– Не знаю, как бы вы выразили это по-русски или по-английски, но уверяю вас, что по-французски вышло превосходно.
   – Благодарю вас. Я так и думала. После этого он стал рассказывать мне из зоологии; и я постаралась убедить его, что было бы чудовищно пожертвовать карьерой ученого ради любви.
   – Иначе говоря, вы посоветовали ему пожертвовать любовью. И предложили себя взамен этой любви?
   Лилиан промолчала.
   – На сей раз, думаю, это он, – продолжал Робер, вставая. – Скажите всего одно слово, пока он еще не вошел. Несколько часов тому назад умер мой отец.
   – А! – только и сказала она.
   – Как бы вы отнеслись к тому, чтобы стать графиней де Пассаван?
   Лилиан вдруг откинулась и звонко расхохоталась.
   – Но, дорогой мой… если я хорошо помню, у меня уже есть муж, которого я забыла где-то в Англии. Как! Неужели я не говорила вам об этом?
   – Должно быть, нет.
   – Вы и сами могли бы догадаться: леди не бывает без лорда…
   Граф де Пассаван, никогда не веривший в подлинность титула своей приятельницы, улыбнулся. Лилиан продолжала:
   – Еще одно слово. Вам пришло в голову сделать мне это предложение, чтобы создать приличный фасад вашей жизни? Нет, дорогой, нет. Останемся такими, какие мы есть. Друзьями, идет? – и она протянула де Пассавану руку, которую тот поцеловал.
   – Черт побери, я так и знал, – вскричал Винцент, входя. – Он надел фрак, предатель!
   – Видите ли, я обещал ему остаться в пиджаке, чтобы ему не было стыдно за свой костюм, – сказал Робер. – Очень прошу вас извинить меня, дорогой друг, но я вдруг вспомнил, что у меня траур.
   Голова Винцента была высоко поднята; все в нем дышало торжеством, радостью. При его появлении Лилиан вскочила. Она пристально посмотрела ему в лицо, потом запрыгала, заплясала, закричала, весело накинулась на Робера и стала колотить его кулаками в спину (Лилиан немного раздражает меня, когда разыгрывает девочку).
   – Он проиграл пари! Он проиграл пари!
   – Какое пари? – спросил Винцент.
   – Он держал пари, что вы опять проиграетесь. Говорите скорее, сколько выиграли?
   – Я проявил необыкновенные смелость и силу воли: остановился на пятидесяти тысячах и прекратил игру.
   Лилиан вскрикнула от восторга.
   – Браво! Браво! Браво! – кричала она. Потом бросилась на шею Винценту, который всем своим телом почувствовал ее горячее гибкое тело, странно пахнущее сандалом, и стала целовать его в лоб, в щеки, в губы. Винцент, шатаясь, освободился. Он вытащил из кармана пачку банкнот.
   – Вот, получайте ваши деньги, – сказал он, вручая Роберу пять бумажек.
   – Теперь вы должны их леди Лилиан.
   Робер передал ей кредитки, которые та швырнула на диван. Лилиан задыхалась. Чтобы прийти в себя, она вышла на террасу. Был тот смутный час, когда кончается ночь и дьявол подводит итоги. С улицы не доносилось ни звука. Винцент сел на диван. Лилиан повернулась к нему и в первый раз обратилась на "ты":
   – Что же ты собираешься теперь делать?
   Он обхватил голову руками и сказал каким-то рыдающим голосом:
   – Ничего больше не знаю.
   Лилиан подошла к нему и положила ему на лоб руку; Винцент поднял голову; глаза у него были сухие и пылающие.
   – Пока чокнемся втроем, – предложила она и наполнила токайским три бокала.
   Когда все выпили, она обратилась к мужчинам:
   – Теперь оставьте меня. Поздно, у меня больше нет сил. – Она проводила их в переднюю, потом, когда Робер прошел вперед, сунула Винценту в руку маленький металлический предмет и прошептала: – Выйди с ним и приходи через четверть часа.
   В передней дремал лакей, которого она дернула за рукав:
   – Посветите этим господам и выпустите их.
   Лестница была темная; было бы проще зажечь электричество, но у Лилиан было правило, чтобы лакей всегда видел, как выходят ее гости.
   Лакей зажег свечи в большом канделябре, который он высоко поднял над собою, провожая Робера и Винцента по лестнице. У подъезда поджидал автомобиль Робера; лакей запер дверь.
   – Я думаю, мне следует возвратиться домой пешком. Чувствую потребность пройтись немного, чтобы успокоиться, – сказал Винцент, пока Робер открывал дверцу автомобиля и знаком приглашал его сесть.
   – Вы в самом деле не хотите, чтобы я отвез вас? – Вдруг Робер схватил сжатую в кулак левую руку Винцента: – Раскройте руку. Ну-ка, покажите, что у вас там?
   Винцент имел наивность опасаться ревности Робера. Он покраснел и разжал пальцы. Маленький ключ упал на тротуар. Робер тотчас поднял его и посмотрел; смеясь, вернул Винценту.
   – Однако! – воскликнул он и пожал плечами. Затем, сев в автомобиль, наклонился к Винценту, который стоял сконфуженный: – Сегодня четверг. Скажите вашему брату, что я буду ждать его в четыре часа, – и быстро захлопнул дверцу, не дав Винценту времени ответить.
   Автомобиль тронулся. Винцент сделал несколько шагов по набережной, перешел Сену, направился в неогражденную часть Тюильри, подошел к маленькому бассейну, намочил в воде носовой платок и стал прикладывать его ко лбу и вискам. Потом медленно возвратился к дому Лилиан. Покинем его и предоставим дьяволу насмешливо наблюдать, как он старается бесшумно всунуть ключ в замочную скважину…
   В это самое время Лаура, его бывшая любовница, проплакав и простонав всю ночь, наконец забылась сном в убогом номере гостиницы. На палубе парохода, который направляется во Францию, Эдуард в первых лучах зари перечитывает полученное им от нее письмо, письмо, полное жалоб и умоляющее о помощи. Видны уже мягкие линии берегов родины, но нужно иметь опытный взгляд, чтобы различить их сквозь морской туман. Ни облачка на небе, на котором вскоре расцветет божья улыбка. Уже рдеет румянцем горизонт. Как жарко будет сегодня в Париже!
   Пришла пора вернуться к Бернару. Вот он просыпается в постели Оливье.
 

VI

 
 
Все мы незаконны –
И тот почтенный муж, кого отцом
Я называл, был Бог весть где в то время,
Как зачали меня; я был чеканен
Монетчиком фальшивым.
Шекспир
 
 
   Бернар видел какой-то нелепый сон. Он не помнит, что ему снилось. Он старается не столько вспомнить свой сон, сколько освободиться от него. Он возвращается к действительности и прежде всего чувствует, что тело Оливье тяжело навалилось на него. Во время их сна, или во время сна Бернара, друг его придвинулся к нему; впрочем, кровать узкая и не позволяет лежать на расстоянии друг от друга; Оливье повернулся лицом к Бернару; теперь он спит на боку, и Бернар чувствует, как его теплое дыхание щекочет ему шею. На Бернаре только короткая дневная рубашка; охватившая его тело рука Оливье нескромно сжимает его. Одно мгновение Бернар сомневается, действительно ли спит его друг. Он мягко освобождается из его объятий. Стараясь не разбудить Оливье, он встает, одевается и снова ложится в постель. Еще слишком рано уходить. Четыре часа. Ночь едва начинает бледнеть. Еще час покоя, накопления сил, чтобы бодро начать трудный день. Но со сном покончено. Бернар смотрит на синеющие оконные стекла, на серые стены маленькой комнаты, на железную кровать, на которой мечется во сне Жорж.
   "Через несколько мгновений, – говорит он себе, – я пойду навстречу своей судьбе. Какое красивое слово: авантюра! То, чему суждено быть. Сколько удивительного ожидает меня. Не знаю, как другие, но, проснувшись, я люблю презирать тех, кто еще спит. Оливье, друг мой, я уйду, не попрощавшись с тобой. Раз, два! Вставай, неустрашимый Бернар! Пора".
   Он вытирает лицо концом смоченного полотенца; причесывается, обувается. Бесшумно открывает дверь. Вот он и на улице.
   Ах, каким целительным кажется для всякого живого существа воздух, которым никто еще не дышал! Бернар идет вдоль решетки Люксембургского сада, спускается по улице Бонапарт, достигает набережной и переходит Сену. Он думает о своем новом жизненном правиле, которое недавно сформулировал: "Если ты не сделаешь этого, то кто же сделает? Если ты не сделаешь этого сейчас, то когда же сделаешь?" Он думает "о великом, которое предстоит совершить"; ему кажется, что он идет навстречу великому. "Великое", – повторяет он. Если бы только ему узнать, в чем именно оно заключается!.. Покамест он знает только, что голоден: вот он у рынка. В кармане четырнадцать су, и больше ни сантима. Заходит в бар; берет круассан и стакан кофе с молоком. Цена: десять су. У него остается четыре; два из них он небрежно оставляет на конторке, а два протягивает какому-то бродяге, который роется в ящике с отбросами. Милосердие? Вызов? Это не имеет значения. Теперь он чувствует себя счастливым, как король. У него не осталось больше ничего: все принадлежит ему! "Я ожидаю всего от провидения, – думает он. – Если только оно предоставит мне к двенадцати часам хороший ростбиф с кровью, то я с ним прекрасно полажу" (ведь вчера он не обедал). Солнце давно уже взошло. Бернар снова выходит на набережную. Он чувствует необыкновенную легкость; ему кажется, что он летит, а не бежит. Он наслаждается игрою своих мыслей.
   "Самое трудное в жизни, – размышляет он, – серьезно относиться к чему-либо в течение продолжительного времени. Вот, например, любовь моей матери к человеку, которого я называл отцом, – я думал, что эта любовь длилась у нее пятнадцать лет; еще вчера я так думал. Но и моя мать – увы! – оказалась бессильной долго относиться к любви всерьез. Хотел бы я знать, презираю ли я ее или, напротив, еще больше уважаю за то, что она сделала своего сына бастардом?… Впрочем, я вовсе не так уж стремлюсь разобраться в этом. Чувства к родителям принадлежат к той области, которую лучше не разглядывать слишком пристально. Что касается рогоносца, то тут дело обстоит гораздо проще; насколько себя помню, я всегда ненавидел его; сегодня мне следует прямо признаться, что заслуга моя невелика – единственное, о чем я и сожалею. Подумать только: если бы я не взломал этого ящика, я всю свою жизнь мог быть убежден, будто питаю извращенные чувства к отцу! Какое облегчение знать истину!.. Все же я взломал ящик случайно; мне даже в голову не приходило его вскрывать… Кроме того, были смягчающие обстоятельства: прежде всего, в тот день я ужасно скучал. А потом – любопытство, "роковое любопытство", как говорит Фенелон, унаследованное мною, по всей вероятности, от моего настоящего отца, потому что в семье Профитандье нет даже намека на это душевное качество. Я никогда не встречал такого нелюбопытного человека, как господин супруг моей матери; с ним могут поспорить разве только дети, рожденные от него. Нужно будет снова поразмыслить о них после обеда… Поднять мраморную доску подзеркального столика и заметить, что его ящик открыт сверху, – это вовсе не то же самое, что взломать замок. Я не взломщик. Всякому может случиться приподнять мраморную доску столика. Тезей был, вероятно, в моем возрасте, когда приподнял скалу. Правда, на подзеркальный столик ставят обыкновенно часы, и они мешают поднять мраморную доску. Мне бы в голову не пришло ее приподнять, если бы я не вздумал заняться починкой часов… Конечно, не всякому случается найти в столе оружие или письма преступной любви. Пустяки! Важно, что эти письма открыли мне глаза. Не все же могут, подобно Гамлету, позволить себе роскошь обзавестись призраком-изобличителем. Гамлет! Любопытно, как меняется точка зрения в зависимости от того, являешься ли ты плодом преступной любви или законного брака? Я возвращусь к этому вопросу, когда пообедаю… Дурно ли я поступил, прочтя эти письма? Если бы это было дурно… нет, у меня появились бы тогда угрызения совести. И если бы я не прочел этих писем, мне пришлось бы продолжать жить в неведении, лжи и повиновении. Проветрим свои мысли. Выйдем на простор! "Бернар! Бернар, эта зеленая молодежь…", как говорит Боссюэ; садись вот на эту скамейку, Бернар. Какое прекрасное утро! Бывают дни, когда солнце действительно будто ласкает землю. Если бы я мог немного отвлечься от своих мыслей, я, наверное, стал бы сочинять стихи!"
   Растянувшись на скамейке, он, совсем забывшись, заснул.
 

VII

 
   Уже высоко поднявшееся солнце проникло в комнату через раскрытое окно и ласкает обнаженную ногу Винцента, лежащего подле Лилиан на широкой кровати. Не подозревая, что он проснулся, Лилиан поднимается и смотрит на него; ее изумляет его озабоченный вид.
   Леди Гриффите, может быть, любила не Винцента, а его успех. Винцент был высок, красив, строен, но он не умел держать себя, не умел изящно ни сесть, ни встать. Лицо его было выразительно, но он плохо причесывался. Лилиан особенно восхищалась смелостью и мощью его мыслей; Винцент, наверное, был очень знающий, но ей он казался неотесанным. Движимая инстинктом любовницы и матери, она наклонилась над этим большим ребенком, которого хотела воспитать и образовать. Она превращала его в свое творение, в свою статую. Учила его ухаживать за ногтями, делать боковой пробор вместо того, чтобы зачесывать волосы назад, и лоб его, наполовину закрытый, казался бледнее и выше. Наконец она заменила красивыми, со вкусом подобранными галстуками, скромные готовые бантики, которые он носил. Леди Гриффите положительно любила Винцента, но она терпеть не могла, когда он молчал, бывал, по ее словам, угрюм.
   Она нежно проводит пальцем по лбу Винцента, как бы желая разгладить морщину, двойную складку, которая, начинаясь у бровей, идет двумя глубокими вертикальными полосками и кажется почти скорбной.
   – Если ты будешь приносить сюда свои сожаления, заботы, угрызения совести, лучше не приходи, – шепчет она, наклоняясь над ним.
   Винцент закрывает глаза, как будто его слепит слишком яркий свет. Ликующий взгляд Лилиан поражает его.
   – У меня, как в мечети, входя, разуваются, чтобы не приносить со двора грязи. Неужели ты думаешь, я не знаю, чем ты озабочен!
   Винцент хочет зажать ей рот рукой, но она игриво отбивается:
   – Нет, позволь мне сказать серьезно. Я много думала над тем, что ты рассказал мне на днях. Существует мнение, будто женщины не умеют размышлять, но ты увидишь, что это зависит от того, каковы женщины… Помнишь, ты рассказывал мне о результатах скрещивания… говорил, что через смешение пород нельзя получить ничего замечательного, что, скорее, путем естественного отбора… ну что: хорошо я усвоила урок?… Так вот, я думаю, что сегодня ты вскармливаешь чудовище, необычайно смешное существо, от которого никогда не в состоянии будешь отделаться: помеси вакханки и святого духа. Разве неправда?… Ты коришь себя за то, что бросил Лауру: я читаю это в складке твоего лба. Если ты собираешься возвратиться к ней, говори сейчас же и оставь меня; значит, я составила ошибочное мнение о тебе; я отпущу тебя без сожалений. Но если ты хочешь остаться со мной, не строй, пожалуйста, рожу покойника. Ты напоминаешь мне англичан: чем больше эмансипируется их мысль, тем более цепко они держатся за нравственность; можно даже утверждать, что нигде не встретишь таких отъявленных пуритан, как среди наших вольнодумцев… Ты думаешь, я бессердечна? Ошибаешься: я прекрасно понимаю твою жалость к Лауре. Но, в таком случае, ты зачем пришел сюда?
   Затем, так как Винцент отвернулся от нее, сказала:
   – Послушай, ступай в ванную и постарайся под душем смыть свои сожаления. Я прикажу, чтобы нам подали чай, хорошо? А когда придешь из ванны, я разъясню тебе вещи, которые сейчас ты, по-видимому, плохо понимаешь.
   Винцент встал. Лилиан крикнула ему:
   – Не одевайся сразу после ванны. В шкафу направо – бурнусы, накидки, пижамы… выбери что-нибудь.
   Винцент возвращается через двадцать минут, облаченный в шелковую джеллабу зеленоватого цвета.
   – Подожди! Дай я завершу твой туалет! – вскричала в восхищении Лилиан. Она вытащила из ларца восточной работы два широких лиловых шарфа, опоясала Винцента более темным, а из более светлого устроила ему тюрбан.
   – Мои мысли всегда под цвет моего платья.- (Она переоделась в пурпурную, отороченную серебром пижаму.) – Я помню, как однажды в Сан-Франциско, когда я была совсем маленькая, меня пожелали одеть в черное по случаю смерти сестры моей матери, старухи тетки, которой я никогда не видела. Весь день я проплакала; мне было грустно-прегрустно, я вообразила себе, что у меня большое горе, что мне ужасно жаль тетку… и все только из-за черного платья. Большая серьезность теперешних мужчин по сравнению с женщинами объясняется более темным цветом их костюмов. Держу пари, что мысли у тебя сейчас совсем другие, чем полчаса тому назад. Садись здесь, на кровати: когда ты выпьешь рюмку водки, чашку чаю и съешь два-три сандвича, я расскажу тебе одну историю. Ты скажешь, когда я смогу начать…
 
   Она уселась на коврике у кровати, у ног Винцента, съежившись, как фигурка египетской стелы, и уткнув подбородок в колени. После того как она тоже выпила и поела, леди Гриффитс начинает свой рассказ:
   – Я была среди пассажиров «Бургундии» – помнишь? – в тот день, когда произошло кораблекрушение. Мне было семнадцать лет. Можешь сосчитать, сколько мне сейчас. Я великолепно плавала; и вот тебе доказательство, что сердце у меня совсем не черствое: если первой моей мыслью было спастись самой, то тут же второю мыслью было спасти кого-нибудь. Я даже не уверена, не была ли эта мысль первой. Вернее, я просто ни о чем не думала; но ничто мне так не противно, как видеть людей, которые в такие минуты думают только о собственном спасении; например, женщины, испускающие отчаянные крики. Первую спасательную лодку наполнили главным образом женщины и дети; некоторые из этих женщин так визжали, что было отчего потерять голову. Маневр был проделан очень неудачно, и лодка, вместо того чтобы держаться на волнах, клюнула носом, и все находившиеся в ней люди вывалились из нее, прежде чем лодка наполнилась водой. Все это происходило при свете факелов, фонарей и прожекторов. Ты не можешь себе представить, какая это была мрачная картина! Волны вздымались достаточно высоко, и все, что не было освещено, исчезало во тьме по ту сторону водяного вала. Я никогда не жила более напряженной жизнью; но я была так же не способна размышлять, как, скажем, собака-водолаз перед тем, как броситься в воду. Не понимаю даже толком, как это могло произойти; знаю только, что я заметила в лодке девочку пяти или шести лет, прелестную, как ангел; и сейчас же после этого, когда я увидела, что барка опрокидывается, я решила спасти именно ее. Она была с матерью; но мать плохо умела плавать, к тому же, как всегда в таких случаях, ей очень мешала юбка. Что касается меня, то я разделась, должно быть, машинально; меня позвали занять место в следующей лодке. Я, вероятно, села в нее; затем я прыгнула в море, несомненно с этой самой лодки; помню только, что я плыла уже довольно долго с ребенком, уцепившимся мне за шею. Девочка была смертельно испугана и так сильно сжимала мне горло, что я не могла больше дышать. К счастью, нас заметили с лодки, лодку остановили и направили к нам. Но я рассказываю тебе эту историю с другой целью. Вот самое яркое воспоминание, которое осталось у меня, воспоминание, которое ничто никогда не в силах будет изгладить из моего ума и моего сердца; в лодке нас набилось человек сорок, после того как было подобрано несколько изнемогших, подобно мне, пловцов. Вода доходила почти до бортов. Я сидела на корме и прижимала к себе только что спасенную мной девочку, чтобы согреть ее и не дать ей увидеть то, чего сама я не могла не видеть: двух матросов, один из которых был вооружен топором, а другой кухонным ножом. Знаешь, что они делали?… Они отсекали пальцы и кисти рук тех пловцов, которые, хватаясь за снасти, пытались взобраться в наш баркас. Я щелкала зубами от холода, ужаса и отвращения; и вот один из матросов (другой был негр) обернулся ко мне и сказал: "Если к нам влезет еще хоть один человек, мы все пойдем ко дну. Баркас полон". Он прибавил, что при всех кораблекрушениях приходится так поступать; но, понятное дело, об этом не говорят во всеуслышание.
   Затем я, вероятно, лишилась чувств; во всяком случае, я больше ничего не помню: так долгое время ничего не слышишь после слишком сильного грохота. И когда я пришла в себя на борту подобравшего нас X., то поняла, что я уже не прежняя сентиментальная барышня и никогда больше ею не буду: я поняла, что часть моего существа затонула вместе с «Бургундией» и что впредь я буду отсекать пальцы и руки многих и многих нежных чувств, чтобы не дать им забраться в мое сердце и потопить его.
   Она искоса взглянула на Винцента, выпрямилась и сказала:
   – Нужно выработать в себе эту привычку.
   Тут ее наспех сделанная прическа развалилась, и волосы рассыпались по плечам; она встала, подошла к зеркалу и, продолжая говорить, занялась прической.
   – Когда вскоре после этого я покинула Америку, то мне казалось, что я – золотое руно и что я отправляюсь на поиски завоевателя. Иногда я бываю способна обманываться, бываю способна совершать ошибки… и, может быть, одной из таких ошибок как раз является то, что я рассказываю тебе все это. Но не воображай, пожалуйста, что, раз я тебе отдалась, ты меня завоевал. Запомни хорошенько: я терпеть не могу посредственностей и способна любить только победителя. Если ты хочешь быть со мной, пусть это поможет тебе стать победителем. Но если ты ищешь женщину, которая стала бы жалеть тебя, утешать, баловать… тогда лучше сразу сказать тебе: нет, старина Винцент, тебе нужна не я, а Лаура.
   Она сказала все это, не оборачиваясь и не переставая приводить в порядок непокорные волосы, но Винцент встретил ее взгляд в зеркале.
   – Ты позволишь мне отложить ответ до вечера, – сказал он, вставая и сбрасывая восточные облачения, чтобы переодеться в свой костюм. – Сейчас мне нужно поскорее возвратиться домой, пока не успел уйти мой брат Оливье: у меня к нему неотложное дело.
   Винцент сказал это как бы в извинение и чтобы придать благовидную форму своему уходу; но, когда он приблизился к Лилиан, та, улыбаясь, обернулась к нему, такая красивая, что он заколебался:
   – Мне нужно хотя бы оставить для него записку, которую ему передадут за завтраком.
   – Вы много разговариваете друг с другом?
   – Почти совсем не разговариваем. Нет, я должен передать ему приглашение на сегодняшний вечер.
   – От Робера… Oh! I see {О, я понимаю… (англ.).}…- сказала она, странно улыбаясь. – И о нем тоже нам нужно будет обстоятельно поговорить… Ступай же скорее. Но к шести возвращайся, потому что в семь он на автомобиле заедет за нами, и мы поедем ужинать в Булонский лес.
 
   По дороге домой Винцент размышляет; он узнал на опыте, что из пресыщенных желаний может родиться своего рода отчаяние, сопровождающее радость и как бы прячущееся за нею.
 

VIII

 
 
Надо выбирать: либо любить женщин, либо знать их; середины быть не может.
Шамфор
 
 
   В парижском экспрессе Эдуард читает недавно вышедшую книгу Пассавана «Турник», которую только что купил на вокзале в Дьеппе. Конечно, книга эта ожидает его и в Париже, но Эдуард сгорает от нетерпения ее перелистать. О ней говорят всюду. Ни одна из его собственных книг не удостоилась чести красоваться в вокзальных книжных киосках. Ему подробно объясняли, какими способами можно добиться этой чести, но он не добивается ее. Он постоянно твердит себе, что его мало беспокоит, будут ли его книги продаваться в киосках на вокзалах или нет, но при виде книги Пассавана он вынужден повторить себе это еще раз. Все, что делает Пассаван, и все, что делается вокруг Пассавана, раздражает его: хотя бы статья, где книга Пассавана превозносится до небес. Да, словно нарочно: едва только он успевает развернуть три купленные им газеты, как в каждой из них находит хвалебные строки, посвященные «Турнику». В четвертой газете напечатано письмо Пассавана, протестующее против одной статьи, появившейся раньше в этой же газете и несколько менее восторженной, чем другие; Пассаван защищает в нем свою книгу и объясняет ее. Это письмо раздражает Эдуарда еще больше, чем статья. Пассаван пытается просвещать общественное мнение; на самом деле, он искусно его обрабатывает. Ни одна из книг Эдуарда не вызывала стольких статей; впрочем, Эдуард никогда ничего не предпринимал, чтобы снискать благожелательность критиков. Его мало печалит оказываемый ему холодный прием. Но, читая статьи о книге соперника, Эдуард вынужден повторить себе, что они ему безразличны.
   Нельзя сказать, чтобы он питал отвращение к Пассавану. Он встречался с ним и находил его обворожительным. Впрочем, Пассаван всегда был изысканно любезен с ним. Но книги Пассавана ему не нравятся; Пассаван кажется ему не столько художником, сколько сочинителем. Хватит думать о нем…
   Эдуард вынимает из кармана пиджака письмо Лауры – то самое, что он перечитывал на палубе парохода, и снова погружается в него.