Мне кажется, Алик тоже про себя решил так. Во всяком случае, он потихоньку выздоравливал. Я видела, что он вспоминает ее не так часто, как раньше. Переписка у них прекратилась. Это я узнала через два года, когда нашла ее письма. Они были сложены стопочкой в ящике письменного стола, на самом дне. Письма были перевязаны красной ниткой. Возможно, это случайность, что красной.
   Я прочитала их. Мне казалось, что теперь я имею на это право. Последнее письмо было датировано декабрем того года, когда они встретились. Я не ошиблась.
   Я читала письма и плакала. Письма были дружеские, почти не любовные, только в конце каждого стояло: «Целую». По письмам я поняла, что Алик предлагал ей встретиться и все обсудить. Она отказывалась под разными предлогами.
   Я читала и представляла себе, что же писал ей Алик. И мне хотелось побыть на ее месте, чтобы получать от него такие письма.
   Писем было около тридцати. Я словно прочла маленький роман, опять вспомнила все в мельчайших подробностях и пожалела всех нас.
   Когда я сказала Алику о прочитанных письмах, он стал оправдываться и преуменьшать значение этой истории для себя. Я рассердилась на него. Лучше бы промолчал. Мне такие утешения не нужны.
   Мы жили вместе и все больше сходились. Уж давно построили наш новый дом, и мы в него переехали. У нас родился сын, и Алик очень полюбил его. Теперь я почувствовала, что перевес на моей стороне, потому что у меня стало двое детей. Глупо, конечно, так думать, но я думала.
   И все время она была где-то рядом. Я все время помнила о ней и о том ребенке. Уже и Алик почти все забыл, он даже иногда вспоминал ту историю в шутливом духе, но я знала, что будет какое-то продолжение, и ждала его.
   Я ждала его уже спокойней, потому что у меня было время подготовиться. Целых восемь лег прошло.
 
   …Я знал, что мы, когда-нибудь встретимся. Уверенность в этом была так сильна, что напоминала веру в Бога. Чувство справедливости оказалось бы попранным навсегда, не будь так. Кроме того, у меня врожденная тяга к завершенности, а в нашей истории завершенности как раз не было. Чего-то там не хватало, какого-то штриха.
   И вот штрих появился. Ирина пришла с работы и стряхнула в прихожей плащ. С плаща посыпались капли февральского дождя, который надоедливо моросил уже неделю. Ее жест мне что-то напомнил, какой-то полузабытый сон. Потом она достала из сумочки письмо и отдала его мне. «Это от нее», – сказала она и исчезла в кухне.
   «От кого?» – сказал я ей вслед.
   Обратного адреса на письме не было, а стояли только две буквы, не вызвавшие во мне никаких ассоциаций. Но почерк… Почерк смутно о чем-то напоминал. Я посмотрел письмо на просвет. Оно было совсем тонким. Не письмо, а, скорее, записка. Уже догадавшись, я разорвал конверт, слыша, как во многих, местах бьется сердце.
   «Здравствуй, Алеша! Я не уверена, тот ли это адрес. Мне дал его Игорь Минин, помнишь? Но у него сведения пятилетней давности. И все-таки вдруг это не тот адрес?! Это было бы ужасно: найти и вновь потерять! Алешка, я сейчас в Москве по делам, остановилась у своей сестры. Напиши хотя бы пол-листочка о себе и своих близких. Буду очень ждать твоего письма».
   Внизу был адрес сестры и приписка: «Очень хочу тебя видеть».
   Игорь Минин был одним из наших одноклассников. Откуда у него взялся мой теперешний адрес, я не знал. Но это меня сейчас и не занимало.
   Ирина не сказала мне ни слова. Я сам пришел к ней в кухню, будто был виноват в полученном письме, и постоял с минуту рядом. Тогда я не подумал о том, что она могла бы запросто выкинуть это письмо, чтобы не возникало лишних хлопот. Кто бы ее за это осудил? Ведь она знала, что я снова выйду из равновесия.
   «Она просто узнала наш адрес… Хочет, чтобы я рассказал о нашей жизни», – сказал я. «Наш адрес… О нашей жизни, – повторила жена. – Только я ничего не спрашиваю, зачем ты мне говоришь? Ты хочешь, чтобы я продиктовала тебе ответ? Будь наконец мужчиной!»
   Прошел день с отчетливо обозначенной между нами границей. Иногда я чувствую, что жена становится суверенным государством с неприкосновенными границами, на которых она выставляет дозоры. Я ходил вдоль границы, пытаясь проникнуть внутрь, и одновременно размышлял об ответном письме. Оно складывалось в уме туго, мучительно медленно, потому что было абсолютно ненужным. Мне требовалось тебя увидеть, но я гнал эту мысль, считая поездку в Москву невозможной, – считая так до следующего вечера, когда я очутился в компании приятелей, отмечавших какой-то новый праздник жизни.
   Часам к десяти я вдруг подумал, что сижу за бокалом вина, а ты находишься совсем рядом, на расстоянии ночи езды, и если я сейчас не уеду, то потеряю тебя навсегда.
   Мне стало легко и весело. Я встал и сообщил обществу, что срочно уезжаю в Москву. Все оценили мою шутку, на секунду прервав разговоры, но я уже надевал шапку. Тогда они забеспокоились и потянули меня к столу, а я упирался, так что произошла смешная возня, детские игры, визг на лужайке. Я рассвирепел и сказал им, что в Москве меня ждет первая любовь, которую я не видел шестнадцать лет. Я почти не соврал. Шестнадцать лет. Они были убиты этой цифрой.
   «А Ирина?.. – спросила в наставшей тишине женщина, которая знала мою жену. И тут же замахала руками, зашептала убежденно: – Езжай, Алешка, езжай!.. Так надо, не думай ни о чем. Только предупреди Ирку». – «Как? Телефона ведь у нас нет». – «Напиши записку, я отвезу».
   Все даже протрезвели, почуяв, что решается нечто важное в жизни, происходит, может быть, поворотный момент в судьбе. Почему-то не было и речи о том, чтобы уехать, к примеру, завтра. Я написал невразумительную записку и побежал к Московскому вокзалу, притягиваемый невидимым далеким магнитом, вернее, одним из его полюсов, который находился в Москве и совсем не ждал от меня таких подвигов. Вторым полюсом был я. Тогда еще, вчера, я написал тебе в одном из писем чужие стихи: «Противоположности свело. Дай возьму всю боль твою и горесть. У магнита я печальный полюс, ты же светлый, пусть тебе светло!..»
   Печальный полюс прилетел на вокзал и убедился, что билетов ни на какие поезда нет. Но это уже не имело значения. Вдохновение тащило меня за ворот пальто, и я подчинялся ему не размышляя. Первая же проводница приютила меня в своем вагоне, поезд дернулся и повез меня в наше сегодня без билета, вопреки всем правилам и инструкциям, регламентирующим проезд пассажиров по Октябрьской железной дороге.
    Я заснул сном ангела, лишенного угрызений совести. У ангелов просто нет совести, потому нет и угрызений…
 
   За восемь лет я свыклась с мыслью, что где-то живет женщина, которая любила Алика и которую он любил. Я уговорила себя, что в жизни бывает все, в том числе и дети с тайной своего рождения. Я предчувствовала новую встречу Алика с нею, но думала, что она произойдет не так.
   Все-таки Алик ничему не научился. Когда он получил это письмо, он снова впал в тоску и нерешительность. Он не хотел понять, что теперь самое время перевести эту бывшую любовь в нормальную дружбу. Нам ведь уже не двадцать четыре года. Я знала, что если мы хоть однажды встретимся все втроем, просто встретимся по-дружески, то это будет конец той истории и начало совсем новой.
   Ничего не вернуть, как Алик этого не понимает!
   В конце концов, что было, то было. Пускай это останется между нами тремя как горькое, или печальное, или светлое, или не знаю какое воспоминание.
   Я только опасалась, а вдруг у нее не сложилась семейная жизнь? Тогда, конечно, все мои рецепты ничего не стоят. Тогда ей нужен он, а не наша дружба.
   У меня была надежда, что Алик на этот раз поступит по-взрослому. А он опять, как мальчишка, сорвался в Москву, обидев меня.
   Вдруг вечером приехала какая-то женщина, которую я, оказывается, знаю. Мы встречались в одной компании. Она выложила мне записку Алика и принялась утешать меня. Одновременно она сгорала от любопытства и старалась под видом сочувствия вытянуть у меня признания. Ей так хотелось, чтобы я поплакалась! Я прочитала записку, нарочно бросила ее на стол небрежным жестом и сказала:
   – Спасибо… Мне только жаль, что вы потеряли время. Я знала, что он уехал.
   – Как? – ахнула она.
   – Я его хорошо знаю… Лучше, чем он сам.
   – Вы только не волнуйтесь, он вас любит, но тут совсем особая история, – затараторила она.
   Между прочим, в записке об этой истории не было ни слова. Значит, Алик им все рассказал… Я посмотрела на нее так, что она замолчала. Не знаю, что она увидела в моих глазах, но быстро ушла.
   И тогда я разозлилась и обиделась. Я обиделась именно на то, что какая-то незнакомая женщина приехала объяснять мне эту особую историю, которая уже восемь лет не оставляет меня ни на минуту, которая у меня в печенках сидит! Она приехала сообщить о любви ко мне моего мужа! Я очень огорчилась, что Алик не нашел в себе мужества поступить так, чтобы не задеть моего самолюбия.
   Я, правда, знала, что он уедет. И я знала, зачем он уедет, хотя у него на этот счет были, наверное, другие мысли. Я знала, что он уедет, чтобы завершить эту историю, а вовсе не продолжить.
   День, когда его не было, казался мне пустым и холодным. Но я ни на минуту не почувствовала себя побежденной. Было тоскливо оттого, что мое восьмилетнее терпение не дало результата. Я не побеждена, но и не победила. А начинать все сначала уже не было сил.
 
   …Утром я посмотрел на себя в зеркало. Оттуда глядел тридцатидвухлетний мужчина с измятым лицом и суточной щетиной на подбородке. Он не имел никакого отношения к светлому мальчику с Дальнего Востока и энергичному юноше, герою вчерашнего кинофильма с августовским дождем. У этого человека было двое детей и не заслуженная им жена. Когда-то он писал стихи и был влюблен, но теперь мужчина иронически, смотрел на себя и упражнялся в горьком остроумии на свой счет.
   «Ну что, Ромео, сокол ясный?.. Так тебя и ждут с распростертыми объятьями! Тебе же сказали: написать о себе, о детях, о жене. Попробовать свои силы в эпистолярном жанре – умеренно и спокойно, как Жан-Жак Руссо. Никому не нужны твои подвиги. Фанфана-Тюльпана из тебя уже не выйдет…»
   Поезд пришел в половине шестого. Спешить было особенно некуда. Я помог проводнице собрать белье и набить им три огромных серых мешка. Попутно я рассказывал ей нашу историю. Она удивлялась, ставя себя попеременно то на место Ирины, то на твое. И так и сяк получалось неладно. Проводница была нашего возраста. «Если будешь сегодня уезжать, приходи вечером, отвезу домой», – сказала она.
   Пока мы с нею разговаривали и набивали мешки скомканным бельем, состав пригнали в парк. Я спрыгнул с подножки в мягкий сырой снег и пошел в темноте по тропинке на далекие огни Ленинградского вокзала. Вокруг на переплетающихся путях стояли холодные пустые вагоны с эмалированными табличками «Москва—Ленинград», «Москва– Мурманск», «Москва—Таллин». Я перешагивал через стрелки с осторожностью, потому что знал их характер – они уже не однажды разлучали нас с тобой, а двойные стекла вагонов, которыми я был окружен, напоминали о том же. Мимо прошел тихий и темный человек в ватнике. В руке у него болтался железнодорожный фонарь. Мы разминулись с ним на тропинке, не посмотрев друг другу в лицо.
   Мое вчерашнее вдохновение потерялось где-то ночью. Вероятно, оно вышло в Калинине и осталось там дожидаться весны. Я шел к тебе, боязливо гадая, что же может получиться из нашей сегодняшней встречи. Вариант первый был чрезвычайно прост: мы не узнаем, вернее, не захотим друг друга узнать в нашем сегодняшнем обличье. Нам уже не шестнадцать и не двадцать четыре. Мой утренний разговор с зеркалом подействовал на меня отрезвляюще. Ты тоже могла стать иной.
   А если не так?.. Тогда совсем плохо.
   Через час мы уже завтракали в семье твоей двоюродной сестры. Ты сидела справа от меня, а твои родственники, включая детей, мальчика и девочку, смотрели на нас с вежливым любопытством. Тишина была натянута туго, как тетива. Звякнула чайная ложечка, и я снова улетел туда, оказавшись в красном доме с железными створками ворот, в небольшой квартирке на церемониальном чаепитии.
   «Возьмите варенье…» – «Спасибо». – «Ну что у вас нового в школе?» – «Спасибо, ничего». – «Скоро Новый год. Куда-нибудь пойдете?» – «Спасибо, да». – «Возьмите печенье, не стесняйтесь». – «Я уже взял, спасибо».
   Потом мы выбежали на улицу, взявшись за руки, и вдоволь насмеялись, катаясь с детской горки, а во рту еще были крошки печенья, которые так приятно было раздавливать языком и глотать. По городу гулял свирепый ветер, задувающий в рукава пальто. Он гнал по улице сухой, смешанный с песком снег. Ты засунула руки в карманы моего пальто, чтобы отогреться, и мы притихли, стоя совсем близко под ветром…
 
   Когда-то давно, сразу после свадьбы, мы с Аликом были в деревне. Там был высокий сарай в поле, доверху набитый сеном. На этом сене мы спали, подстелив одеяла. Крыша была старая и дырявая, сквозь щели ночью видны были звезды. Мы лежали на спине, рассматривая маленькие кусочки неба. Мы касались друг друга пальцами и разговаривали шепотом, хотя никого кругом не было.
   – У нас уже кто-то есть, – сказала я.
   – Где? – не понял он. Все-таки он был совсем еще ребенок!
   – Наверно, это будет девочка, – сказала я.
   Он наклонился надо мной, стараясь разглядеть лицо, а я увидела среди звезд два его черных блестящих глаза.
   – Ириша… – сказал он. – Ириша… Я тебя очень люблю.
   Никогда, ни до этого, ни после, он так не говорил. Не то чтобы не говорил эти слова, а так их не говорил. Тогда он говорил правду и принадлежал мне весь, целиком. И мы составляли тоже одно целое, лежа на сеновале, почему мне и запомнилась та ночь.
   Особенно я помню его глаза: близко-близко надо мною…
   Несколько лет назад я наткнулась на стихи:
 
Музыкант в саду под деревом наигрывает вальс.
Он наигрывает вальс то ласково, то страстно…
Что касается меня, то я опять гляжу на вас,
А вы глядите на него, а он глядит в пространство…
 
   Я плакала над этими стихами, понимая их по-своему. Я видела всех нас, всех троих – я уже тогда объединила нас в один маленький кружок, – и мне было невыразимо горько оттого, что так редки совпадения в любви. И еще я думала о том, что никто до сих пор не знает, что же это такое – любовь, и этим словом называются самые разные вещи, а может, и нет никакой любви, а есть только память и время.
 
   …Откуда там взялась эта черная слякоть, перетертая сотнями ног, и заляпанные грязью огни светофоров, и потоки машин у Большого театра, и памятник Карлу Марксу, глазированный корочкой льда? Ты стояла точно так же, совсем близко, в скверике после моего допроса – андерсеновская Русалочка, мраморная девочка «Смирение», пожизненная и далекая моя любовь.
   «Так что же нам делать?» – спросил я, хотя сегодня этот вопрос уже не имел смысла. Его следовало задать позавчера, но тогда он и в голову не приходил. Все было так ясно и просто.
   «Опять звонить в Ленинград», – ответила ты. И мы снова пошли к Центральному телеграфу, где уже были час назад. Ты осталась в вестибюле, а я набрал рабочий телефон Ирины. Мне необходимо было услышать ее голос. Я даже сам не понимал, зачем звоню и что собираюсь сказать.
   И опять мне ответили, что ее нет на работе неизвестно почему. Потом мы снова кружили по центру, почти без всяких разговоров, и приходили к телефону, и меняли деньги, чтобы получить пятиалтынные, которые проваливались в железный ящик равномерно, пока я ждал ответа, – ждал, когда на другом конце провода, в Ленинграде, какая-то женщина пройдет длинный коридор до лаборатории жены, убедится, что ее все еще нет на месте, не спеша вернется обратно и скажет: «Она еще не пришла. Позвоните позже. Должно быть, у нее вечернее дежурство».
   Любовь и привязанность – больше ничего нет. И сегодня я понял, что они вполне могут померяться силами, разрывая мое сердце на две равные половины.
   В шесть часов вечера я наконец услышал голос жены. До этого я успел уже подумать бог знает что, успел узнать расписание самолетов, чтобы лететь обратно, успел обзвонить и переполошить родственников в Ленинграде и только не успел поговорить с тобою.
   «Ну где же ты? – крикнул я в трубку. – Что с тобой? Я очень волновался!» – «По-моему, это я должна задавать вопросы». – «Я завтра вернусь и все объясню». – «Хорошо». – «Ты только не думай…» – «Алик, я, ничего не думаю. Какая в Москве погода?» – «Сыро, слякоть». – «Не простудись. У тебя ведь ботинки промокают». – «Ты что, смеешься?» – «Нет, я просто тебя знаю». – «Ты сердишься?» – «Господи, ты совсем дурак. Приезжай».
   Чтобы не простудиться, мы пошли в кафе есть жюльен и пить белое крымское вино. Вопиющая бессмысленность, торжествующая бессмысленность, ни копейки будущего и оглушительный рев электрогитар – такова была окружающая обстановка. Мы о чем-то говорили, помнишь? Мы касались каких-то тем и поднимали какие-то вопросы, впрочем совершенно невинные. Главный вопрос извивался перед нами на столе, как очковая змейка, вызванная из сумки дудочкой факира. «Что же дальше?» – спросил я. «Ничего, – сказала ты. – Когда-нибудь мы опять встретимся, так же случайно». – «Я не хочу когда-нибудь, я не хочу случайно!» – сказал я тоном обиженного ребенка. «Алешка, я очень рада тебя видеть. Это все, что я могу сказать. Не надо страдать и мучиться. Это ведь радость – знать, что тебя любят. Мы никогда не будем с тобой вместе. Мы не будем с тобой в близких отношениях. Нам этого даже не нужно…» – «Не знаю», – сказал я. «Знаешь, – сказала ты. – Когда твой поезд? У тебя есть билет?»
   На этот раз у меня не было билета – совсем не так, как вчера.
   На перроне мы отошли к электровозу, рядом с которым не было людей, и только тут я притянул тебя за воротник шубки и стал целовать куда попало, ловя твои ускользающие губы, пока не догнал их и не ощутил впервые их вкуса. Это было похоже на обморок. Ты отшатнулась и прижала ладони к щекам: «Подумать только! Мы могли это сделать шестнадцать лет назад!»
   Тут ты хотела легко засмеяться, потому что это действительно смешно – потерять шестнадцать лет на подготовку к настоящему поцелую. Но ты вместо этого заплакала и махнула рукой: «Иди! Иди!»
   Поезд тронулся с места, и я вскочил в тамбур. «Явился – не запылился!» – сказала моя проводница. Я махал тебе шапкой – почему шапкой? – а проводница выглядывала из-за моего плеча, стараясь тебя получше рассмотреть. Ты ее явно заинтересовала. Потом она решительно отодвинула меня от раскрытой двери и щелкнула замком. «Симпатичная», – сказала она, делая мне комплимент. И знаешь, мне стало чуть легче от этого слова.
    А потом я сидел полночи в ее служебном купе, ожидая Бологого, где могли появиться ревизоры, от которых мне надлежало прятаться в багажнике наверху. Я рассказывал о тебе моей проводнице. Она тихо всхлипывала. Как потом выяснилось, она всхлипывала о чем-то своем, похожем и непохожем, о каком-то любимом еще с юности человеке, к которому она готова сорваться хоть сейчас от мужа, да этот человек не зовет и вообще пропал куда-то; она плакала по своей судьбе, а вовсе не по нашей, и плакать, может быть, и не стоило, если бы за двойным оконным стеклом не проносилась зимняя ночная страна без огонька и звука, если бы не летело назад бессмысленное и горькое время, а где-то в Бологом не топтались бы на платформе черные ревизоры в железнодорожных шинелях, ожидая нашего прибытия.
 
   Он приехал рано утром, в субботу…
1975