Жид Андре

Урок женам


   Андре Жид
   Урок женам
   Эдмону Жалу в память о наших дружеских беседах в 1896 году
   L'ecole des Femmes
   1930
   Перевод А. Дубровина
   1 августа 1928 г.
   Сударь,
   После долгих колебаний я решаюсь послать вам эти страницы, машинописную копию дневника, который мне оставила моя мать. Она умерла 12 октября 1916 года в больнице Н..., где в течение пяти месяцев ухаживала за инфекционными больными.
   Я позволила себе изменить лишь имена действующих лиц. Вы можете опубликовать эти страницы, если, по вашему мнению, их чтение будет в какой-то степени полезным для некоторых молодых женщин. В этом случае название "Урок женам" меня вполне устроило бы, если вы не считаете, что после Мольера пользоваться им неприлично. Само собой разумеется, что слова "часть первая, часть вторая, эпилог" были добавлены мной.
   Не ищите со мной встречи и позвольте мне подписать это письмо вымышленным именем.
   Женевьева Д...
   Часть I
   7 октября 1894 г.
   Мой друг,
   Мне кажется, что я пишу, обращаясь к тебе. Я никогда не вела дневника. Я даже никогда ничего не писала, кроме обычных писем. И я бы тебе их, конечно, писала, если бы не виделась с тобой каждый день. Но если мне придется умереть раньше тебя (а я этого хочу, ибо жизнь без тебя мне будет казаться пустыней), ты прочитаешь эти строки; мне будет казаться, что, завещая их тебе, я как бы останусь с тобой. Но как можно думать о смерти, когда перед нами вся жизнь? С тех пор, как я познакомилась с тобой, то есть с тех пор, как я тебя полюбила, жизнь мне кажется столь прекрасной, столь нужной, столь ценной, что я не хочу ничего в ней упустить; этому дневнику я доверю все мое счастье до капли. А что мне еще остается делать каждый день, после того как мы расстанемся? Только вновь переживать слишком быстро пролетевшие мгновения, воскрешать в памяти твое присутствие? Я говорила тебе, что до встречи с тобой страдала, чувствуя, что в моей жизни нет цели. Ничто мне не казалось более пустым, чем светские приемы, на которые меня водили родители и от которых, как я видела, приходили в восторг мои подруги. Ты знаешь, что я всерьез мечтала ухаживать за больными или помогать бедным. Мои родители пожимали плечами, когда я им говорила об этом. Они имели основания полагать, что все эти мечтания пройдут, когда я встречу человека, которого смогу полюбить всем сердцем. Почему папа не хочет допустить, что ты и есть тот человек?
   Видишь, как плохо я пишу. Это предложение, которое я пишу в слезах, мне кажется ужасным. Наверное, поэтому я его и перечитываю? Не знаю, научусь ли я когда-нибудь хорошо писать. В любом случае одного старания недостаточно.
   Итак, я говорила, что до встречи с тобой я искала цель в жизни. А сейчас моей целью, моим призванием, самой моей жизнью стал ты, и я стремлюсь только к тебе. Я знаю, что только с тобой, только с твоей помощью я смогу наиболее полно раскрыться. Ты должен руководить мною, вести меня к прекрасному, доброму, к Богу. И я молю Господа помочь мне преодолеть сопротивление отца; и для того, чтобы моя страстная мольба была услышана, я пишу ее здесь: Боже, не вынуждай меня ослушаться папу! Ты знаешь, что я люблю только Робера и смогу принадлежать только ему.
   По правде говоря, лишь со вчерашнего дня я понимаю, в чем смысл моей жизни. Да, это произошло только после этого разговора в саду Тюильри, когда он раскрыл мне глаза на роль женщины в жизни великих людей. Я столь невежественна, что, к сожалению, забыла приведенные им примеры; но я по крайней мере сделала следующий вывод: отныне вся моя жизнь будет посвящена тому, чтобы он смог выполнить свое славное предначертание. Естественно, об этом он мне не говорил, ибо он скромен, но об этом подумала я, ибо я им горжусь. Впрочем, думаю, что, несмотря на скромность, он совершенно четко сознает свои достоинства. Он не скрывал от меня, что он очень тщеславен.
   -- Речь не идет о том, что я хочу добиться личного успеха, -- сказал он мне с очаровательной улыбкой, -- но я хочу осуществить идеи, которые я представляю.
   Мне хотелось бы, чтобы отец мог его слышать. Но папа настолько упрям в отношении Робера, что он мог бы увидеть в этом то, что он называет... Нет, даже не хочу писать этого слова! Как он не понимает, что такими словами он унижает не Робера, а самого себя? В Робере я люблю именно то, что он относится к себе без самолюбования, что он никогда не забывает, в чем заключается его долг. Когда я рядом с ним, мне кажется, что все другие люди просто не знают, что такое настоящее достоинство. Он мог бы меня просто подавить им, но, когда мы с ним остаемся наедине, он старается делать так, чтобы я этого никогда не чувствовала. Я даже нахожу, что иногда он преувеличивает: опасаясь, что рядом с ним я ощущаю себя маленькой девочкой, он сам с удовольствием начинает ребячиться. А вчера, когда я его за это упрекнула, он внезапно стал очень серьезен и, положив голову мне на колени, поскольку он сидел у моих но, прошептал с какой-то восхитительной грустью:
   -- Мужчина -- это всего лишь состарившийся ребенок.
   Воистину будет очень печально, если столько очаровательных, иногда столь сильных, столь полных смысла слов будет утеряно. Я обещаю тебе написать их здесь как можно больше. Уверена, что он впоследствии с радостью их вновь прочитает.
   И сразу после этого нам пришла в голову идея вести дневник. Не знаю, почему я говорю "нам". Эта идея, как и все хорошие идеи, принадлежит ему. Короче говоря, мы обещали друг другу писать вместе, то есть каждый будет писать со своей стороны то, что он назвал "нашей историей". Для меня это легко, ибо моя жизнь заключается в нем, но, что касается его, сомневаюсь, что это ему удастся, даже если у него будет достаточно времени. Более того, будет неправильно, если я займу слишком большое место в его жизни. Я много ему говорила о том, что понимаю, что у него карьера, планы, светская жизнь, что он не может позволить себе обременять себя моей любовью и что если он должен быть всем в моей жизни, то я не могу и не должна быть всем в его жизни. Мне интересно знать, что он написал обо всем этом в своем дневнике. Но мы поклялись не показывать их друг другу.
   -- Только такой ценой дневник может быть искренним, -- сказал он, целуя меня не в лоб, а в переносицу, как он это обычно делает.
   Впрочем, мы договорились, что тот, кто из нас двоих умрет первым, завещает свой дневник другому.
   -- Это вполне естественно, -- сказал я довольно глупо.
   -- Нет, нет, -- очень серьезно продолжил он. -- Мы непременно должны обещать друг другу не уничтожать их.
   Ты улыбался, когда я говорила, что не знаю, о чем писать в дневнике. И действительно, я уже исписала целых четыре страницы. Мне было очень трудно удержаться, чтобы не перечитать их, но, если я их перечитаю, мне будет еще труднее их не разорвать. Самое удивительное, что я начинаю испытывать удовольствие от дневника.
   12 октября 1894 г.
   Робера внезапно вызвали в Перпиньян к матери, о состоянии здоровья которой он получил довольно печальное известие.
   -- Надеюсь, все обойдется, -- сказала я ему.
   -- Так говорят всегда, -- ответил он с мрачной улыбкой, которая свидетельствовала, насколько в глубине души он был озабочен. И я тут же рассердилась на себя за свои глупые слова. Если бы из моей жизни вычеркнуть все по привычке сделанные во время бесед жесты и произнесенные фразы, то что в ней останется? Подумать только: мне надо было встретить выдающегося человека, чтобы осознать это! В Робере меня восхищает именно то, что он ничего не говорит и не делает, как обычные люди, и при этом в нем нет и намека на манерность или высокомерие. Я долго искала подходящее слово, которое могло бы характеризовать его внешность, одежду, слова, жесты: оригинальный -- слишком сильно; необыкновенный, особенный... Нет, я все время возвращаюсь к слову "изысканный", и мне бы хотелось, чтобы это слово не применялось ни к кому другому. Мне кажется, что этой особой изысканностью его натуры и поведения он обязан лишь самому себе, так как он дал мне понять, что его семья была довольно простого происхождения. Он сказал, что ему не приходится краснеть за своих родителей, но даже эти слова подразумевают, что человек менее прямой и благородный мог бы их стыдиться. Кажется, его отец был торговцем. Робер был еще мальчик, когда тот умер. Он неохотно говорит об этом, а я не осмеливаюсь его расспрашивать. Думаю, он очень любит свою мать.
   -- Только к ней у вас могли бы быть основания ревновать меня, -- сказал он мне еще тогда, когда мы с ним были на "вы".
   У него была сестра, но она умерла.
   Хочу воспользоваться его отсутствием и появившимся поэтому временем, чтобы рассказать здесь, как мы с ним познакомились. Мама хотела взять меня с собой к Дарбле, которые пригласили ее на чай, где должен был выступать венгерский виолончелист, как говорят -- чрезвычайно талантливый, но я сослалась на сильную мигрень, чтобы меня оставили в покое и наедине... с Робером. Я уже не понимаю, как я могла так долго находить удовольствие в "светский развлечениях", или скорее я прекрасно понимаю, что в них мне нравилось лишь то, что льстило моему тщеславию. Сейчас же, когда я нуждаюсь в одобрении только со стороны Робера, мне безразлично, нравлюсь ли я другим, а если и не безразлично, то только потому, что я вижу, какое удовольствие он от этого испытывает. Но в то время, столь недавнее, но, как мне кажется, уже столь далекое, как высоко я ценила улыбки, комплименты, похвалы и даже зависть и ревность некоторых подруг, после того как однажды на втором фортепьяно я исполнила (и должна признаться, даже с блеском) оркестровую партию в Пятом концерте Бетховена, в то время как солировала Розита! Я старалась казаться воплощением скромности, но как же мне было лестно получить больше поздравлений, чем она! "Розита -- профессионал, тут удивляться не приходится, но Эвелина!.." Больше всего аплодировали люди, в музыке ничего не понимающие. Я знала это, но принимала их комплименты, над которыми должна была бы посмеяться... Я даже думала: "В конечном счете они обладают большим вкусом, чем я предполагала". Вот так я постоянно уступала этому абсурдному тщеславию. Хотя, нет, сейчас я вижу, какое развлечение можно найти во всем этом: смеяться над другими. Но в любом обществе именно я всегда кажусь себе самой смешной. Я знаю, что не очень красива и не слишком умна, и плохо понимаю, что Робер нашел во мне такого, за что смог полюбить меня. Кроме средних музыкальных способностей, я не обладаю никакими талантами для того, чтобы блистать в обществе, а несколько дней тому назад я вообще бросила фортепьяно, и, вероятно, навсегда. Ради чего? Робер музыку не любит. На мой взгляд, это единственный его недостаток. Но с другой стороны, он столь тонко разбирается в живописи, что я удивляюсь, почему он сам не пишет. Когда я ему об этом сказала, он улыбнулся и объяснил, что, когда тебя природа "наказала" (он употребил именно это слово) слишком разнообразными талантами, самое трудное -- не придавать излишнего значения тем из них, которые меньше всего его заслуживают. Чтобы по-настоящему заняться живописью, ему пришлось бы пожертвовать очень многим, и, как он мне сказал, не в живописи он может принести наибольшую пользу. Думаю, он хочет заняться политикой, хотя прямо он мне об этом не говорил. Впрочем, я уверена, что, чем бы он ни занялся, он обязательно добьется успеха. Причем для того, чтобы справиться с любым делом, он совсем не нуждается в моей помощи, и это даже могло бы меня немного огорчить. Но он настолько добр, что делает вид, что не может без меня обойтись, -- и эта игра так мне приятна, что я, не веря в нее, охотно в ней участвую.
   Я начинаю писать о себе, хотя и обещала себе не делать этого. Как прав был аббат Бредель, предупреждая нас об опасностях эгоизма, который, по его словам, умеет иногда принимать обличье преданности и любви. Люди любят самоотречение, испытывая удовольствие при мысли о том, что в них нуждаются, и любят, когда им об этом говорят. Истинная преданность та, о которой знает только Бог и за которую лишь от него ожидаешь в ответ внимания и вознаграждения. Но я думаю, ничто так не учит скромности, как любовь к великому человеку. Именно рядом с Робером я лучше понимаю свои недостатки, и то немногое, что я имею, мне хотелось бы отдать ему... Но я собиралась рассказать о начале нашей истории, и прежде всего о том, как мы познакомились.
   Это случилось шесть месяцев и три дня тому назад, 9 апреля 1894 года. Мои родители обещали мне поездку в Италию в награду за приз, полученный в консерватории. Однако смерть дяди и трудности со вступлением в наследство из-за несовершеннолетия его детей отодвинули наши планы, и я уже отказалась от мыли о путешествии, когда отец, внезапно оставив маму с маленькими племянницами в Париже, увез меня на пасхальные каникулы во Флоренцию. Мы остановились в пансионе Жерара, который г-жа Т... имела все основания нам порекомендовать. Постояльцы были только "из приличного общества", поэтому нельзя сказать, что было нелегко оказаться вместе с ними за одним столом. Три шведа, четыре американца, два англичанина, пять русских и один швейцарец. Робер и я с отцом были единственными французами. Разговор шел на всех языках, но в основном на французском из-за русских, швейцарца, нас троих и бельгийца, о котором я забыла упомянуть. Все постояльцы были приятными людьми, но Робер своей изысканностью затмевал всех. Он сидел напротив моего отца, который обычно довольно сдержан с людьми не его круга и бывает с ними не слишком любезен. Поскольку мы приехали последними, было вполне естественно, что мы не сразу присоединились к общей беседе. Мне очень хотелось принять в ней участие, но было неприлично проявлять большую общительность, чем папа. Поэтому я подражала его сдержанности, а поскольку я сидела рядом с ним, наше молчание представало островком отчуждения в море всеобщего оживления. Забавно, что мы никуда не могли пойти, не встретив кого-нибудь из постояльцев пансиона. Папа был вынужден отвечать на их приветствия и улыбки, и, когда мы садились за стол, всем было известно, что мы были в Санта Кроче или во дворце Питти. "Это невыносимо", -- говорил отец. Но лед тем не менее понемногу таял. Что касается Робера, мы встречали его повсюду. Входя в пустую церковь или в музей, первым, кого мы видели, был Робер. "Ну вот! Опять!.." -- восклицал папа. Вначале, чтобы не смущать нас, Робер делал вид, что нас не видит, ибо он был слишком умен, чтобы не понимать, что эти постоянные встречи раздражали папу. Поэтому он ждал, когда папа соблаговолит его узнать, и никогда из скромности первым не здоровался, притворяясь, что поглощен созерцанием очередного шедевра. Иногда папа не спешил здороваться, так как именно по отношению к Роберу он проявлял наибольшую сдержанность. Я даже была этим несколько смущена, потому что, по правде говоря, его поведение граничило с невоспитанностью, и только благодаря своему доброму характеру Робер не обижался на него. Но поскольку я не могла скрыть улыбки, он понимал, что злого умысла, по крайней мере с моей стороны, не было. И чем холоднее вел себя папа, тем труднее мне было сдерживать улыбку. Но, к счастью, папа не замечал этого, так как все происходило у него за спиной. Будучи хорошо воспитанным человеком, Робер не подавал виду, что замечает это, и никогда прямо ко мне не обращался, ибо это было бы очень плохо воспринято папой. Порой я сожалела об этом молчаливом сговоре -- маленькой комедии, которую мы с Робером уже разыгрывали втайне от папы. Но как было этого избежать?
   Сдержанность папы возрастала и от того, что Робер "не соответствовал его убеждениям". Я никогда толком не понимала, в чем могли заключаться папины убеждения, так как я совершенно не разбираюсь в политике, но знаю, что мама его упрекает за его так называемый "материализм" и за то, что папа не очень любит "попов". Когда я была моложе, я удивлялась тому, что, хотя он никогда не ходил в церковь, он был таким добрым, и я не помню точного его слова, но мне кажется, это он сказал, что "религия не делает людей лучше". Мама считает, что он "упрям", а я думаю, что у него сердце добрее, чем у нее, и когда они спорят, что, к сожалению, случается слишком часто, мама говорит сним таким тоном, что мои симпатии бывают на его стороне даже в тех случаях, когда я не могу признать его правоту. Он говорит, что не верит в рай, но аббат Бредель отвечает ему, что он вынужден будет в него поверить, когда он там окажется и будет спасен вопреки своей воле, во что я верю всем сердцем.
   Как грустно бывает от ссор, случающихся в таких дружных семьях, как наша, особенно если, проявил немного доброй воли, было бы так легко прийти к согласию! Во всяком случае, ничего подобного с Робером опасаться не приходится, ибо я ни разу не видела, чтобы он, находясь в церкви, не помолился, а кроме того, помыслы у него самые благородные. Не могу поверить, что "Либр пароль" -- плохая газета, как говорит папа, который читает только "Тан". А на второй день в пансионе Жерара, когда папа и Робер оказались наедине в курительной, я подумала, что столкновения между ними не избежать. Дверь салона была настежь открыта, и я могла видеть, как они, сидя в креслах, читали каждый свою газету. Робер, пролистав свою, имел неосторожность протянуть ее папе, сказав при этом несколько слов, которых я не расслышала, но папа пришел в такую ярость, что опрокинул на свои светлые брюки чашку кофе, которая стояла на подлокотнике его кресла. Робер принялся многословно извиняться, но в действительности он был не виноват. И когда папа вытирал кофе носовым платком, Робер, заметивший, что я нахожусь в салоне, незаметно сделал в мою сторону быстрый, но очень красноречивый жест, в котором он так комично выразил свое сожаление, что я не могла удержаться от смеха и быстро отвернулась, так как могло показаться, что я смеялась над папой.
   А на шестой день нашего пребывания у папы случился приступ подагры... Радоваться этому, конечно, ужасно!.. Разумеется, я сказала, что останусь в пансионе, чтобы составить компанию и почитать ему, но стояла прекрасная погода, и он настоял на том, чтобы я шла гулять. Тогда, воспользовавшись его отсутствием, я отправилась посмотреть Испанскую капеллу, потому что сам он примитивистов не любит. И конечно же, я встретила там Робера и не могла не заговорить с ним. Впрочем, и после того, как он выразил удивление по поводу того, что видит меня одну, и очень вежливо справился о состоянии здоровья отца, мы говорили только о живописи. Я была почти рада своему невежеству, ибо это давало ему возможность рассказывать мне обо всем. У него была с собой толстая книга, но ему не надо было ее открывать, так как он знал наизусть имена всех старых мастеров. Я не смогла сразу же разделить его восхищения фресками, которые мне тогда казались довольно бесформенными, но я чувствовала, что все, что он мне говорил, было справедливо, и моим глазам открывалось много новых качеств, которые я сама не смогла бы оценить. Затем я позволила ему затянуть себя в монастырь св. Марка, где мне показалось, что я впервые стала понимать живопись. Было настолько восхитительно отрешиться от всего, забыться вдвоем перед великой фреской Анджелико, что непроизвольно я взяла его за руку и заметила это только тогда, когда в маленькую часовню, где до этого мы были одни, вошли другие люди. Впрочем, Робер не говорил ничего такого, что папа не должен был слышать. Но вернувшись в пансион, я не осмелилась рассказать папе об этой встрече. Конечно, нехорошо было скрывать от него то, что произвело на меня глубокое впечатление, -- даже я не могла больше ни о чем другом мечтать. Но когда некоторое время спустя я призналась аббату в том, что "солгала", промолчав, он постарался меня успокоить. Правда, одновременно я сообщила ему о своей помолвке. Аббат знает, что папа не одобряет ее, но он также знает, что именно убеждения Робера мешают ему ее одобрить, и именно из-за этих убеждений мама и сам аббат ее одобряют. Впрочем, папа настолько добр, что не смог долго сопротивляться, поскольку как он говорит, главное для него -- это чтобы я была счастлива, а он не может сомневаться в том, что я сейчас счастлива.
   Прежде чем писать о помолвке, я должна была бы рассказать о последних днях пребывания в Италии. Но мое перо летело вперед, к этому чудесному слову, перед которым бледнеют все другие мои воспоминания. Уезжая из Флоренции, Робер спросил у папы разрешения нанести нам визит в Париже. Я так боялась, что папа ему откажет. Но оказалось, что Робер очень хорошо знает наших родственников де Берров, которые пригласили нас вместе с ним на ужен, и это во многом упростило дело. На следующий день Робер нанес визит вежливости маме, а несколько дней спустя он пришел просить у нее моей руки. (Каким глупым мне кажется это выражение!) Вначале мама была слегка удивлена, а я удивилась намного больше, когда она мне об этом сообщила, так как Робер со мной по-настоящему еще не объяснился. Он очень смеялся, когда я ему в этом призналась, и "объяснился", сказав, что он об этом не подумал, но готов сделать "объяснение", если я все еще не догадалась, что он меня любит. Затем он заключил меня в объятия, и я почувствовала, что мне тоже ничего не надо говорить и он сам поймет, что я полностью отдаюсь ему.
   Только что принесли телеграмму. Я позволила маме открыть ее, хотя она была адресована мне.
   "Мать Робера умерла", -- сказала мама и протянула мне телеграмму, в которой я увидела только то, что он возвращается в среду.
   13 октября
   Письмо от Робера! Но пишет он маме. И я думаю, что ей приятно это проявление почтительности. Я понимаю, что мама желает сохранить это письмо, -- настолько оно прекрасно, а поскольку я хочу иметь возможность читать его снова и снова, я его переписываю:
   Сударыня,
   Эвелина простит мне, если сегодня я пишу Вам, а не ей. Я не хотел бы своим горем омрачать ее радость, и я обращаюсь к Вам, чтобы излить свою боль. Со вчерашнего дня прекрасным словом "мама" я могу назвать только Вас. И Вы, наверное, позволите мне обратить отныне на Вас те чувства уважения и нежности, которые я испытывал к той, которую только что потерял.
   Да, та, что дала мне жизнь, вчера умерла, могу даже сказать, у меня на руках. Она потеряла сознание лишь за несколько часов до конца. Утром, когда она приняла последнее причастие из рук приглашенного мною священника, она была еще в сознании. Она со спокойствием ожидала смерти и, казалось, страдала только от моей печали. Ее последней радостью, сказала она мне, было известие о моей помолвке и мысль о том, что она не оставляет меня одиноким на этой земле. Прошу Вас сказать об этом Эвелине, а я вечно буду сожалеть о том, что мама не успела с ней познакомиться.
   Мама, примите заверения в моем уже сыновнем, неизменно глубоком почтении.
   Робер Д.
   Мой бедный друг,
   Мне хотелось бы разделить твою печаль. Я тщетно пыталась вызвать в себе чувство грусти. Мое сердце переполнено радостью, и все, что я переживаю с тобой, даже горе, является для меня счастьем.
   15 октября
   Я вновь увидела его. Как достойно и прекрасно он переживает свое несчастье! Я начинаю лучше понимать его. Думаю, что он ненавидит банальные слова, ибо о своей беде он говорит с такой же сдержанностью, с какой он объяснялся мне в любви. Боясь внешне проявить свои переживания, он даже избегает всего того, что могло бы его растрогать. Между собой мы с ним говорили только о повседневных делах, а с мамой он говорил лишь о вступлении в наследство и о продаже доставшегося Роберу дома. Мне очень трудно думать о таких вещах, и я попросила маму заняться всем этим вместе с Робером. Я поняла, что мы будем богаты, и почти сожалею об этом: мне хотелось бы оставить состояние тем, кто нуждается в деньгах для счастья. Но в нашем случае они нужны не для счастья. Робер мне говорит, что ему лично много денег не надо и что он рассматривает их лишь как средство для торжества его идей. Он долго беседовал с аббатом Бределем, который тоже говорит ему, что он не имеет права отказываться от состояния, хотя вместе с наследством на нас ложится ответственность за его использование в благих целях.
   Бедный папа! Все это происходит без его участия. Каждый раз, когда он видит аббата Бределя, то, едва успев поздороваться, говорит:
   -- Очень сожалею!.. Но просто вынужден идти...
   Я всегда боюсь, что аббат обидится, но он такой добрый и там мирно настроен, что делает вид, что принимает всерьез эту жалкую отговорку.
   -- Г-н Делаборд всегда занят, -- говорит он маме, которая, становясь в два раза любезнее, всячески старается сгладить невежливость отца. А мне кажется, что, проявив немного доброй воли, папа мог бы прекрасно подружиться с аббатом! Потому что он тоже очень добрый.
   -- Доченька, священники и я поклоняемся разным богам, -- отвечает он мне, когда я пытаюсь его убедить. -- Не настаивай. Ты меня обидишь. Это вещи, которые, повзрослев, ты, возможно, поймешь, если только не будешь очень похожа на свою маму.
   Тогда я вынуждена сказать ему, что надеюсь, что никогда не пойму "этих вещей", но что я не могу одобрять идеи, которые разделяют моих родителей, которых я одинаково люблю. И именно эти идеи мешают папе благословить мою помолвку.
   -- Доченька, -- ответил он мне, -- я не имею права препятствовать твоему браку и не хочу прибегать к родительской власти. Но не проси меня благословлять решение, которое мне неприятно. Все, что я могу сделать, так это пожелать тебе не сразу в нем раскаяться.
   19 октября
   Сегодня утром я спросила папу, в чем он может упрекнуть Робера. Сначала, поджав губы, он долго молча смотрел на меня, а затем произнес:
   -- Доченька, я ни в чем его не упрекаю, он просто мне не нравится. Если я тебе скажу почему, ты будешь возражать, потому что ты его любишь, а когда любишь человека, видишь его не таким, каков он есть.