— Приснилось! — с облегчением прошептал Яцек и поднял руку ко лбу. — Видимо, вчера за разговором я заснул, сидя в кресле…
   Яцек вздрогнул. В поднятой руке он держал свежую веточку горечавки, еще покрытую каплями росы.
   От испуга и неожиданности он разжал пальцы, веточка упала на ковер у его ног. Он опустил глаза и обнаружил, что обувь у него мокрая и испачканная. На черной коже отчетливо выделялись прилипшие листики брусники и сухие еловые хвоинки. А от одежды исходил терпкий запах смолистого дыма, словно он провел ночь у костра.
   Яцек осторожно подошел к креслу и медленно опустился на него.
   «Чем же является все то, что мы видим, — размышлял он, — чем является так называемая реальность жизни, коль я сижу тут с горным цветком в руке и попросту не понимаю, что произошло и как это стало возможно? Нианатилока говорил мне — выходит, это не сон?! — что в подобных случаях не мы перемещаемся с места на место, но дух по своему желанию создает соответствующее окружение. Но ведь несколько минут назад не дух мой был в Татрах, но тело и даже вот эта одежда, влажная от росы, с прилипшими травинками, пахнущая смолистым дымом горевшего всю ночь костра. Существует какая-нибудь теория, способная обосновать всю эту неразбериху, эту путаницу в событиях? Лорд Тедуин доказал, что физический мир существует как иллюзорная видимость, однако он вовсе не отрицает, что все происходящее подчиняется точным законам, не вырывает из глубины людских душ убежденности в нерушимости порядка возникновения и существования… Я же ничегошеньки не понимаю, совершенно ничего!»
   Он сжал голову руками и молча сидел, стараясь ни о чем не думать.
   У него за спиной в стене звякнуло в металлическом ящике, куда ему направляли из центрального управления утреннюю почту. Яцек встал и, чтобы хоть немного отвлечься от мучительных мыслей, нажал на кнопку, открывающую этот почтовый ящик. На столик выпала пачка бумаг; в основном тут были небольшие карточки, на которых были написаны фамилия, номер и час, когда отправитель желал бы поговорить по телефону с его превосходительством. Яцек быстро перебирал карточки, совершенно не думая о том, что делает. Вопреки его желанию мысли упрямо возвращались к событиям минувшей ночи и никак не могли сосредоточиться на важных и не слишком важных сообщениях, доставленных по почте.
   И все-таки одно письмо привлекло его внимание. Это был ежедневный отчет руководителя заводов, которым он поручил построить по собственным чертежам новый «лунный корабль». Директор доносил, что работа идет медленно, но уверенно и что месяца через два-три он надеется передать Яцеку корабль, полностью готовый для путешествия.
   Через два-три месяца! Яцек недовольно потряс головой.
   Нет, так долго ждать он не может. Если Марк на Луне нуждается в его помощи, задерживаться просто нельзя, и к тому же кто знает, что может произойти здесь за эти два-три месяца. Неужели нет иного средства отправиться на Луну, кроме корабля, выбрасываемого в пространство сжатым газом?
   Он оглянулся. В кресле сидел Нианатилока, как всегда молчаливый и невозмутимый. Яцек уже привык к тому, что индус неожиданно появляется непонятным образом в разных местах и чаще всего тогда, когда он о нем думает, и подошел к нему, не выказав ни малейшего удивления.
   — Ты как-то говорил, — начал он без всякого вступления, — что для воли нет ни малых, ни больших преград и что если она преодолела хотя бы миллиметр пространства, то преодолеет и тысячи миль.
   — Да, я так считаю.
   — Сегодня ночью мы были в Татрах, не покидая якобы дома…
   — Да, я так полагаю.
   — Но мы действительно были там! На столе у меня лежит свежая цветущая веточка горечавки. Я уверен, что сорвал ее сегодня утром на склоне Жабего… Нианатилока!
   — Слушаю тебя, брат.
   — Я хочу оказаться на Луне — сегодня, через час, немедленно! Хочу оказаться не во сне, но в действительности, как этой ночью в Татрах, и хочу иметь возможность там действовать.
   — Не уверен, что тебе удастся это сделать.
   — Тогда сделай ты! Помоги мне!
   Нианатилока решительно покачал головой.
   — Нет.
   — Почему? Ну, пожалуйста! Прошу тебя!
   — Не сейчас.
   — Значит, ты просто не можешь этого сделать! Значит, вся твоя мудрость, все твое могущество ограничивается умением делать фокусы, наводить галлюцинации.
   Яцек осекся. Ему стало стыдно за свои слова, и он с опаской взглянул на Нианатилоку. Буддийский мудрец, чуть улыбаясь, снисходительно смотрел на него.
   — Прости! — шепнул Яцек.
   — Мне не за что тебя прощать.
   — Я поддался гневу… — виновато произнес Яцек, опустился в кресло и сказал: — А вообще-то забавно: я так разговариваю с тобой, словно ставлю в вину тебе, что ты не способен творить чудеса.
   И он снова осекся, вспомнив, что все, что неоднократно уже проделывал на его глазах Познавший три мира, было чудом и никак не меньше.
   — Ничего не понимаю, — вполголоса пробормотал он, хотя говорил сам с собой.
   Лицо у Нианатилоки посерьезнело.
   — И все-таки, брат, ты легко и просто понял бы это, если бы захотел.
   — Ты творишь чудеса!
   — Нет, чудес я не творю. И никто не творит чудес по той простой причине, что господство духа над видимостью не является чудом и не выходит за пределы законов предвечного Бытия. И если я отказываю тебе…
   — То почему? — прервал его Яцек.
   — Выслушай меня.
   Нианатилока пересел ближе к Яцеку, положил обе руки на подлокотники кресла и начал говорить, не сводя глаз с молодого ученого.
   — Ты хочешь немедленно попасть на Луну, потому что ты получил известия о своем друге. Я однажды уже помог тебе мыслью побывать там и увидеть очами души, чем он занят, но тебе этого недостаточно. Ты хочешь быть там в бренной оболочке, которую называешь своим телом, чтобы иметь возможность производить определенные движения, одним словом, совершать действия в том смысле, в каком ты в настоящий момент понимаешь действие. Не думаю, что все это тебе необходимо и поможет твоей душе, а ни о чем другом речи и не должно идти.
   — Напротив, речь должна идти о моем друге, который, возможно, нуждается в помощи.
   — Чем же ты ему поможешь? Может, возьмешь с собой свою смертоубийственную машину и уничтожишь Луну, чтобы спасти его, если ему и вправду что-то угрожает? Да и знаешь ли ты, что там в действительности происходит? Ты вчера при мне разговаривал с карликами, и из беседы с ними я заключил, что твой друг Марк то ли намеренно, то ли вопреки своим желаниям вмешался в судьбу лунного народа и своим участием воздействует на историю. Так что же ты собираешься сделать? Прилететь и помочь ему, чтобы на Луне как можно скорей все стало таким же, как на Земле? Неужели ты считаешь, что ваши здешние порядки настолько уж хороши?
   — А вдруг Марка нужно спасти от опасности? — уклончиво заметил Яцек.
   — Зачем? А если такова его судьба, бремя которой он возложил на себя? Не препятствуй ему погибнуть, потому что, возможно, это и нужно ему. Ты уверен, что твой друг, живой, собственными руками сможет совершить больше, нежели блистательная легенда о нем, которая будет передаваться из поколения в поколение? Или ты хочешь в самом зачатке уничтожить ее? Разрушить? Не дать ей возникнуть? Нианатилока подошел к Яцеку, который сидел, опустив голову, и положил ему сзади обе ладони на плечи.
   — Послушай меня. Не думай о Луне, выбрось из головы все эти далекие планеты — ты очень скоро познаешь их все. Не препятствуй тому, что совершается, даже если у тебя есть сила сделать это. Да, даже если у тебя есть сила! Нельзя ничему препятствовать, ибо главное не в том, что творится вокруг, но в том, к чему мы стремимся внутри себя.
   Яцек поднял голову. Нианатилока стоял у него за спиной, но он не повернулся к мудрецу, он напряженно смотрел на стену, где висели несколько портретов.
   — Откуда ты знаешь, а вдруг дело во мне? — бросил он. — Может, я попросту хочу убежать?
   — Ты никуда не убежишь. Всему нужно научиться смотреть в лицо и все пройти, не отворачиваясь. Без принуждения и даже без радости. Нужно быть собой.
   Нианатилока еще ниже склонился к Яцеку. И Яцек уже не мог понять, то ли он слышит его голос, то ли шелест собственных мыслей, которым дал толчок этот непостижимый человек.
   — Все достигается только тогда, когда ничего не жаждешь, ничего не желаешь. Надо стать бесстрастным, как вселенная, беспечальным, как свет, не исследовать, но знать — как Божество!
   Мысли Яцека устремились куда-то в неопределенную, смутную даль.
   Знать, а не исследовать!
   Стать творцом собственной истины, которая будет одновременно и истиной всей вселенной, что сосредоточилась в человеке.
   Творцом, а не искателем чужих истин, которые оказываются ничем, пустотой, видимостью!
   А собственная истина — это вера!
   Любая вера, лишь бы творческая, прочная, сотворенная в душе и бесспорная — становящаяся тем самым неколебимой истиной!
   Это означает: знать, а не исследовать!
   Мыслить, а не сомневаться.
   Творить, а не искать.
   Не покоряться, а чувствовать, не вожделеть, а желать!
   Но где путь к подобному чуду?
   Нианатилока однажды сказал:
   «Нужно научиться быть одиноким среди толпы и суеты, ибо вы еще не умеете быть одинокими в глухих лесах».
   Сказал он это над Нилом, когда Аза возвращалась из развалин храма Исиды.
   — Ваше превосходительство…
   Яцек вскочил с кресла и обернулся. В дверях неподвижно застыл лакей.
   — В чем дело?
   — Мы беспокоились, потому что ваше превосходительство ночью не спустились в спальню…
   Яцек нетерпеливо махнул рукой.
   — Какие-нибудь известия?
   — Госпожа Аза…
   — Приехала?
   — Так точно. Сегодня утром экспрессом. Мы хотели разбудить ваше превосходительство, как вы распорядились, но в спальне вас не было, а сюда мы не осмелились войти.
   — Где госпожа Аза?
   — Ее проводили в приготовленные для нее комнаты. Она велела передать, что через час будет завтракать и надеется увидеть ваше превосходительство.
   Лакей вышел, и Яцек взглянул на Нианатилоку. Он пристально всматривался в индийского мудреца, пытаясь понять, какое впечатление произвело на того сообщение о приезде знаменитой певицы, однако лицо Познавшего три мира, как всегда, было спокойно, безмятежно, невозмутимо. Даже обычная улыбка не исчезла с его губ, в глазах не было ни гнева, ни печали, ни даже снисходительности.
   — Брат, ты, наверно, спустишься вниз? — осведомился он безразличным тоном.
   Аза уже ждала в столовой и чувствовала себя свободно, как в собственном доме. Она сменила дорожный костюм, надела легкое утреннее платье и сидела с ароматной египетской сигареткой в глубоком кожаном кресле с подлокотниками. Перед нею на столе, накрытом старинной цветастой льняной скатертью, сверкала серебряная чайная посуда, стояли тяжелые резные хрустальные вазы с фруктами и сладостями. Отодвинув недопитую чашку китайского чая и откинув голову на спинку кресла, она следила, сощурив глаза, за голубой струйкой табачного дыма, поднимающегося к резному потолку. Она положила ногу на ногу, и из мягких складок светлого шелка выглядывали тонкие, крепкие лодыжки, обтянутые блестящими черными чулками, и маленькие золотые туфельки.
   После визита Лахеча и его неожиданной смерти Аза бросила свой дом, в котором, по правде сказать, разъезжая все время по свету, она и без того была нечастой гостьей. Странное все это произвело на нее впечатление. Люди из-за нее умирали неоднократно — и у нее под дверями и далеко, якобы убежав от нее на край света; умирали и тихо, без единого слова, без единой жалобы, без упреков, и оповестив предварительно многостраничным письмом, в котором сообщали день и час, когда они покончат с собой, обвиняли ее или лицемерно, шутовски благословляли за «горькое счастье», какое она им подарила, однако она горевала из-за этого ничуть не больше, чем из-за потерянной шпильки или сломавшейся корсетной пластинки.
   А вот о Лахече она не могла думать спокойно. Всякий раз, стоило выйти из дому, ей казалось, будто она видит у дверей на улице его скорчившийся труп с поразительно белым, искаженным предсмертной мукой лицом, который непонятно зачем принесли к ее дому.
   При одном воспоминании об этом она вновь содрогнулась. Ведь она знала, что Лахеч погиб ради нее и из-за нее.
   Правда, противясь смутным угрызениям совести, Аза всячески отгоняла эти мысли. Ведь она ничего худого ему не сделала, так чего же он от нее хотел? Да, она довела его безумными поцелуями до утраты рассудка, а в последний момент, когда он осмелился покуситься на большее, оттолкнула его, как собаку. Но разве это причина лишать себя жизни или еще хуже — добровольно и неприкрыто нарываться на смерть?
   В памяти у Азы встали его глаза — в первый миг полные изумления и страха, а потом ужасающе скорбные и словно погасшие…
   Со сложенными руками он лежал на ее коленях и тянул к ее лицу голодные губы, казавшиеся в этот миг почти красивыми. Она велела ему кощунствовать — проклинать свое искусство и то возрождение через действие, которым он так хвалился; он должен был громогласно отречься от всего, что недавно осмелился сказать против нее, и признать, что он перед нею — ничто, и все в мире — ничто в сравнении с одним-единственным ее поцелуем.
   Господи, она даже не оттолкнула его, когда он, охваченный любовным безумием, протянул к ней руки, чтобы обнять; она хлестнула его взглядом и ледяными словами: «Ты ничто для меня».
   Уходя от нее, он произнес: «Нет, не потому, что я не обладал тобой… Я целовал тебя в уста и оттого потерял веру в себя… »
   Смешная история!
   Аза бросила докуренную сигаретку в пепельницу и вытянула ноги в золотых туфельках по пушистому ковру. Она злилась на себя за то, что продолжает думать об этом, как она считала, ничтожном и не заслуживающим внимания событии, и тем самым подтверждает свою глубинную душевную слабость, меж тем как должна быть сильной, сильной и безжалостной, словно кроющаяся в ветвях дерева рысь, властительница леса.
   Аза обернулась на звук открывавшейся двери. На пороге стоял Яцек, побледневший чуть более, чем обычно; он поклоном приветствовал ее и извинился за опоздание. Не вставая, Аза протянула ему левую руку, холеную, с длинными розовыми ногтями. Яцек склонился к ней и прикоснулся чуть дрожащими жаркими губами; в этот миг Аза подняла глаза, бросила взгляд на дверь и с изумлением увидела стоящего в ней полунагого буддиста. Она широко раскрыла глаза, и холодок необъяснимого страха пробежал у нее по телу. Ей почудилось, что она откуда-то знает это лицо, да, знает и очень хорошо…
   Она медленно поднялась; удивленный Яцек чуть отступил в сторону, а она смотрела во все глаза и напрягала память.
   Постепенно, постепенно стало возникать смутное воспоминание из давнего детства: огромный наполненный людьми зал, ярко освещенная арена и эти же самые руки с длинными чуткими пальцами, которые она сейчас видит на ручке двери, и это же лицо, обрамленное длинными черными волосами…
   И поет волшебная скрипка, превращенная прикосновением этих вот рук в живой ангельский хор. А она, девочка, чувствует, как у нее в груди замирает сердце от игры величайшего музыканта, несравненного скрипача, властелина струн, золота и сердец, обожаемого, прославленного, всемогущего, любимого, богатого, прекрасного, как бог…
   — Серато!
   Познавший три мира едва заметно склонил голову.
   — Да, когда-то я действительно носил это имя, — ничуть не удивясь, подтвердил он обычным ровным голосом.

VI

   Днем и ночью Рода размышлял, как бы избежать грозящей опасности. Он не собирался лететь вместе с Яцеком на Луну и поклялся себе сделать все, но не допустить этого путешествия. Правда, он отдавал себе отчет, как ничтожно мало это «все», на которое он способен, как слабы его возможности, и трясся при мысли о своем появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
   И не столько даже угнетала его вероятность мести за Марка со стороны ученого, которому он, несмотря на всю его снисходительность к себе, не слишком доверял, сколько боязнь позора, какой вне всяких сомнений ждал его на Луне.
   Нет, то была бы и впрямь невероятная ирония судьбы! Он, Рода, глава Братства Истины, который всю жизнь опровергал «сказки» о якобы земном происхождении обитателей Луны, теперь возвратится с Земли и должен будет признать, что она не только обитаема, но и бесконечно превосходит Луну по части удобства и совершенства жизни!
   Дело в том, что Рода стал страстным поклонником земной культуры, особенно технической. Он уже неплохо ознакомился с нею, по крайней мере в ее внешних проявлениях. Яцек, так и не изменивший своего намерения взять обоих «посланцев» с собой на Луну и обратно, хотел, чтобы до отлета они получили как можно больше пользы от пребывания на Земле, и нанял гидов, с которыми карлики посещали разные страны и города, знакомились с ними и ежедневно узнавали что-то новое.
   Поначалу Рода ездил вместе с Матаретом, но потом ему удалось уговорить Яцека избавить его от общества своего соотечественника. С того достопамятного дня, когда Матарет рассказал всю правду, отношения у них ухудшились до такой степени, что они перестали разговаривать друг с другом; исключения составляли оскорбления и попреки, которыми они время от времени перекидывались. В поездках их отношения обострились еще больше, если только такое возможно. Они смотрели на мир разными глазами; Матарет, отдавая должное чудесам земного прогресса, и здесь продолжал оставаться скептиком, не закрывающим глаза и на оборотную сторону медали. Тогда как Рода всем восхищался и все хвалил, Матарет, познавая земные порядки, все чаще иронически усмехался и пожимал плечами, когда его спрашивали, согласен ли он, что жизнь здесь устроена лучше и совершенней, чем на Луне. По этой причине между обоими членами Братства Истины вспыхивали ожесточенные споры, которые в конце концов стали до того невыносимы, что их пришлось разделить.
   Лишившись общества Матарета, Рода чувствовал себя немножко одиноко, однако то, что он видел и узнавал, настолько поглощало его, что он все реже и реже вспоминал про своего товарища.
   Знания он поглощал с охотой и в огромном количестве. Переимчивый от природы, он на лету схватывал внешние признаки земных порядков и вскоре уже неплохо ориентировался в существующих в обществе отношениях. А поскольку его неизменно тревожила мысль о возможном и совершенно нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он и в них искал возможного выхода.
   Поначалу четкого плана у него не было, но в голове уже возникали смутные очертания, из которых со временем могло что-то сложиться.
   Во время разъездов он узнал, что на Земле все явственней поднимается брожение, что оно усиливается, а дом его опекуна является неким узлом всех этих событий. Ему потребовалось относительно немного времени, чтобы догадаться, что все дело в секрете какого-то страшного и безмерно важного изобретения, обладание которым может обеспечить человеку, получившему его, безнаказанность, могущество и власть.
   Рода сообразил, что целью нескольких визитов Грабеца было стремление заполучить тайну и что этим же можно, вне всяких сомнений, объяснить столь длительное пребывание Азы в доме ученого.
   Но вопреки давним своим привычкам, Рода молчал, высматривал и выжидал.
   «Придет и мой час, — думал он. — Я сумел похитить корабль у Марка, украду и у этого, как только появится возможность, его устройство».
   Этот прибор и вправду интересовал всех. После странной, необъяснимой смерти Лахеча Грабец потерял важное орудие для исполнения своих планов и потому все сильней давил на Азу, требуя, чтобы она поторопилась. Ему необходимо было иметь в руках страшную, всеуничтожающую мощь, чтобы ставить условия обществу, всему миру, одним словом, чтобы победить без борьбы.
   Дело в том, что когда Грабец в спокойные минуты начинал размышлять, его охватывал страх перед бурей, которую он вызывал. Он расшевелил подземные силы, швырнул головню в огромные массы замкнувшихся в отупляющем труде рабочих и теперь испугался взрыва, увидев, какой поднимается, вздувается, растет девятый вал. Он хотел это море взять как бы на сворку и в интересах хранителей знаний мира напустить его на гнусное цивилизованное стадо, но очень скоро почувствовал, что стоит тому разбушеваться и вырваться, никакой власти оно уже не подчинится, никакая сила не загонит его обратно за разрушенные плотины.
   В один из осенних дней, после того как они с Юзвой за несколько часов облетели значительную часть страны, посетив по пути центры движения, кое-где раздув уже занявшийся огонь, а в иных местах разожгли, они опустились на выжженный солнцем холм над вечным городом. Некоторое время они продолжали разговор о насущных делах ширящегося движения, но слова все ленивей срывались с их уст, и наконец оба умолкли, любуясь чудесным городом, распростершимся у них под ногами.
   Золотое солнце висело на небе, и даже воздух, казалось, насыщенный световой пылью, слепил глаза. А внизу, окутанный голубовато-золотистым маревом, мерцающим опаловым туманом, что размывал и затирал черту окоема, дремал любимый город Грабеца, единственный, вечный, царственный Рим.
   Там, далеко к северу, на востоке и на западе, существовали два центра жизни, два пульсирующих золотой и багряной кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла всевозможных сетей и дорог, два средоточия того, что толпа привычно именовала культурой, гигантские полипы, высасывающие тысячами отростков соки всей земли, столицы правителей и торговцев, центры развлечений, греха, подлости, бездарности. По образцу обоих крупнейших городов развивались, росли, видоизменялись, не поспевая, впрочем, за ними, давние столицы бывших европейских государств, огромные, чудовищные, кишащие толпами и все равно отодвинутые этими двумя «солнцами» в разряд второстепенных.
   Рим же остался тем, чем был столетия назад — единственным городом. Каким-то непостижимым чудом он спасся от все нивелирующей варварской руки «прогресса и цивилизации». На Форуме по-прежнему высились руины, над остатками золотых домов на Палатинском холме раскачивались под ветром старые кипарисы, и под апельсиновыми деревьями цвели пунцово-кровавые розы.
   В соборе Святого Петра по-прежнему звонили колокола, а в Ватикане седой старец в тройной тиаре, немощной, дрожащей рукой осеняя крестным знамением безлюдную площадь, вспоминал времена, когда отсюда его предшественники одним мановением пальца приводили в движение народы Земли и принуждали к покорности могущественных монархов.
   А на Капитолии, на Квиринале, в тысячелетнем Латеранском дворце, в исполинских руинах былых терм, театров, цирков, во внутренних галереях базилик, в зданиях, помнящих зарю Возрождения, в садах, на площадях, на фонтанах стояли белые изваяния давным-давно не чтимых богов, обломки мраморных снов, осколки давно минувшей бурной, творческой юности.
   Этот единственный город Грабец мечтал сделать надменной столицей духовно возрожденного мира.
   Склонив голову, он смотрел на сотни залитых солнцем вздымающихся куполов, покрытых зелено-золотой патиной столетий, на стройные древние обелиски, на выщербленные стены цирка Флавиев.
   В этом городе, пережившем тысячелетия и не посчитавшем нужным меняться по примеру иных городов, ощущалось спокойное и суровое достоинство.
   Грабец погрузился в мечты.
   Там на севере, на востоке или на западе пусть остаются гигантские современные «метрополии», центры труда, движения, ничтожных будничных забот, пусть они роятся, как ульи, пусть грохочут, как кузницы, лишь бы шум их не долетал до границ раззолоченной солнцем и осенью Кампаньи, лишь бы не нарушал задумчивую тишину под кипарисами на руинах. Здесь будет мозг и душа человечества, непреходящий храм «земных богов», обитель и столица всеведущих, которые одновременно будут и властелинами мира
   В давние времена, когда в мраморных дворцах на Палатинском холме жили цезари, со всей ойкумены в этот город везли пшеницу, вино и масло, драгоценные металлы и каменья, рабов, женщин и даже богов; вся ойкумена служила ему, покорялась его воле, смыслом своей жизни почитая существование, расцвет и блеск этого единственного города.
   И теперь это должно повториться. Все самое лучшее, что только есть в странах, землях и морях, будет стекаться сюда; здесь вновь будет центр мира, его мысль и воля.
   По всем континентам, по дальним морским островам разойдется весть, что существует священный город, вход в который дозволен лишь избранным. Словно старинную восточную сказку, будут рассказывать о нем матери детям, что, дескать, там обитает все могущество, вся красота мира, там средоточие света, мудрости и жизни, а в неприступных его стенах такие высокие ворота, что для того, чтобы войти в них, нужно не сгибаться, а, напротив, вырасти под стать им.
   О возлюбленный город, город мечты!
   Хриплый отрывистый смешок вырвал Грабеца из задумчивости. Он резко обернулся и взглянул на Юзву.
   Тот стоял, опершись стиснутыми кулаками на древний, потрескавшийся и уже вросший в землю саркофаг, нахмуря брови и наклонив голову, словно готовился нанести удар.
   — Юзва, это ты смеялся?
   Юзва вскинул голову.
   — Ну, я. А что?
   Он широко повел рукой.
   — Уж больно смешно думать, что после нашей бури здесь останутся только бесформенные развалины да камни, которые порастут травой, потом кустарником, а потом лесом. Ух, мы им покажем, покажем этим дворцам, что простояли столетия, этим сводам, залатанным цементом, этим колоннам, скрепленным внутри железными прутьями! Ох, как будут рассыпаться в пыль эти купола! Тут будет землетрясение, какого от сотворения мира еще никто никогда не видел!