Уже несколько минут из соседней комнаты слышно Цецилию, которая, возвратившись с концерта, села за рояль и стала упорно барабанить все одну и ту же фразу баркаролы. В конце концов Альберик Профитандье не выдержал. Он приоткрыл дверь гостиной и сказал голосом жалобным, как бы умоляющим, потому что колика в печени начинала причинять ему жестокое страдание (к тому же он всегда был немного робок с дочерью):
   – Милая Цецилия, не будешь ли ты добра узнать, есть ли в доме бутылка виши; а если нет, послать за ней. Кроме того, я очень просил бы тебя прекратить на время игру.
   – Ты нездоров?
   – Нет, нет. Просто мне нужно обдумать один вопрос перед обедом, и твоя музыка мне мешает. – И из любезности – испытываемая им боль делает его добрым – прибавляет: – Какую красивую вещь ты играла! Что это?
   Но он уходит, не успев услышать ответ. К тому же дочь знает, что он ничего не понимает в музыке и путает фокстрот с маршем из «Тангейзера» (так, по крайней мере, она утверждает), поэтому у нее нет никакого желания отвечать ему. Но вот он снова открывает дверь:
   – Мама возвратилась?
   – Нет еще.
   Как все нелепо! Она возвратится так поздно, что у него не будет времени поговорить с нею. Что бы такое ему придумать, чтобы объяснить отсутствие Бернара? Ведь нельзя же рассказать правду, раскрыть детям тайну мимолетного увлечения матери. Ах, все давно уже было прощено, основательно забыто, заглажено! Рождение младшего сына скрепило восстановленное согласие. И вдруг этот мстительный призрак, поднимающийся из прошлого, труп, выбрасываемый волною на берег…
   Ну что там еще? Дверь в кабинет бесшумно открылась, он поспешно засовывает письмо во внутренний карман пиджака; портьера тихонько приподнимается. Это Калу.
   – Папа, скажи… Как перевести эту латинскую фразу? Я ее совсем не понимаю…
   – Я ведь просил тебя не входить ко мне без стука. Больше того, я не желаю, чтобы по всяким пустякам ты являлся мне мешать. Ты привыкаешь рассчитывать на чужую помощь и полагаться на других, вместо того чтобы самому стараться. Вчера была задача по геометрии, сегодня вот… Из какого автора твоя фраза?
   Калу протягивает тетрадь:
   – Он не сказал нам; возьми посмотри, сам узнаешь. Учитель нам ее продиктовал, а я, может быть, неправильно записал. Я хотел бы узнать, правильно ли она написана…
   Господин Профитандье берет тетрадь, но он сильно страдает. Он нежно подталкивает мальчика:
   – Потом. Уже подают ужин. Шарль пришел?
   – Он спустился к себе в кабинет. (Адвокат принимает клиентов на первом этаже.)
   – Ступай, скажи, чтобы он зашел ко мне. Ступай, живо!
   Звонок! Наконец-то возвращается госпожа Профитандье; она извиняется, что задержалась; ей пришлось нанести много визитов. Она очень опечалена нездоровьем мужа. Что бы сделать для облегчения его боли? У него действительно вид неважный. Ужинать он не будет. Пусть садятся за стол без него. Но после пусть она придет к нему с детьми. Где Бернар? Ах, да… Друг… ты его знаешь, тот, с кем он занимается по математике, увел его к себе.
   Профитандье чувствовал себя лучше. Сначала он боялся, что боли не позволят ему говорить. Нужно же, в самом деле, объяснить исчезновение Бернара. Он теперь знал, что он должен сказать, сколь ни мучительно будет это объяснение. Он чувствовал в себе твердость и решимость. Он опасался только, как бы жена не прервала его слезами, криком, как бы ей не сделалось дурно…
   Час спустя она входит с тремя детьми, подходит к нему. Он усаживает ее против своего кресла.
   – Старайся держать себя в руках, – говорит он тихим, но повелительным тоном, – и не говори ни слова, понимаешь? Мы побеседуем потом наедине.
   И во время своей речи он держит ее руку в своих руках.
   – Садитесь, пожалуйста, дети. Мне неприятно чувствовать, что вы стоите передо мною, словно на экзамене. Мне предстоит сказать вам нечто очень печальное. Бернар покинул нас, и мы не увидим его больше… здесь какое-то время. Мне нужно сообщить вам сегодня то, что я сначала скрывал от вас, желая, чтобы вы любили Бернара, как брата; ваша мать и я любили его, как нашего сына. Но он не был нашим сыном… и его дядя, брат его настоящей матери, которая, умирая, поручила его нам… пришел сегодня и забрал его с собой.
   Тяжелое молчание воцаряется после этих слов, и слышно, как сопит Калу. Все думают, что Профитандье будет продолжать. Но он делает движение рукой:
   – Теперь идите, дети. Мне необходимо поговорить с вашей матерью.
   Когда они вышли, господин Профитандье долгое время не произносит ни слова. Рука, которую госпожа Профитандье оставила в его руках, словно помертвела. Другою она поднесла носовой платок к глазам. Она облокотилась на большой стол, отвернулась и заплакала. Сквозь сотрясающие ее рыдания Профитандье слышит, как она бормочет:
   – Жестокий!.. Вы выгнали его!..
   Минуту назад он решил не показывать ей письмо Бернара; но, слыша столь несправедливое обвинение, протягивает ей:
   – На, читай.
   – Не могу.
   – Тебе нужно прочесть.
   Он больше не думает о ее горе. Он следит, какое впечатление производит на нее каждая строчка письма. Только что он говорил, едва сдерживая слезы; теперь даже волнение покидает его; он смотрит на жену. О чем думает она? Тем же жалобным голосом, рыдая, она продолжает бормотать:
   – Зачем ты сказал ему… Ты не должен был говорить ему.
   – Но ты же видишь, что я ничего ему не говорил… Прочти внимательнее.
   – Я прочла внимательно… Как же он, в таком случае, узнал? Кто ему сказал?…
   Так вот о чем она думает! Вот причина ее слез! Это печальное событие должно бы было объединить их. Увы! Профитандье смутно чувствует, что мысли их расходятся в разные стороны. И в то время как она жалуется, обвиняет, корит себя за все, он пробует склонить эту упрямую душу к более благочестивым чувствам.
   – Это искупление, – говорит он.
   Он встал, движимый инстинктивной потребностью господствовать; он держится теперь совсем прямо, забыв физическую боль или пренебрегая ею, и важно, нежно, властно кладет руку на плечо Маргариты. Он хорошо знает, что она никогда вполне не раскаялась в том, что он всегда хотел рассматривать как мимолетное прегрешение; он хотел бы сказать ей теперь, что это горе, это испытание может послужить искуплением ее вины; но он напрасно ищет слова, которые удовлетворили бы его и, как он надеется, стали бы понятны для нее. Плечо Маргариты сопротивляется мягкому давлению его руки. Маргарите прекрасно известно, что из малейших жизненных событий всегда должно последовать какое-нибудь нестерпимое моральное поучение; все толкуется и разъясняется им в духе его догм. Он склоняется к ней. Вот что он хотел бы сказать:
   – Мой бедный друг, ты видишь: из греха не может родиться ничего хорошего. Попытка скрыть свою вину ни к чему не привела. Увы! Я сделал все, что мог, для этого мальчика; обращался с ним как с собственным сыном. Бог являет теперь нам, что было ошибкой предполагать…
   Однако сразу же запинается.
   Несомненно, она понимает эти столь многозначительные слова; несомненно, они проникли в ее сердце, потому что рыдания ее возобновляются с большей силой, хотя в течение нескольких минут перед этим она не плакала; потом она склоняется еще ниже, как бы готовая упасть перед ним на колени, а он подхватывает и поддерживает ее. Что шепчет она сквозь слезы? Он нагибается к самым ее губам. Слушает:
   – Ты видишь… Ты видишь… Зачем ты простил меня?… Ах, я не должна была возвращаться!
   Ему приходится почти угадывать ее слова. Потом она умолкает. Она тоже больше не в силах говорить. Как разъяснить ему, что она чувствует себя словно в плену у добродетели, которой он требует; что она задыхается и сожалеет теперь не столько о своей вине, сколько о своем раскаянии. Профитандье выпрямился:
   – Мой бедный друг, – сказал он с достоинством и строго, – боюсь, что ты слишком расстроена. Уже поздно. Пойдем-ка лучше спать.
   Он помогает ей встать, провожает ее в спальню, прикасается губами к ее лбу, затем возвращается в кабинет и валится в кресло. Странная вещь: приступ печени прошел, но он чувствует себя разбитым. Он сидит, сжимая лоб руками, слишком опечаленный, чтобы плакать. Он не слышит стука, но шум открываемой двери заставляет его поднять голову: это его сын Шарль.
   – Я пришел пожелать тебе доброй ночи.
   Шарль подходит к нему. Он все понял. Он хочет дать почувствовать это отцу. Он хотел бы выразить ему свое участие, свою любовь, свою преданность, но кто поверит адвокату: он крайне неискусен по части выражения своих чувств или, может быть, становится неискусным как раз в те минуты, когда чувства его искренни. Он обнимает отца. Настойчивость, с которой он кладет свою голову на его плечо, прижимается к нему и в такой позе замирает на несколько мгновений, убеждает, что Шарль все понял. Он так хорошо понял, что, подняв немного голову, спрашивает – неловко, как все, что он делает, – но сердце его так измучено, что он не может удержаться от вопроса:
   – А Калу?
   Вопрос нелеп, потому что, насколько Бернар отличался от других детей, настолько у Калу семейные черты совершенно явственны. Профитандье треплет Шарля по плечу:
   – Нет, нет, будь спокоен. Только Бернар.
   Тогда Шарль произносит наставительно:
   – Бог изгоняет чужака, чтобы…
   Но Профитандье останавливает его: разве он нуждается в том, чтобы ему говорили так?
   – Молчи.
   Им больше нечего сказать друг другу. Покинем их. Скоро одиннадцать часов. Оставим госпожу Профитандье, которая сидит в своей комнате на маленьком прямом и не очень удобном стуле. Она не плачет, ни о чем не думает. Она тоже хотела бы убежать; но она не убежит. Когда она была с любовником, отцом Бернара, которого нам не для чего знать, она твердила себе: "Напрасно все это: ты всегда будешь всего-навсего порядочной женщиной". Маргарита страшилась свободы, преступления, привольной жизни; вот почему через девять дней она, раскаиваясь, вернулась к семейному очагу. Ее родители вполне обоснованно говорили ей когда-то: "Ты никогда не знаешь, чего хочешь". Покинем ее. Цецилия уже спит; Калу с отчаянием смотрит на свечу; она скоро догорит и не позволит ему дочитать увлекательную книжку, за которой он забывает об уходе Бернара. Мне было бы очень любопытно знать, что мог рассказать Антуан своей подруге-кухарке; но всего не услышишь. Приближается час, когда Бернар должен отправиться к Оливье. Не знаю хорошенько, где он ужинал сегодня, и ужинал ли вообще. Он беспрепятственно прошел мимо помещения консьержа и украдкой поднимается по лестнице…
 

III

 
 
Изобилие и мир рождают трупов;
мать отваги всегда суровость.
Шекспир
 
 
   Оливье лег в постель и стал дожидаться поцелуя матери, которая каждый вечер спускалась в комнату двух младших сыновей обнять их перед сном. Он мог бы снова одеться, чтобы встретить Бернара, но все еще сомневался в его приходе и боялся разбудить младшего брата. Обыкновенно Жорж засыпает быстро и просыпается поздно; может, он не заметит ничего странного.
   Услышав робкий стук в дверь, Оливье соскочил с постели, поспешно сунул ноги в ночные туфли и побежал открывать. Не было никакой надобности зажигать свет; лунный свет вполне освещал комнату. Оливье сжал Бернара в объятиях:
   – Как я ждал тебя! Я все не верил, что придешь. Твои родители знают, что ты сегодня не ночуешь у себя?
   Бернар смотрел прямо перед собой в темноту. Он пожал плечами:
   – Ты считаешь, что я должен был спросить у них позволения, да?
   Тон его был таким холодно ироническим, что Оливье тотчас почувствовал нелепость своего вопроса. Он не понял еще, что Бернар ушел «взаправду»; Оливье думает, что его друг просто не хочет ночевать дома, и не уясняет себе хорошенько мотива этой выходки. Он спрашивает, когда Бернар рассчитывает возвратиться. "Никогда!" Свет вспыхивает в сознании Оливье. Он очень озабочен показать себя на высоте положения и не дать захватить себя врасплох; все же у него вырывается восклицание: "То, что ты делаешь, грандиозно!"
   Бернару нравится изумление друга; он особенно чувствителен к нотке восхищения, что проскользнула в этом восклицании; он снова пожимает плечами. Оливье взял его за руку; он очень серьезен; спрашивает с мучительным беспокойством:
   – Но… почему ты ушел?
   – Ах, старина, это дела семейные. Не могу тебе сказать. – И, чтобы не казаться слишком серьезным, он в шутку сбивает с ноги Оливье туфлю, они сидят теперь рядом на кровати.
   – Где же ты будешь жить?
   – Не знаю.
   – И на что?
   – Там видно будет.
   – Есть у тебя деньги?
   – Завтра на обед хватит.
   – А потом?
   – Потом нужно будет достать. Ладно, придумаю что-нибудь. Вот увидишь. Я тебе все расскажу.
   Оливье в совершенном восторге от своего друга. Он знает его решительный характер, однако он все еще сомневается: когда у Бернара выйдут деньги и нужда схватит его за горло, не сделает ли он попытки вернуться? Бернар его успокаивает: он решится на все, лишь бы не возвращаться к своим. И так как он несколько раз, все с большим упоением, повторяет: "На что угодно", – тревога сжимает сердце Оливье. Он хочет еще что-то сказать, но не смеет. Наконец, опустив голову, он начинает неуверенным тоном:
   – Бернар… все же ты не собираешься… – но умолкает. Бернар поднимает глаза и, хотя не видит Оливье, чувствует его смущение.
   – Что? – спрашивает он. – Что ты хочешь сказать? Говори. Воровать?
   Оливье качает головой. Нет, он не то хотел сказать. Вдруг он разражается рыданиями, конвульсивно сжимая Бернара в объятиях.
   – Обещай мне, что ты не…
   Бернар обнимает его, затем со смехом отталкивает. Он понял.
   – Ах, это я тебе обещаю. Нет, сутенером не стану. – И прибавляет: – Признайся все же, что это было бы самым простым выходом. – Но Оливье успокоился; он-то знает, что эти последние слова только рисовка.
   – А твой экзамен?
   – Как раз он мне и мешает. Я все же не хотел бы провалиться. По-моему, я готов; главное, не быть усталым в тот день. Мне нужно покончить с этим как можно скорее. Правда, небольшой риск есть, но… я справлюсь, увидишь.
   Некоторое время они молчат. Свалилась вторая туфля.
   – Ты простудишься, – сказал Бернар. – Ляг и накройся.
   – Нет, ты должен лечь.
   – Ты шутишь! А ну, живо! – и он силою укладывает Оливье в раскрытую постель.
   – А ты? Где ты будешь спать?
   – Неважно. На полу. В углу. Мне надо привыкать.
   – Нет, послушай. Я хочу тебе что-то сказать, но я не смогу, пока не буду чувствовать, что ты совсем рядом. Ложись ко мне. – И после того, как Бернар, мигом раздевшись, лег рядом: – Знаешь, то, о чем я говорил тебе несколько дней назад… Это случилось… Я там был.
   Бернар понимает с полуслова. Он прижимает к себе своего друга, который продолжает:
   – Так знай, старина, это отвратительно. Ужасно… Потом у меня было желание плевать, меня тошнило, хотелось содрать с себя кожу, убить себя.
   – Ты преувеличиваешь!
   – Или убить ее.
   – Кто она была такая? Ты хоть был благоразумен?
   – Да, да, это девчонка, которую хорошо знает Дюрмер, он и познакомил меня с нею. Как отвратительно она разговаривала! Она болтала, не умолкая. Какая дура! Не понимаю, как можно не молчать в такие моменты. Мне хотелось заткнуть ей глотку, задушить ее…
   – Бедняга! Ты должен был, однако, заранее знать, что Дюрмер способен подсунуть только идиотку… Красивая хоть?
   – Неужели ты думаешь, что я ее разглядывал!
   – Ты идиот, купидон. Давай спать… По крайней мере, ты ее…
   – Черт! Это-то мне больше всего и отвратительно: то, что я мог все же… совсем так, словно я ее желал.
   – Послушай, старина, это потрясающе.
   – Замолчи, пожалуйста. Если любовь такова, то я сыт ею надолго.
   – Какой же ты еще младенец!
   – Хотел бы видеть тебя на моем месте!
   – О, ты ведь знаешь, я к этому не стремлюсь. Я сказал тебе, жду авантюры. А так, хладнокровно, меня к этому вовсе не тянет. Все равно, как если бы я…
   – Как если бы что?…
   – Как если бы она… Ничего. – Давай спать. – И он резко поворачивается спиною, отстраняясь немного от тела друга, чья теплота его волнует. Но через мгновение Оливье спрашивает:
   – Как ты думаешь… Баррес будет избран?
   – Черт… Это тебе важно?
   – Плевать мне! Скажи… Послушай… – Он облокачивается на плечо Бернара, и тот оборачивается. – У моего брата есть любовница.
   – У Жоржа?
   Малыш притворяется спящим, но все слышит; приподняв голову с подушки, он насторожился; когда те произнесли его имя, совсем затаил дыхание.
   – Какой дурак! Я говорю о Винценте. (Он старше Оливье, и он студент медицинского факультета.)
   – Он сказал тебе?
   – Нет. Я узнал об этом, хотя он и не подозревает. Родители ничего не знают.
   – Что они сказали, если б узнали?
   – Не знаю. Мама пришла бы в отчаяние. Папа потребовал бы порвать с нею или жениться.
   – Черт возьми! Порядочные буржуа не понимают, что можно быть честным по-другому, чем они. Как же ты узнал?
   – Вот как: с некоторых пор Винцент уходит ночью, когда родители уже в постели. Спускаясь по лестнице, он старается как можно меньше шуметь, но я узнаю его шаги на улице. На прошлой неделе – в среду, кажется, – ночь была такая душная, что я не мог спать. Я подошел к окну, чтобы легче было дышать. Вдруг услышал, что дверь внизу открылась и снова закрылась. Я высунулся из окна и узнал Винцента, когда он проходил мимо фонаря. Уже перевалило за полночь. Это было в первый раз. Я хочу сказать: в первый раз я заметил его уход. Но с тех пор как я об этом узнал, я наблюдаю – о, невольно! – и почти каждую ночь слышу, как он уходит. У него свой ключ, и родители устроили ему кабинет в комнате, где прежде помещались мы с Жоржем: там он будет принимать своих пациентов. Его комната в стороне, налево от прихожей, тогда как вся остальная квартира направо. Он может уходить и приходить, когда угодно, так что никто об этом не знает. Обыкновенно я не слышу, когда он приходит, но позавчера, в понедельник ночью, не знаю, что со мной было. Я обдумывал проект журнала Дюрмера… Не мог заснуть. До меня донеслись голоса на лестнице, я думал, это Винцент.
   – Который час был? – спрашивает Бернар, не столько из желания знать, сколько для того, чтобы проявить интерес к рассказу.
   – Думаю, три часа утра. Я встал и приложил ухо к двери. Винцент разговаривал с женщиной. Или, вернее, говорила она одна.
   – Как же ты узнал, что это Винцент? Все жильцы проходят мимо твоей двери.
   – Иногда даже они сильно мешают: чем более поздний час, тем с большим шумом поднимаются они по лестнице. Плевать им на людей, которые спят!.. Нет, это мог быть только он; я слышал, как женщина повторяла его имя. Она говорила ему… ах, мне противно передавать ее слова…
   – Что говорила?
   – Она говорила: "Винцент, возлюбленный мой, любовь моя, ах, не покидайте меня!"
   – Она обращалась к нему на "вы"?
   – Да. Не правда ли, любопытно?
   – Рассказывай дальше.
   – "Теперь вы не имеете права бросить меня. Что я буду делать? Куда пойду? Скажите мне что-нибудь. Ах, не молчите же!" И она снова называла его по имени и повторяла: "Возлюбленный мой, возлюбленный мой", – голосом все более и более печальным, все более и более слабеющим. Потом я услышал шум (они, должно быть, стояли на ступеньках лестницы) точно от падающего тела. Я думаю, она бросилась на колени.
   – А он по-прежнему ничего не отвечал?
   – Он, должно быть, взошел на последние ступеньки; я услышал, как хлопнула дверь его комнаты. Она оставалась еще долго, совсем рядом, почти у самой моей двери. Я слышал ее рыдания.
   – Ты должен был открыть.
   – Я не посмел. Винцент пришел бы в ярость, если бы узнал, что я в курсе его любовных дел. Кроме того, я боялся, как бы не смутить ее тем, что застал ее в слезах. Я не нашелся бы, что сказать ей.
   Бернар повернулся к Оливье:
   – На твоем месте я открыл бы…
   – О, ты молодец! Ты всегда себе все позволяешь. Делаешь все, что взбредет в голову.
   – Это упрек?
   – Нет, завидую.
   – Кто, по-твоему, эта женщина?
   – Откуда мне знать? Покойной ночи.
   – Скажи… ты уверен, что Жорж не слышал нас? – шепчет Бернар на ухо Оливье. Несколько мгновений они прислушиваются.
   – Нет, спит, – отвечает Оливье вслух, – потом он все равно бы не понял. Знаешь, что он спросил третьего дня у папы?… Почему…
   На этот раз Жорж не выдерживает: он привстает на постели и кричит брату:
   – Дурак! Ты, значит, не понял, что я спрашивал нарочно?… Да, черт возьми, я слышал все, что вы тут болтали, но вам нечего волноваться. Про Винцента я знал уже давно. Но, пожалуйста, крошки, говорите теперь тише, я хочу спать. Или замолчите.
   Оливье поворачивается лицом к стене. Бернару не спится, и он разглядывает комнату. От лунного света она кажется просторнее. Она мало знакома ему. Оливье никогда не бывает здесь днем; во время немногих приходов Бернара он принимал его в верхней комнате. Лунный свет касается теперь изголовья кровати, в которой Жорж наконец заснул; он слышал почти весь рассказ брата; ему будет сниться много снов. Над кроватью Жоржа виднеется маленькая этажерка с двумя полками, где расставлены его учебники. На столике около кровати Оливье Бернар замечает книгу большого формата; он протягивает руку, берет ее, чтобы посмотреть заглавие – «Токвиль», но, когда он хочет положить книгу обратно, она падает, и шум будит Оливье.
   – Ты читаешь Токвиля?
   – Дюбак мне дал.
   – Нравится?
   – Скучновато. Но кое-что сказано прекрасно.
   – Послушай. Что ты делаешь завтра?
   Завтра, в четверг, лицеисты свободны. Бернар думает, не встретиться ли ему снова с другом. Он не намерен больше возвращаться в лицей; хочет обойтись без последних уроков и самостоятельно приготовиться к экзамену.
   – Завтра, – ответил Оливье, – в половине двенадцатого я иду к дьеппскому поезду на вокзал Сен-Лазар встречать дядю Эдуарда, который возвращается из Англии. В три часа у меня свидание с Дюрмером в Лувре. Остальную часть дня мне нужно заниматься.
   – Дядю Эдуарда?
   – Да, он мамин сводный брат. Полгода был в отъезде, и я мало знаком с ним, но я очень его люблю. Он не знает, что я собираюсь встречать его, и боюсь, я его не узнаю. Он совсем не похож на других членов моей семьи. Он очень хороший.
   – Что он делает?
   – Пишет. Я прочел почти все его книги, но уже давно он, ничего не выпускал.
   – Романы?
   – Да, что-то вроде романов.
   – Почему ты мне никогда о нем не говорил?
   – Потому что ты захотел бы прочесть его книги, и если бы они тебе не понравились…
   – Ну?… Что дальше?
   – То это было бы мне неприятно!
   – Почему же ты решил, что он очень хороший?
   – Право, не знаю. Я сказал тебе, что почти незнаком с ним. Это скорее предчувствие. Я чувствую, что его интересуют вещи, вовсе чуждые моим родителям, и с ним можно говорить обо всем. Однажды – незадолго перед своим отъездом – он завтракал у нас; разговаривая с отцом, он – я чувствовал – все время смотрел на меня, и это начало меня волновать; я хотел уже уйти из комнаты – дело было в столовой, где мы задержались после кофе, но он начал расспрашивать отца обо мне, что меня смутило еще больше. И вдруг папа встал и отправился за стихами, что я недавно сочинил и имел глупость ему показать.
   – За твоими стихами?
   – Ну да, знаешь, то самое стихотворение, которое, по-твоему, похоже на «Балкон» {Оливье подразумевает, вероятно, стихотворение Шарля Бодлера. (Прим. пер.).}. Я знал, что цена моим стихам – грош или почти грош, и был очень недоволен, что папа вспомнил о них. Какое-то время, пока папа искал эти стихи, мне пришлось остаться в столовой наедине с дядей Эдуардом, и я почувствовал, что страшно краснею; я никак не мог придумать, что бы такое сказать: смотрел по сторонам – и на него; впрочем, он сначала принялся крутить папироску, затем – конечно, для того, чтобы дать мне возможность оправиться от смущения, – встал и начал глядеть в окно. Он насвистывал. Вдруг он сказал: "Я взволнован больше, чем ты". Но думаю, это была простая деликатность. Наконец папа вернулся; он протянул стихи дяде Эдуарду, и тот принялся читать их. Я был на таких нервах, что, начни он говорить мне комплименты, ответил бы, кажется, какою-нибудь дерзостью. Папа, конечно, ожидал комплиментов; так как дядя ничего не говорил, он спросил: "Ну как? Каково твое мнение?" Но дядя сказал ему, смеясь: "Мне неловко высказывать о нем мнение в твоем присутствии". Тогда папа вышел, тоже смеясь. Когда мы снова остались одни, дядя сказал, что находит мои стихи очень плохими; однако этот отзыв доставил мне удовольствие; и еще больше мне понравилось, что он вдруг ткнул пальцем в два стиха – два единственных стиха, что нравились мне во всем стихотворении; он посмотрел на меня, улыбаясь, и сказал: "Вот это хорошо". Ну разве он не славный парень? И если бы ты знал, каким тоном сказал он это! Я бы расцеловал его. Затем он заметил, что ошибка моя заключается в том, что я исхожу из мысли и не позволяю себе довериться словам. Сначала я не понял его хорошенько; теперь же, мне кажется, для меня ясно, что он хотел сказать, – и он прав. Я тебе объясню это в другой раз.
   – Теперь я понимаю, почему ты хочешь встретить его на вокзале.
   – О, то, что я тебе рассказываю, – пустяки, и я не знаю, зачем я это тебе рассказываю. Мы говорили с ним еще о многих других вещах.
   – В половине двенадцатого, ты говоришь? Откуда же ты узнал, что он приезжает с этим поездом?