинокой и покинутой в этих просторных покоях. Этикет не позволял ей сблизиться ни с кем из фрейлин и дам, состоящих при молодой княгине. Да и не влекло ее к чопорному на вид, злоязычному и безнравственному кружку этих придворных особ.
А от мужа также слишком мало радости видела новобрачная, не только с первых дней брака, но и до него. Пока еще невестой Анна жила вместе с великими княжнами, под надзором той же неизменной княгини Ливен, жених-сорванец являлся зачастую, увлекал за собой невесту к клавесину, раскрывал ноты военных маршей и кратко отдавал приказание:
– Ну-ка, сыграйте! А я буду аккомпанировать…
И он, прижав к толстым своим губам военную трубу или поправив на перевязи туго натянутый, звучный барабан, издавал вступительные шумные звуки на этих инструментах.
Кое-как разбирала ноты музыкальная принцесса, марш звучал все ровнее, труба заливалась все отчаяннее, или трещал вовсю барабан, как боевой клич… И вдруг девочка испускала болезненный крик. Жених, увлеченный «музыкой», в досаде, что невеста остановилась, с трудом разбирая музыкальное колено, или просто фальшиво исполнила пассаж, без церемонии щипал подневольную музыкантшу порой до синяков.
Или начинал с ней возню, ловил, играя в кошки и мышки, ронял на пол, целовал до боли, даже кусал чуть не до крови полные, нежные ручки принцессы, приговаривая при этом:
– Ух, как вкусно!.. Ну-ка, дайте еще разок кусну!.. Да не плачь же – это любя!
И, глотая слезы, молчала невеста, принимая такие знаки внимания со стороны дикого, безрассудного мальчика, которому предстояло по воле бабушки стать мужем в пору, когда бы еще надо было учиться и быть под строгим надзором умного воспитателя, если даже не врача, знакомого с разными видами нервных страданий у людей…
Недолго пожила на свободе молодая пара в Мраморном дворце.
Однажды утром Константин ворвался к жене.
– Пойдем-ка, Аннет! Что я тебе покажу! Что я придумал!..
Покорно пошла за мужем Анна, уже привыкшая ко всем странностям его.
День выдался ясный, и в низком, огромном манеже дворца было довольно светло, против обыкновения.
В одном конце стояла небольшая медная пушечка, которую можно было заряжать соответственным зарядом пороху, и она посылала маленькое ядро в широкий щит, заменяющий цель на другом конце манежа.
Сейчас у пушки вместо канонира стоял пройдоха-лакей, один из ближайших пособников Константина в самых сумасбродных затеях.
Несколько больших ловушек для крыс стояло у стены. В каждой копошилось по две-три серые, отталкивающего вида крысы. Они становились на задние лапки, голые хвосты повисали наружу… Розовые мордочки нюхали воздух и прутья клеток, черные острые глазки бегали кругом…
– Ай, крысы! – пугливо вскрикнула Анна, не выносящая даже вида этих зверьков.
– Ну, не пищите, ваше высочество! Я терпеть этого не могу, знаете! – прикрикнул почти грубо Константин, подражая Павлу, тоже не слишком вежливому в семье, даже с дамами. – Видишь: в клетках эти канальи… Я их тоже не люблю. Вот мы и будем казнить их, чтобы не грызли повсюду…
Бледная, испуганная, прислонилась молча к стене Анна, ожидая, что будет дальше. От страха она уж и сказать не решалась ничего…
И вот на ее глазах по знаку Константина слуга взял одну клетку, приложил ее дверцей к жерлу пушечки, уже снабженной пороховым картушем. Дверца западни со скрипом скользнула кверху, и две крысы покатились по дну клетки прямо в жерло пушечки, теперь глядящее кверху.
Быстро отняв клетку, слуга забил пыжом это живое ядро… Отошел немного. Константин сам, уже держа наготове горящий фитиль, поджег запальник… Огонек блеснул красной искрой…
Бухнул резкий удар… Клуб дыму вынесло из жерла…
Несколько темных комочков опередили облако дыма, мелькнули в воздухе и глухо шлепнули прямо в щит там, на другом конце, распластались на этом щите, давая мутные розовые потоки вниз и кругом…
Анна, как зачарованная, следившая за всем этим, вскрикнула и упала без чувств…
Вне себя была Екатерина, когда узнала о новой жестокой проказе сорванца-новобрачного.
– Ну нет. Его еще рано пускать жить по своей воле… Хуже маленького этот!.. Сюда его, ко мне перевести надо, поближе… Я сама буду наблюдать за милым внуком, если другие не умеют или не хотят обуздать дикаря…
Так решила Екатерина. И новобрачные были поселены в покоях Зимнего дворца, поближе к половине государыни.
Настала весна. Двор переехал в Таврический дворец. И здесь Константин и Анна очутились совсем под крылом у бабушки. Анна была очень рада этому. Но Константин негодовал. И только неодолимый страх, который он питал перед императрицей, мешал ему открыто высказать это недовольство.
Только попадая в Павловск и в Гатчину, к отцу, куда теперь четыре раза в неделю ездили «на службу» оба брата, Константин отводил душу.
Давно уже цесаревич, не стесняясь, позволял себе в присутствии сыновей и даже дочерей самую беспощадную критику Екатерины, не только как правительницы, но и как женщины…
Александр, вторя отцу во всех его нападках на вельмож, окружающих бабушку, ее самой не касался никогда и молчал, что бы ни говорил отец.
Константин же, особенно за последнее время, стал в известных границах, но довольно усердно вторить отцу, обсуждая, а порою и осуждая многое, что делала «строгая к другим», но не к себе бабушка…
Екатерина это скоро узнала, но не придала значения выходкам мальчишки. Только невольно стала суше, холоднее относиться к младшему внуку, удвоив внимание и любовь к старшему.
Она не чуяла, что и здесь ее стерегло разочарование. Если бы она могла на постоянно ясном, спокойном лице Александра читать его затаенные мысли, может быть, она бы решила, что из двух неблагодарных младший все же откровеннее, а значит, и лучше…
С точки зрения, конечно, самой императрицы мог быть назван «неблагодарным» Александр. Он же о себе думал совершенно иначе.
Теплое весеннее утро, заливающее потоками света весь Таврический парк и дворец, где теперь находится со всей «молодой» семьей императрица, манит из покоев, несмотря на ранний час.
Сама императрица в эти часы занята делами, работает с министрами, со своими личными секретарями. Придворные, свита князей и государыни, хотя тоже встают довольно рано по примеру «хозяйки дома», но редко кто показывается в тенистом старом парке, когда еще земля, не совсем прогретая после стаявших снегов, посылает гуляющим свое влажное, слишком свежее дыхание, а воздух, остывающий за долгую, прохладную ночь, тоже влажен и свеж…
Не боится этого Александр. Именно эти пустынные часы проводит он в прогулке по широким, бесконечным, то прямым, то извилистым аллеям парка, подымается на искусственные холмы, проходит по мостикам, переброшенным через ручьи и каналы, перерезающие тут и там дорогу… Иногда с женой совершает он эти долгие, уединенные прогулки, а то и совершенно один.
Сейчас рядом с высокой фигурой великого князя, стройной, хотя и начинающей уже принимать очертания зрелости, темнеет другая.
Это молодой еще человек лет двадцати шести, польский магнат, князь Адам Чарторижский, сын знаменитой Изабеллы Флемминг.
Ростом немного пониже Александра, князь сухощавей его, широкоплечий, с хорошо развитой грудью и стройной талией сильного мужчины. Длинные пальцы узкой, небольшой руки, маленькая, породистая нога, тонкие выразительные черты красивого, бледного, всегда почти серьезного лица говорили о чистоте крови, которая тщательно сберегалась еще в некоторых знатных семьях польской шляхты, передавая из века в век лучшие расовые признаки новым поколениям. Большие темные глаза князя глядели почти строго, но в них всегда горел какой-то скрытый, словно сдержанный огонь… Капризные пряди вьющихся совсем темно-русых волос, не покрытых пудрой, часто падали красивой тенью на высокий гладкий лоб князя, почти касаясь тонких, ровных, красивых, как у женщины, бровей, под которыми окаймляла глаза вторая легкая тень длинных густых ресниц, дающая мягкий штрих этому красивому, но несколько суровому по выражению лицу, напоминающему лицо средневекового монаха-рыцаря, а не придворного камергера, каким сделала недавно императрица князя Адама и младшего брата его Константина.
Ровно год тому назад по поручению своего отца, князя Адама из Пулав Чарторижского, явились оба брата к князю Николаю Васильевичу Репнину, принявшему в свое распоряжение ту часть Польши и Литвы, которая отошла к России после раздела 1792 года.
Огромные литовские владения Чарторижских были в это время отобраны в казну, так как князь-старик все время стоял на челе партии, враждебной Екатерине. Но когда борьба закончилась, сильный магнат рассудил, что смириться будет разумнее, чем потерять огромные земельные богатства, из рода в род бывшие достоянием их семьи. Он и поручил двум взрослым сыновьям начать хлопоты.
Как только императрица получила сообщение от Репнина, она приостановила раздачу огромных «маентков» княжеских, к которым уже тянулось много жадных рук, с фаворитом во главе. Небольшая, но влиятельная польская кучка приближенных к Екатерине лиц, как-то: Браницкая, полька по мужу, граф Вьельегорский, сам Станислав-Август, развенчанный круль, семья Четвертинских, нашедшая радушный приют в Петербурге после Варшавы и Вильны, все они советовали протянуть руку примирения одному из знатнейших и влиятельных родов в Мазовии и Литве.
Екатерина умела послушать доброго совета.
Немедленно написала она Репнину:
«Князь Николай Васильевич, вследствие донесения вашего о явившихся у вас двух молодых Чарторижских повелеваем принять у них присягу на верное нам подданство, предварительно испытав и удостоверясь, что она чистосердечна и не противна совести их; в таком случае ко всем имениям, им принадлежащим в пределах княжества Литовского, не оставьте определить опеку на основании, как то учинено с имениями князя Сапеги, и притом дозволить им сюда приехать. Пребываем в прочем вам благосклонные – Е к а т е р и н а».
Двадцать четвертого июня 1795 года оба брата представлялись императрице в Царском Селе и получили камергерство.
Екатерина вообще от своей юности питала расположение к полякам, по развитию своему и по культурности стоящим выше братьев-россиян. Один из первых, самых поэтических романов во дни еще императрицы Елизаветы Петровны, разыгрался между Екатериной и Станиславом Понятовским. Воспоминаниям об этой любви и был потом обязан он тем, что императрица российская посадила незначительного князька на трон Пястов и Ягеллонов. А если он не мог усидеть на этом высоком месте, вина уж была его собственная, а не той, кто дала ему трон.
Теперь старший брат, князь Адам, сразу понравился императрице своей благородной сдержанностью, своим изяществом. А младший, живой, огненный, веселый, как истый рыцарь-сармат, напомнил ей давно минувшие годы… Она обласкала братьев и прямо выразила желание, чтобы внуки ближе сошлись с этими новыми пришельцами в многоязычном, международном собрании, какое, собственно, изображал сейчас огромный двор могучей северной повелительницы.
Только для стареющей императрицы годом кажется иной долгий день жизни. И многие ее сверстники, «старый двор», тоже с утра ждут не дождутся, когда кончится это обычное, но такое утомительное теперь ежедневное вращение в колесе обыденных обязанностей, впечатлений и скуки…
А молодежь иначе чувствует, иначе живет. Да еще в такую интересную пору, какую переживает северная столица, вся Россия с нею.
Во Франции сверкает и гремит народная гроза Великой революции; вся Европа дает невнятные еще отклики мощным голосам галльского народа… Россия, придя на помощь старому порядку, готова силой оружия подавить первые ростки юной свободы… Дети России идут уже под командой чужих им по крови генералов отстаивать троны, возвращать их свергнутым, далеким королям…
У себя дома круто изменила прежние «либеральные» сравнительно по времени государственные порядки великая Екатерина, умеющая хорошо делать даже и такие дела, которые идут вразрез с прежними широкими начинаниями этой государыни, мечтавшей о «благе народов», о законосвободных учреждениях для своей страны…
Старики идут охотно назад, на прежние пути за своей многолетней руководительницей. Цесаревич Павел, тот впереди всех мчится сейчас к старым добрым временам. Открыто повторяет фразу, подсказанную ему пройдохой Эстергази:
– Железная лоза нужна для управления полудикими ордами русского народа, а не либеральные «Наказы», способные стать лишь наказанием для земли…
И только молодежь, окружающая по старой памяти императрицу, до ее старшего внука включительно, совсем иначе думает и собирается иначе поступать, когда придет и для нее черед – делать историю, ковать жизнь!
Константин больше стоит в стороне либо открыто держится суровых взглядов отца. Он тоже за «железную лозу»… Хоть и мальчик, но уже проявить себя успел как жестокий начальник и по примеру отца дробит зубы, льет кровь солдат «своей армии», представляющей пока всего одну роту. Но и того достаточно, чтобы мог разгуляться жестокий мальчик. И бабушка даже под арест вынуждена сажать младшего внука, чтобы обуздать его жестокость, о которой только случайно сама узнала под конец.
Особенно развернулся Константин, когда узнал, что его решили женить, то есть когда ему минуло шестнадцать лет, как и Александру перед браком…
– Не хочу жениться… да еще на какой-нибудь косолапой немецкой княжне… Вижу я, как это забавно… Давно ли брат женат, а и то почти спинками врозь они с женой. Так что мне за охота? Дураком быть? Я и не так красив, как брат. Какая дура меня полюбит? А без любви – и жениться нужды нет. Я не наследник. От меня нечего потомства ждать!
Так грубо режет порою Константин даже своим наставникам, Сакену, Протасову, когда те по приказанию бабушки заводят с юношей речи о браке.
Пожимают плечами те, сами думают:
«Пусть бурлит… Бабушку побоится ослушаться. Придет время – все образуется!»
И они были правы.
Правда, больше хлопот выпало на долю бабушки с женитьбой младшего внука, этого «чудака», как при самом рождении прозвала его Екатерина.
– Представьте, – однажды при невестке и при Куракине стала громко говорить Екатерина. – Чудак наш Константин еще до рождения проявил себя! Ждали его еще числа пятнадцатого марта, а он изволил лишь двадцать седьмого апреля припожаловать… да так быстро, словно снег на голову какой свалился… В час, в полтора – и вот он тут!..
Говорит, а сама кидает взгляды на невестку, которую очень невзлюбила с недавних пор…
Краснеет Мария Федоровна. Куракин тоже не знает, куда глаза девать, почему-то.
А Екатерина продолжает:
– Вот я его тогда же чудаком прозвала. Так он и остался у нас чудаком…
Но и это взбалмошный, капризный, упорный «чудак» вынужден был покориться воле бабушки. Восемь принцесс одну за другой вызвала в Петербург Екатерина. Решительно забраковал всех Константин. Не понравились они и самой императрице. Поэтому без дальних разговоров подарками осыпали неудачных претенденток и отсылали с Богом домой.
Но вот в октябре 1795 года прибыла в Петербург принцесса Саксен-Заальфельд-Кобургская, супруга герцога-наследника, с тремя своими хорошенькими дочерьми-невестами: Наталией, Софией и Юлианой.
Стоя у окна, выходящего на подъезд, императрица видела, как вышли из экипажа принцессы и сама герцогиня за ними.
Старшая дочь торопливо выскочила из кареты, порхнула на лестницу, как будто боялась опоздать куда-нибудь. Вторая хотела догнать сестру, но от поспешности оступилась и упала тут же. Хотя она быстро поднялась без посторонней помощи, Екатерина обратилась к Протасовой, стоящей рядом, и заметила:
– Дурная примета, душечка моя…
Когда же третья, самая младшая, неторопливо спустилась с подножки экипажа, уверенно двинулась вперед, спокойно, с достоинством стала подыматься по лестнице, государыня подумала:
«Вот именно – последняя! Виден сейчас характер и выдержка… Как раз что нужно моему взбалмошному мальчику… Посмотрим».
Об этих соображениях Екатерина сейчас промолчала. Но вышло именно так, как она полагала. Константин, которому поставлено было решение выбрать одну из трех сестер, пробормотал:
– Ну, что же, бабушка… Если уж надо?.. Так, конечно, ту… которая самая младшая. На что мне всякий старый хлам. И слушать меня не станут. А с этой я еще слажу…
– Да ты что, милый? Полагаешь, жена тебе рядовой твоей роты? Слыхала я, машиной ты считаешь и людей, и офицеров. Так помилосердуй и жену под тот же ранжир не подводи… Осрамишь и себя и меня… На целый свет прославишь…
– Да я ничего не говорю, бабушка. А как я знаю, написано в Законе: жена да убоится! Значит…
– Значит, ты глуп. Это о том сказано, если что дурное на ум жене придет… Так перед ней муж чистым и безупречным, добрым и ласковым стоять должен, чтобы она, жена, даже и подумать не могла о чем плохом… Пожалуй, прошу, не пускайся в толкование Закона Божия. Рано. Молоко, гляди, на губах белеет… Да и не о чем толковать. Младшая – и хорошо. Она мне тоже больше нравится, правду сказать. Ступай к генералу Платону Александровичу. И Будберг там сейчас. Они тебе скажут, что делать надо…
Целый день почти муштровали Константина Зубов и Будберг. Вечером 24 октября он бледный, притихший явился к принцессе-матери и дрожащим голосом объявил, по-французски, конечно:
– Сударыня, я являюсь просить у вас руки вашей дочери… принцессы Юлианы…
Вместо ответа взволнованная так же сильно мать обняла будущего зятя и громко зарыдала от радости.
После нескольких теплых фраз она позвала невесту.
Бледная, трепещущая, едва вошла девушка. Константин подошел и молча поцеловал ее холодную сейчас ручку.
Ни звука не проронив, еще больше побледнела Юлиана, и слезы брызнули из расширенных глаз, которые она, как зачарованная, не сводила со своего будущего супруга.
Желая нарушить неловкое и тягостное молчание, юноша наконец нашелся и негромко спросил:
– Надеюсь… со временем вы полюбите меня? Не правда ли, принцесса?
– Да… я буду любить вас… всем своим сердцем! – чуть слышно прошептала малютка в ответ, кидая нежный взгляд на этого некрасивого, правда, но такого сильного, симпатичного при всей уродливости юношу…
– Мой Бог, – вдруг по-немецки воскликнула совсем растроганная матушка. – Отчего отец не может видеть этой счастливой минуты!..
Юлиана, услыхав родную речь, напоминание об отце, которого ей вряд ли теперь суждено увидеть, закрыла личико руками и заплакала навзрыд.
Грубый по внешности, но чуткий душой, юноша понял, что опечалило девушку.
Он отвел ее руки от заплаканного личика, прижал их сильно, но осторожно к своей широкой груди.
– Успокойтесь, принцесса! Клянусь вам, вы увидите вашего батюшку как можно скорее. Бог свидетель, я повезу вас в Германию сам, как только мне разрешит это ее величество, государыня-бабушка… А что я обещал, то держу крепко. Увидите…
Улыбнулась сквозь слезы ребенок-невеста.
Печально завязался этот союз… Кончился он и того печальней. Но сейчас все ждали только радостей впереди.
До 6 ноября прогостила еще принцесса-мать у императрицы и уехала с двумя дочерьми домой, осыпанная дорогими подарками и денежными субсидиями.
Пятнадцатого февраля 1796 года состоялось бракосочетание этой юной пары, почти так же торжественно, как и свадьба старшего внука императрицы. Несколько дней пировала столица. Жареные быки с золочеными рогами и фонтаны, бьющие вином, – все было как следует…
Особый двор, по числу равный свите первой пары, был образован для новобрачных при гофмаршале, князе Борисе Голицыне. Но он состоял из особ менее родовитых и менее значительных чинами, чем свита старшего брата.
Сначала роскошный Мраморный дворец был отведен для новобрачных.
Робкая Юлиана, нареченная в православии Анной Федоровной, чувствовала себя совсем одинокой и покинутой в этих просторных покоях. Этикет не позволял ей сблизиться ни с кем из фрейлин и дам, состоящих при молодой княгине. Да и не влекло ее к чопорному на вид, злоязычному и безнравственному кружку этих придворных особ.
А от мужа также слишком мало радости видела новобрачная, не только с первых дней брака, но и до него. Пока еще невестой Анна жила вместе с великими княжнами, под надзором той же неизменной княгини Ливен, жених-сорванец являлся зачастую, увлекал за собой невесту к клавесину, раскрывал ноты военных маршей и кратко отдавал приказание:
– Ну-ка, сыграйте! А я буду аккомпанировать…
И он, прижав к толстым своим губам военную трубу или поправив на перевязи туго натянутый, звучный барабан, издавал вступительные шумные звуки на этих инструментах.
Кое-как разбирала ноты музыкальная принцесса, марш звучал все ровнее, труба заливалась все отчаяннее, или трещал вовсю барабан, как боевой клич… И вдруг девочка испускала болезненный крик. Жених, увлеченный «музыкой», в досаде, что невеста остановилась, с трудом разбирая музыкальное колено, или просто фальшиво исполнила пассаж, без церемонии щипал подневольную музыкантшу порой до синяков.
Или начинал с ней возню, ловил, играя в кошки и мышки, ронял на пол, целовал до боли, даже кусал чуть не до крови полные, нежные ручки принцессы, приговаривая при этом:
– Ух, как вкусно!.. Ну-ка, дайте еще разок кусну!.. Да не плачь же – это любя!
И, глотая слезы, молчала невеста, принимая такие знаки внимания со стороны дикого, безрассудного мальчика, которому предстояло по воле бабушки стать мужем в пору, когда бы еще надо было учиться и быть под строгим надзором умного воспитателя, если даже не врача, знакомого с разными видами нервных страданий у людей…
Недолго пожила на свободе молодая пара в Мраморном дворце.
Однажды утром Константин ворвался к жене.
– Пойдем-ка, Аннет! Что я тебе покажу! Что я придумал!..
Покорно пошла за мужем Анна, уже привыкшая ко всем странностям его.
День выдался ясный, и в низком, огромном манеже дворца было довольно светло, против обыкновения.
В одном конце стояла небольшая медная пушечка, которую можно было заряжать соответственным зарядом пороху, и она посылала маленькое ядро в широкий щит, заменяющий цель на другом конце манежа.
Сейчас у пушки вместо канонира стоял пройдоха-лакей, один из ближайших пособников Константина в самых сумасбродных затеях.
Несколько больших ловушек для крыс стояло у стены. В каждой копошилось по две-три серые, отталкивающего вида крысы. Они становились на задние лапки, голые хвосты повисали наружу… Розовые мордочки нюхали воздух и прутья клеток, черные острые глазки бегали кругом…
– Ай, крысы! – пугливо вскрикнула Анна, не выносящая даже вида этих зверьков.
– Ну, не пищите, ваше высочество! Я терпеть этого не могу, знаете! – прикрикнул почти грубо Константин, подражая Павлу, тоже не слишком вежливому в семье, даже с дамами. – Видишь: в клетках эти канальи… Я их тоже не люблю. Вот мы и будем казнить их, чтобы не грызли повсюду…
Бледная, испуганная, прислонилась молча к стене Анна, ожидая, что будет дальше. От страха она уж и сказать не решалась ничего…
И вот на ее глазах по знаку Константина слуга взял одну клетку, приложил ее дверцей к жерлу пушечки, уже снабженной пороховым картушем. Дверца западни со скрипом скользнула кверху, и две крысы покатились по дну клетки прямо в жерло пушечки, теперь глядящее кверху.
Быстро отняв клетку, слуга забил пыжом это живое ядро… Отошел немного. Константин сам, уже держа наготове горящий фитиль, поджег запальник… Огонек блеснул красной искрой…
Бухнул резкий удар… Клуб дыму вынесло из жерла…
Несколько темных комочков опередили облако дыма, мелькнули в воздухе и глухо шлепнули прямо в щит там, на другом конце, распластались на этом щите, давая мутные розовые потоки вниз и кругом…
Анна, как зачарованная, следившая за всем этим, вскрикнула и упала без чувств…
Вне себя была Екатерина, когда узнала о новой жестокой проказе сорванца-новобрачного.
– Ну нет. Его еще рано пускать жить по своей воле… Хуже маленького этот!.. Сюда его, ко мне перевести надо, поближе… Я сама буду наблюдать за милым внуком, если другие не умеют или не хотят обуздать дикаря…
Так решила Екатерина. И новобрачные были поселены в покоях Зимнего дворца, поближе к половине государыни.
Настала весна. Двор переехал в Таврический дворец. И здесь Константин и Анна очутились совсем под крылом у бабушки. Анна была очень рада этому. Но Константин негодовал. И только неодолимый страх, который он питал перед императрицей, мешал ему открыто высказать это недовольство.
Только попадая в Павловск и в Гатчину, к отцу, куда теперь четыре раза в неделю ездили «на службу» оба брата, Константин отводил душу.
Давно уже цесаревич, не стесняясь, позволял себе в присутствии сыновей и даже дочерей самую беспощадную критику Екатерины, не только как правительницы, но и как женщины…
Александр, вторя отцу во всех его нападках на вельмож, окружающих бабушку, ее самой не касался никогда и молчал, что бы ни говорил отец.
Константин же, особенно за последнее время, стал в известных границах, но довольно усердно вторить отцу, обсуждая, а порою и осуждая многое, что делала «строгая к другим», но не к себе бабушка…
Екатерина это скоро узнала, но не придала значения выходкам мальчишки. Только невольно стала суше, холоднее относиться к младшему внуку, удвоив внимание и любовь к старшему.
Она не чуяла, что и здесь ее стерегло разочарование. Если бы она могла на постоянно ясном, спокойном лице Александра читать его затаенные мысли, может быть, она бы решила, что из двух неблагодарных младший все же откровеннее, а значит, и лучше…
С точки зрения, конечно, самой императрицы мог быть назван «неблагодарным» Александр. Он же о себе думал совершенно иначе.
Теплое весеннее утро, заливающее потоками света весь Таврический парк и дворец, где теперь находится со всей «молодой» семьей императрица, манит из покоев, несмотря на ранний час.
Сама императрица в эти часы занята делами, работает с министрами, со своими личными секретарями. Придворные, свита князей и государыни, хотя тоже встают довольно рано по примеру «хозяйки дома», но редко кто показывается в тенистом старом парке, когда еще земля, не совсем прогретая после стаявших снегов, посылает гуляющим свое влажное, слишком свежее дыхание, а воздух, остывающий за долгую, прохладную ночь, тоже влажен и свеж…
Не боится этого Александр. Именно эти пустынные часы проводит он в прогулке по широким, бесконечным, то прямым, то извилистым аллеям парка, подымается на искусственные холмы, проходит по мостикам, переброшенным через ручьи и каналы, перерезающие тут и там дорогу… Иногда с женой совершает он эти долгие, уединенные прогулки, а то и совершенно один.
Сейчас рядом с высокой фигурой великого князя, стройной, хотя и начинающей уже принимать очертания зрелости, темнеет другая.
Это молодой еще человек лет двадцати шести, польский магнат, князь Адам Чарторижский, сын знаменитой Изабеллы Флемминг.
Ростом немного пониже Александра, князь сухощавей его, широкоплечий, с хорошо развитой грудью и стройной талией сильного мужчины. Длинные пальцы узкой, небольшой руки, маленькая, породистая нога, тонкие выразительные черты красивого, бледного, всегда почти серьезного лица говорили о чистоте крови, которая тщательно сберегалась еще в некоторых знатных семьях польской шляхты, передавая из века в век лучшие расовые признаки новым поколениям. Большие темные глаза князя глядели почти строго, но в них всегда горел какой-то скрытый, словно сдержанный огонь… Капризные пряди вьющихся совсем темно-русых волос, не покрытых пудрой, часто падали красивой тенью на высокий гладкий лоб князя, почти касаясь тонких, ровных, красивых, как у женщины, бровей, под которыми окаймляла глаза вторая легкая тень длинных густых ресниц, дающая мягкий штрих этому красивому, но несколько суровому по выражению лицу, напоминающему лицо средневекового монаха-рыцаря, а не придворного камергера, каким сделала недавно императрица князя Адама и младшего брата его Константина.
Ровно год тому назад по поручению своего отца, князя Адама из Пулав Чарторижского, явились оба брата к князю Николаю Васильевичу Репнину, принявшему в свое распоряжение ту часть Польши и Литвы, которая отошла к России после раздела 1792 года.
Огромные литовские владения Чарторижских были в это время отобраны в казну, так как князь-старик все время стоял на челе партии, враждебной Екатерине. Но когда борьба закончилась, сильный магнат рассудил, что смириться будет разумнее, чем потерять огромные земельные богатства, из рода в род бывшие достоянием их семьи. Он и поручил двум взрослым сыновьям начать хлопоты.
Как только императрица получила сообщение от Репнина, она приостановила раздачу огромных «маентков» княжеских, к которым уже тянулось много жадных рук, с фаворитом во главе. Небольшая, но влиятельная польская кучка приближенных к Екатерине лиц, как-то: Браницкая, полька по мужу, граф Вьельегорский, сам Станислав-Август, развенчанный круль, семья Четвертинских, нашедшая радушный приют в Петербурге после Варшавы и Вильны, все они советовали протянуть руку примирения одному из знатнейших и влиятельных родов в Мазовии и Литве.
Екатерина умела послушать доброго совета.
Немедленно написала она Репнину:
«Князь Николай Васильевич, вследствие донесения вашего о явившихся у вас двух молодых Чарторижских повелеваем принять у них присягу на верное нам подданство, предварительно испытав и удостоверясь, что она чистосердечна и не противна совести их; в таком случае ко всем имениям, им принадлежащим в пределах княжества Литовского, не оставьте определить опеку на основании, как то учинено с имениями князя Сапеги, и притом дозволить им сюда приехать. Пребываем в прочем вам благосклонные – Е к а т е р и н а».
Двадцать четвертого июня 1795 года оба брата представлялись императрице в Царском Селе и получили камергерство.
Екатерина вообще от своей юности питала расположение к полякам, по развитию своему и по культурности стоящим выше братьев-россиян. Один из первых, самых поэтических романов во дни еще императрицы Елизаветы Петровны, разыгрался между Екатериной и Станиславом Понятовским. Воспоминаниям об этой любви и был потом обязан он тем, что императрица российская посадила незначительного князька на трон Пястов и Ягеллонов. А если он не мог усидеть на этом высоком месте, вина уж была его собственная, а не той, кто дала ему трон.
Теперь старший брат, князь Адам, сразу понравился императрице своей благородной сдержанностью, своим изяществом. А младший, живой, огненный, веселый, как истый рыцарь-сармат, напомнил ей давно минувшие годы… Она обласкала братьев и прямо выразила желание, чтобы внуки ближе сошлись с этими новыми пришельцами в многоязычном, международном собрании, какое, собственно, изображал сейчас огромный двор могучей северной повелительницы.