Я поблагодарил, и на этом мы расстались. Думаю, что навсегда.
   Я добрел до нашего сарая в смятении чувств. Никогда я не попадал в такой переплет. Дядя Федя внимательно на меня посмотрел и сказал:
   — Плюнь, сено-солома! Хочешь выпить?
   — Хочу, — сказал я.
   Я выпил стакан жидкости, предложенной дядей Федей, и мне стало все до лампочки. Это значит — до фонаря. Не понимаете? Я сам не понимаю, но так говорят амбалы.
   Пришел Лисоцкий и стал укладываться спать. Он залез под одеяло, поворочался, но все же не выдержал. Отвел душу.
   — Удивляюсь я вам, Петр Николаевич, — сказал он. — И работать вы мастер, и выпить не дурак. Да еще первый разрушитель сердец. Как у вас хватает на все энергии?
   — Вы сами боялись бесконтрольной любви, — сказал я. — Так вот, я ее контролирую. Как пакет акций. Я взял на себя двух самых опасных в этом смысле женщин. Чем вы недовольны?
   — Чем?! — выкрикнул дядя Федя. — Сено-солома!
   — Да что вы! Я просто вне себя от счастья, — сказал Лисоцкий и повернулся на другой бок.
   — Много ты их чего-то взял, разрушитель. Мало тебе одной? — сказал дядя Федя. — Дернем еще?
   И мы дернули еще. Да так сильно, что у меня в глазах зарябило. Я сразу же прекратил дергать и лег спать. По правде сказать, дергать было уже нечего.

Прощание с Соловьевкой

   Слава Богу, что нас послали за две недели, а не на два месяца! Слава Богу! За два месяца вполне можно было бы наломать таких дров, что мурашки по коже бегут. Это я о любви.
   Мы соорудили еще три скирды, и сено в совхозе кончилось. Оно все уже было заготовлено. Наступил час расплаты. Сено-солома.
   Все очень боялись, что мы останемся в минусе. То есть придется доплачивать за питание. А доплачивать нечем. В субботу Лисоцкий заперся с управляющим в конторе, и они там торговались, как на базаре. Мы с амбалами сидели, как всегда, у девушек и слушали через стенку, как решается наша судьба.
   — А ту скирду вы учли? — кричал Лисоцкий. — С которой Верлухин упал?
   — Я еще на поле им наряд выписал! — кричал управляющий.
   — А сверхурочные?
   — Нет у нас сверхурочных, сено-солома! У нас одни урочные, — отбивался управляющий.
   — Семьдесят восемь тонн! — кричал Лисоцкий.
   — Пятьдесят шесть, — корректировал управляющий.
   Сошлись на семидесяти двух. Молодец все-таки Лисоцкий! Он, вероятно, чувствовал, что не сможет смотреть нам в глаза, если мы прогорим с деньгами.
   Потом они затихли, по-видимому, изготовляя денежные документы. А у нас было чемоданное настроение. Мы с Татой сидели в обнимку, потому что теперь было уже все равно. Все посматривали на нас с сочувствием, понимая бесперспективность такой любви. Тату ждал в городе какой-то жених. Меня, вероятно, ждала жена. У нас с Татой не было будущего, а только чрезвычайно коротенькое прошлое.
   Пришли Лисоцкий с управляющим и объявили, что деньги дадут через два часа. Управляющий нас поблагодарил. Сказал, чтобы приезжали еще. И мы отправились в лес, поесть напоследок черники.
   В лесу было печально, как на Луне. Сухо, пустынно и печально. Черника росла на упругих кустиках, точно на пружинках. Мы с Татой, конечно, уединились. Уселись рядышком в чернику и забрасывали ягоды друг другу в рот. Так мы боролись со своим чувством, которое за последние дни приняло катастрофические размеры. Потом мы все-таки не выдержали и принялись целоваться черными от ягод губами.
   Было сладко. От черники или от любви, не знаю.
   — Нацелуемся на месяц вперед, — сказала Тата.
   — А потом что будет? Через месяц? — спросил я с надеждой.
   — Сто раз успеем забыть! — уверенно сказала Тата.
   Как видите, я не забыл. Почему и рассказываю здесь эту историю. До сих пор вкус черники ассоциируется у меня с тянущим душу поцелуем.
   — Угораздило же меня, — вздохнула Тата. — Женатый тип.
   — И меня, — вздохнул я. — Дитя эпохи. Ничего романтического.
   — Сам ты дитя эпохи. Балбес, — сказала Тата с любовью.
   — Я, между прочим, на десять лет старше тебя, — заметил я.
   — Поэтому и балбес, — сказала Тата.
   Я хотел обидеться, но не обиделся. Просто девушка не знает других слов. Никто ей не намекнул в свое время, что есть такие слова: милый, хороший, любимый и так далее.
   — Сено-солома, — вздохнул я, поглаживая Тату по щеке. Прицепилось ко мне это словечко!
   — Сено-солома, — печально согласилась Тата.
   Мы вернулись к нашей столовой. Там уже шла раздача денег. Дядя Федя норовил получить дважды.
   — У меня долги большие! — кричал он.
   Решили ехать на вечернем поезде, а пока устроить общий пир. Купили, чего надо. Вера с Надей за две недели прилично научились готовить. Они сделали нам харчо и жареную телятину с гарниром. Управляющий напоследок раздобрился на телятину. Мы ели, пили, поднимали тосты и чествовали ударников.
   Лисоцкий был единственным, кто до этого момента соблюдал сухой закон. Но зато на прощальном банкете он взял свое. Дядя Федя ему подливал, не забывая и себя. Они вскоре стали похожими друг на друга, как близнецы. Оба с красными лицами и еле сидят.
   Когда все вино выпили, Лисоцкий захотел сказать речь. Он забыл, что уже говорил в начале.
   — Я скажу р-речь! — заявил он. — Я все равно скажу р?речь! Я р-речь сказать хочу!
   — Да скажите ее, речь эту! — взмолилась Наташа-бис. — А то забудете.
   Лисоцкий встал и сказал:
   — Р-речь! Если кто обидится — тут нет таких! Нет! И все… Молодцы!.. Этот Петр Николаевич, мы его знаем. Знаем?!.. Я ему говорю, чтобы ни-ни!..
   Лисоцкий погрозил мне пальцем.
   — Ни-ни! Понятно?
   Внезапно его унесло из-за стола в поле. Это он выпрямлялся. Дядя Федя его поймал, и они общими усилиями нашли положение равновесия.
   — Ни-ни! — продолжал Лисоцкий. — И что вы думаете? Поди сюда, Петр Николаевич, я тебя поцелую…
   — Завтра, завтра, — отмахнулся я. — В городе.
   — Хорошо! — согласился Лисоцкий. — Какую женщину увел, подлец!
   И Лисоцкий сел.
   — Тату? — хором спросили наши девушки.
   — Та-ату! — передразнил их Лисоцкий. — Тата ваша… Тьфу!
   Пришлось запаковывать Лисоцкого в наматрацник, из которого мы уже вытряхнули сено. Он пошевелился там, а потом уснул. А мы все в прекрасном расположении духа пошли на станцию, волоча на плечах начальника.
   Навстречу нам шло совхозное стадо коров. Их гнали домой с пастбища. И нас гнали домой с пастбища.
   — Родимые! — закричал Яша коровам. — Это для вас мы старались! Жертвовали своим молодым здоровьем! Кушайте, родимые! Не забывайте амбалов!
   Лисоцкий шевельнулся в мешке и сказал оттуда:
   — Я хочу речь!
   — Тихо, Казимир Анатольевич, — шепнула ему Барабыкина. — Спите спокойно.
   — Инна! — прохрипел из мешка Лисоцкий. — Идите ко мне!
   — Двоих мы не донесем! — запротестовали амбалы. — Кого-нибудь одного — пожалуйста. Нам не трудно.
   От стада коров отделился бык и твердым шагом направился к нам. Очевидно, он хотел произнести ответное слово. Мы дунули по дороге что есть сил. Лисоцкий был очень тяжелый. Слишком много выпил жидкости.
   Бык не стал за нами бежать, а элегантно махнул хвостом и пошел к своим коровам.
   Мы взяли поезд штурмом, точно махновцы в гражданскую войну. Пассажиры сразу же перешли в соседние вагоны. А мы стали петь песни. Поезд ехал мимо полей. На полях аккуратными домиками стояли наши скирды. Издали они казались совсем крошечными, как пирожные. Было удивительно приятно их наблюдать.
   Я сидел у окошка и смотрел на окружающий мир. Я подводил итоги. Я люблю подводить итоги, даже незначительные.
   Итоги всегда грустны, сено-солома. Потому что, как бы хорошо тебе ни было, это проходит. Как бы весело ты ни смеялся, на дне всегда остается осадок грусти. Сейчас я допивал этот осадок.
   Да, мне не будет больше девятнадцать лет, а будет тридцать. А потом сорок и так далее. Приходится с этим мириться, а мириться не хочется. Здесь, в Соловьевке, я переключился на две недели. Две недели мне было девятнадцать лет. И я был свободен, весел и счастлив, как жаворонок.
   Жаворонок, сено-солома! Вот именно.
   Эта девочка, эта Тата, как стрекоза, подняла свои радужные крылышки перед моими глазами. И я увидел цветной, переливающийся красками мир, и кровь гоняла у меня по сосудам в два раза быстрее.
   Теперь стрекоза опустила крылышки и сидела поодаль с глазами на мокром месте. Мы решили больше не встречаться, сено-солома. Ни к чему это. Потому что я возвратился в свое время, а она осталась там, где была. Ей еще только предстояло выйти замуж, создать семью, родить кого-то там и взрослеть, медленно догоняя меня.
   Такие пироги, сено-солома.
   Кстати, о соломе. Соломы я в глаза не видел. Сено было, очень много сена. Оно снилось мне даже по ночам, сухое, душистое и мягкое. Сейчас оно проплывало за окошком, сложенное нами в домики. Я всегда знал, что любовь окрыляет. Но не догадывался, что любовь может заставить сложить огромное количество тонн сена в домики.
   Это были памятники нашей любви. Недолговечные, как сама любовь. Зимой это сено сжуют коровы, удивляясь, какое оно сладкое. Вероятно, они вспомнят нас. И не только Тату и меня, а всех амбалов, и девушек, и дядю Федю, и Барабыкину, и даже Лисоцкого.
   Вот и все, сено-солома…