Страница:
После чего он немедленно продекламировал все вступление к этой поэме Гумилева ("Открытие Америки". – Ю. З.)… Я радостно взвизгнула, и мы тут же, по дороге в Университет стали читать друг другу наши любимые стихи. И, к моему восхищению, Матвей Петрович прочитал мне почти всю "Синюю звезду" Гумилева, о которой я только слышала, но никогда ее не читала.
Свежим ветром снова сердце пьяно…
Придя в Университет, я бросилась к Димусу и Джонни (Д.Д. Иваненко и Г.А. Гамов. – Ю. З.) – в восторге, что я только что нашла такого замечательного человека. Все стихи знает, и даже "Синюю звезду"" (Горелик Г. Е., Френкель В.Я. Матвей Петрович Бронштейн: 1906–1938. М., 1990. С. 27–28, курсив мой. – Ю. З.).
Были и истории мистические. Так, академик В.М. Алексеев, востоковед-синолог, опубликовавший в 1923 году «Антологию китайской лирики», в предисловии к которой неосторожно назвал Н.С. Гумилева своим «покойным другом», вдруг получил осенью следующего года письмо от некоего одессита Л.М. Райфельда, где сообщался текст якобы «неизвестного сонета Гумилева», причем специально оговаривалось, что сей текст попал в руки отправителя письма при обстоятельствах, «выходящих за пределы обычного характера». И действительно, сонет был весьма своеобразным:
Алексеев заинтересовался и попросил разъяснений, на что покладистый корреспондент скоро ответил, что текст сонета – результат… оккультно-поэтической переписки его с… покойным поэтом, к которому Райфельд взывал стихотворными экспромтами и заклинаниями, будучи «давним поклонником» поэзии Гумилева и не в силах смириться с его безвременной кончиной. Л.М. Райфельд рад был сообщить Алексееву утешительные новости: Николай Степанович находился на Юпитере (здесь наверняка не обошлось без «Божественной комедии» – согласно дантовскому «Раю», на Юпитере нашли приют справедливые короли и воители, носители имперской идеи), и последним известием от него стал призыв: «Так изучите меня!» (сообщено дочерью В.М. Алексеева М.В. Баньковской). Это, конечно, выглядит комически, но ведь и мать поэта, Анна Ивановна Гумилева, верила «что Николай Степанович не такой человек, чтобы так просто погибнуть, что ему удалось бежать, и он, разумеется, при помощи своих друзей и почитателей проберется в свою любимую Африку. Эта надежда не покидала ее до смерти» (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1990. С. 20).
Я на звезде, как пламень неизбежной
Тебе веков пою тревожный сон.
Мой Рок, как этот черный небосклон
И нет в нем слов. Есть звук лишь безнадежный.
Здесь, на Звезде, меняются небрежно
Цвета одежд. Ах, жалок и смешон
И золотой земной хамелеон
И ящер душ, его сопутник смежный.
Вот, рой за роем лезут метеоры,
Сплетая кольца в круг. Из-за звезды
И страшный вой бесчувственной орды
Хамелеоновые кроет взоры.
Как вещий мрак призыв к твореньям новым
Тревожный сон, воспетый Гумилевым.
А вот совсем простая история, будничная, так сказать, рядовая: «Я помню, как в единой трудовой школе в Москве, когда на уроках литературы мы прорабатывали роман Чернышевского "Что делать?", наш преподаватель математики, Петр Андреевич, дал мне однажды маленький, очень изящно изданный сборник стихов: "Вот, выпиши себе, что захочешь, и верни мне завтра до уроков". Этот сборник был изданный в Берлине "Огненный столп" Гумилева. Я переписал его тогда весь» (Редлих Р. Возвращение поэзии Гумилева // Посев. 1986. № 8. С. 45).
Памятен эпизод визита в СССР в 1988 году президента США Р. Рейгана, насмотревшегося в Москве на «успехи перестройки», да вдруг и заметившего в беседе с энтузиазмически настроенным М.С. Горбачевым, что-де не стоит слишком уж увлекаться реформаторским пафосом, ибо…
(Советско-американская встреча на высшем уровне. М., 1988. С. 97). Помнится, Михаил Сергеевич был несколько удивлен… Но это, конечно, случай из разряда анекдотических. Просто американский президент располагал хорошими референтами, а также – чувством юмора. А вот историю издания Гумилева в эмигрантских лагерях «перемещенных лиц» (т. н. «ди-пи») в 1947 году анекдотом уже не назовешь. «Я хорошо помню, – пишет Р. Редлих, – как открывали для себя Гумилева люди в оккупированных немцами областях России, как ценились изданные в эмиграции сборники его стихов. Передо мной и сейчас лежит переизданная в лагере для перемещенных лиц карманного формата книжечка: "Николай Гумилев. Собрание сочинений в четырех томах. Стихотворения. Том первый. Регенсбург, 1947". В так называемых "Ди-Пи-лагерях", в которых формировалась "вторая эмиграция", именно Гумилева перепечатывали своими силами, наряду с букварями и учебниками по вождению и уходом за автомобилями» (Редлих Р. Указ. соч. С. 45). Причины публикации поэтического сборника – да еще в четырех томах! – в столь неподходящих условиях объяснил издатель «регенсбургского Гумилева» – В.К. Завалишин: «Людей, которые бы не знали, что такое страх, в мире нет. Но человек может быть рабом страха или властелином своих судеб. Преодоление страха создает героев. Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии. <…> Гумилев – романтик, но его романтика особенная, она вмещает в себя всю страсть мира, проявившуюся и в героических подвигах и в приступах осатанелой злобы, с которой человек борется, напрягая и мускулы и силу воли» (Завалишин В.К. Знаменосец героической поэзии // Гумилев Н.С. Собрание сочинений в четырех томах. Регенсбург. 1947. Т. 1. С. 5–6). Впрочем, этот четырехтомник не был в лагерях ди-пи единственным гумилевским изданием: годом раньше вышел том «Избранных стихотворений» в Зальцбурге. Кто издавал – неизвестно. Как издавали в тех условиях – уму непостижимо.
Не семью печатями алмазными
В Божий Рай замкнулся вечный вход,
Он не манит блеском и соблазнами
И его не ведает народ
Здесь, впрочем, уже кончается разговор «о пирах» и начинается – «о молитвах».
Дело в том, что среди всего прочего, известны факты стихи Гумилева действительно читались в таких ситуациях, когда затем уместно было читать только молитвы. Впечатляет рассказ Е.А. Гнедина, сотрудника Наркоминдела, а в 1939 г. – узника Лубянки, которого допрашивал, выбивая «компромат» на М.М. Литвинова, лично нарком Л.П. Берия. «Избитого, с пылающей головой и словно обожженным телом, меня, раздев догола, поместили в холодном карцере… – вспоминал Гнедин. – Я снова стоял раздетый на каменной скамейке и читал наизусть стихи. Читал Пушкина, много стихов Блока, поэму Гумилева "Открытие Америки" и его же "Шестое чувство". Кто-то спросил тихо часового, наблюдавшего за мной в глазок: "Ну, что он?". Тот отвечал: "Да все что-то про себя бормочет"» (Гнедин Е. Катастрофа и второе рождение. Мемуарные записки. Амстердам. 1977. С. 138–139; цит. по: Давидсон А. Муза Странствий Николая Гумилева. М., 1992. С. 287). А.А. Андреева, жена Д.Л. Андреева, автора «Розы Мира», осужденная вместе с мужем в 1948 году на 25 лет лишения свободы, вспоминает: «Для меня так и осталось загадкой, почему стихи оказались так нам нужны, нужнее хлеба. Мы по строчке вспоминали стихотворение Гумилева "Капитаны". Почему в этих промерзших бараках на сплошных нарах так необходимо было бормотать: "На полярных морях и на южных, по изгибам зеленых зыбей, меж базальтовых скал и жемчужных, шелестят паруса кораблей…"?» (Андреева А.А. В тюрьме мы делали маникюр и локоны… // Комсомольская правда. 1998. 12 ноября).
Существует апокриф, очень похожий на правду, но, к сожалению, документально в моем архиве не подтвержденный, как в 1940-е годы уничтожалась изъятая «органами» у арестованных запрещенная литература, а именно книги Гумилева. Книги эти они, конечно, уничтожали – инструкция, она и есть инструкция. Однако, перед тем как уничтожить, те книги сами чекисты и переписывали. Для себя…
Впрочем, некоторые и нарушали инструкции – это уже не апокриф, а факт, сообщенный на мандельштамовском вечере Е.Б. Белодубровским, – одну такую библиотеку «нелегальщины» он сам видел, оказавшись случайно, по журналистским делам, в гостях у одного из бывших чинов госбезопасности. Вашингтонское Собрание сочинений Гумилева занимало там почетное место (имеется еще несколько свидетельств подобного рода, исходящих от разных лиц, переданных автору этих строк в частных беседах). Все это, конечно, повторим, из области патологии, но… ведь и рисковали же зачем-то эти люди. Уж кто-кто, а они-то хорошо знали, чем может обернуться для них хранение подобных копий и изданий о «петроградской ЧК», впрочем, разговор особый. Интерес к запрещенным, «вражеским» текстам по-человечески понятен: запретный плод сладок всегда, но… зачем же хранить? Да еще, упаси Боже, переписывать? И невольно вспоминаются страшные стихи Бориса Корнилова – поэта тогда еще вполне «просоветски» настроенного, обращенные к тени антисоветчика-Гумилева:
(текст приводится по «самиздатовской» копии в архиве В.П. Петрановского).
…И запишут в изменники
Вскорости кого хошь.
И с лихвой современники
Страх узнают и дрожь…
Вроде пулям не кланялись,
Но зато наобум
Распинались и каялись
На голгофах трибун,
И спивались, изверившись,
И не вывез авось,
И стрелялись, и вешались.
А тебе – не пришлось.
Царскосельскому Киплингу
Подфартило сберечь
Офицерскую выправку
И надменную речь.
…Ни болезни, ни старости,
Ни измены себе
Не изведал…
и в августе,
В двадцать первом, к стене
Встал, холодной испарины
Не стирая с чела,
От позора избавленный
Петроградской ЧК.
Просматривая многочисленные и крайне противоречивые документы, относящиеся к «делу Петроградской Боевой Организации (ПБО)», невозможно не заметить, мягко говоря, странного отношения питерских чекистов к знаменитому подследственному. Так, Виктор Серж (В.Л. Кибальчич) в «Записках революционера» вспоминает о своих хлопотах за арестованного поэта: «Товарищи из исполкома Совета меня одновременно и успокоили и взволновали: к Гумилеву в Чека относятся очень хорошо, он иногда ночью читает чекистам свои стихи, полные благородного мужества, но он признал, что составлял некоторые документы контрреволюционной группы. <…> Один из товарищей поехал в Москву, чтобы задать Дзержинскому вопрос: "Можно ли расстреливать одного из двух или трех величайших поэтов России?" Дзержинский ответил: "Можем ли мы, расстреливая других, сделать исключение для поэта?"» (Цит. по: Тименчик Р.Д. По делу № 214224 // Даугава. 1990. № 8. С. 118; см. также с. 120–122). А ведь головой рисковал «товарищ» (если таковой действительно был), лично справляясь у шефа ЧК, нужно или не нужно расстреливать контрреволюционера, вина которого доказана. М.Л. Слонимский в беседе с А.К. Станюковичем дополняет, очевидно, этот же эпизод, называя конкретные имена: «Садофьев и Маширов-Самобытник ходили к Бакаеву (И.П. Бакаев, 1887–1937, один из виднейших чекистов, руководитель ПетроЧК в годы "красного террора". – Ю. З.). Бакаев: "Что мы можем сделать? Мы его спрашиваем: "Кем бы вы были, если б заговор удался? " – "Командующим Петерб. военным округом". Бакаев хотел что-то сделать, но Гумилев сам упорствовал» (Жизнь Николая Гумилева. Л., 1991. С. 273–274).
Даже если все вышесказанное – «легенды», распространяемые, как это часто бывало, самими чекистами, само их содержание ясно показывает, что «дело Гумилева» не воспринималось ПетроЧК украшением собственной истории. Везде проскальзывает некий мотив, не скажем – пилатовский, а скорее «годуновский», в шаляпинско-оперном духе: «Не я, не я твой лиходей…» Чего стоит хотя бы очевидная чекистская легенда, гласящая, что-де в самый момент казни некий высший чекистский чин, желая на свой страх и риск спасти Николая Степановича, крикнул: «Поэт Гумилев, выйти из строя» – и получил в ответ: «Здесь нет поэта Гумилева, здесь есть офицер Гумилев»… А ведь, кажется, гораздо логичнее было бы сделать из Гумилева злодея-террориста, тем более опасного, чем более талантливого.
Однако же хоть и без энтузиазма, но неукоснительно работники «невидимого фронта» выходили на борьбу с Гумилевым. Любопытное свидетельство на этот счет оставил А. Чернов. «Сейчас смешно вспоминать, – пишет он, – но впервые на беседу с их сотрудником я попал из-за Гумилева. В конце 60-х девятиклассником заказал в юношеском зале Ленинской библиотеки его книги и тут же очутился в укромной комнатке по соседству. Очень пытливый молодой человек интересовался: а зачем и для чего мне, комсомольцу, нужны какие-то "Капитаны" расстрелянного антисоветчика? Беседовали долго. Книг так и не дали. Пришлось заказать две хрестоматии, где Гумилев все-таки был. Позже услышу чью-то шутку: советская власть 70 лет не может простить ему то, что она его расстреляла» (Чернов А. Звездный круг Гумилева // Лит. газета. 1996. 4 сентября. (№ 36 (5618). С. 6).
У советской власти, судя по всему, были здесь серьезные проблемы.
Если бы речь шла только о любителях хранить и читать запрещенные тексты!.. Но дело в том, что в СССР проходили, например… научные конференции, посвященные творчеству Гумилева. С уверенностью можно говорить минимум о четырех – в 1976, 1978, 1979 и 1980 – благо, фрагменты этих «Гумилевских чтений» опубликованы в Wiener slawistischer almanach за 1984 г. Организаторы этих форумов – В.Ю. Порешь, О.А. Охапкин, И.Ф. Мартынов – так формулировали их credo: «Участники "Гумилевских чтений" – люди разных профессий, эстетических и религиозных убеждений. Их объединяет прежде всего бескорыстный интерес к русской поэзии "Серебряного века", признание творческого наследия Гумилева непреходящим фактором отечественной культуры, важным духовным элементом духовной жизни нашего народа» (С. 378). Знакомство же с помещенными в венском альманахе материалами сомнений не оставляет – речь идет именно о научных конференциях.
Это – невероятно.
Дело даже не в том, что подобные собрания в «нелегальных» условиях весьма трудно и опасно организовывать. Дело в том, что творчество поэта, наглухо запрещенного даже к упоминанию в любых «легальных» научных трудах, оказывается настолько изученным, что становится возможно чуть ли не ежегодно проводить научные форумы, т. е. делать доклады, сообщения об архивных находках, представлять публикации и т. п. Каждый год… При единственном, наглухо засекреченном архиве – в московском ЦГАЛИ!..
Легальных архивов точно не было – зато были частные, создаваемые… просто так. И сколько таких архивов было! Самые знаменитые – собрания П.Н. Лукницкого и Л.В. Горнунга – лишь верхушка айсберга. Автору этих строк в процессе подготовки Полного собрания сочинений Гумилева было суждено познакомиться с некоторыми из них. Могу сказать ответственно – более организованных, полных, текстологически и библиографически корректных материалов, чем в этих «любительских» собраниях, – я не видел никогда. Мотивы подобной, уникальной в истории мирового литературоведения деятельности прекрасно изложил Л.В. Горнунг в письме к П.Н. Лукницкому от 26 апреля 1925 г.: «До конца Гумилев встает перед нами один и тот же, до конца он по-прежнему живет в своих созданиях <…> верный себе и своему необыкновенно цельному мировоззрению, неутомимый и страстный, мудрый и юный в своей наивности, задумчивый воин и капитан, зовущий к неведомой красоте золотых островов беспокойного и пылающего Духа. И хочется водить караваны, идти и строить на северных утесах веселые золотоглавые храмы, подниматься под самый купол, где мыслит только о прекрасном и вечном упрямый Зодчий, смотреть оттуда на древнее высокое небо, на звезды, и петь вместе с ними о тайнах Мира и о великой к нему любви. <…> Ведь не так уж часто балует нас этим Вечность! Я не жалею, что мне доступна (да и то – доступна ли полностью?) одна только духовная сторона поэта, вне ее земного обличья <…> о котором пусть расскажут, подробнее и лучше, те, кто имел счастье его видеть, и да пребудет на них благословение Мира и Человечества!» (Николай Гумилев. Исследования и материалы. Библиография. СПб., 1994. С. 514–515).
В совокупности же подобные истории и рисуют картину, которую напророчили лермонтовские строки:
Твой стих, как Божий Дух, носился над толпой
И, отзыв мыслей благородных,
Звучал, как колокол на башне вечевой
Во дни торжеств и бед народных.
Глава третья
Поэт в России
I
Так что же произошло? Почему именно Гумилев, в общем не самый заметный в блистательной плеяде поэтов Серебряного века, занял уже через несколько лет после гибели такое исключительное место в культурной жизни России – тогда как его популярнейшие современники, если и не оказались на периферии читательского внимания, то все-таки не могли конкурировать с его посмертной славой. Ахматова отмечала, например, «бешеное влияние (Гумилева. – Ю. З.) на молодежь (в то время как Брюсов хуже, чем забыт)» (Записные книжки Анны Ахматовой. 1958–1966. Москва-Torino. 1996. С. 624).
Что же там, в гумилевском наследии, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением «его читателей», заставляя одних с неослабевающей за десятилетия яростью каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других – с исповедальным энтузиазмом хранить все, связанное с этим именем, как хранят величайшее достояние, святыню?
Вот вопросы, которые уже примерно с 1960-х годов, когда советская «гумилевиана» стала очевидным даже для скептиков фактом (и конца ей не предвиделось), превратились из риторики энтузиастов в проблему для ученых-литературоведов – сначала зарубежных, а затем, после 1986 года, – и отечественных.
Логика подсказывает, что, отмечая исключительное положение Гумилева в ряду русских писателей ХХ века, следует предположить наличие у него каких-то черт, либо отсутствующих у прочих, либо выраженных не столь ярко. На этот счет к настоящему моменту сложилось четыре версии, которые мы условно можем обозначить как биографическую, формально-поэтическую, тематическую и идейно-содержательную.
Ответы, предлагаемые каждой из них, сводятся соответственно к следующим утверждениям.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его биография резко выделяется среди прочих писательских судеб некоторыми импонирующими современному читателю чертами.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку является непревзойденным мастером стиха, выразившим в возможной полноте специфические особенности новейшего российского поэтического языка.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его тематика (прежде всего экзотического толка) не имеет аналогов в современном русском искусстве.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его поэтическое мировоззрение содержит элементы, отсутствующие или слабо выраженные в русском искусстве нашей эпохи, но жизненно необходимые для позитивного самосознания читателя.
Аргументы в пользу каждой версии мы должны рассмотреть, но прежде всего следует отметить, что три первых всегда возникают при изначальном отрицании четвертой, собственно – как прямое следствие подобного отрицания. Дело в том, что целый ряд мемуаристов и исследователей, не отрицая наличия «феномена Гумилева», все же уверены: покойный поэт был, выражаясь корректно… не совсем умным человеком. Вариант: наивным. Еще вариант: не очень образованным. Еще вариант: не интересующимся ничем, кроме формальных аспектов теории искусства. В подтверждение приводятся достаточно серьезные аргументы, заключенные, как правило, в свидетельствах авторитетных современников Гумилева.
В.Ф. Ходасевич: «Он был удивительно молод душой, а, может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не надевал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 205).
Э.Ф. Голлербах: «Упрекали его в позерстве, в чудачестве. А ему просто всю жизнь было шестнадцать лет. Любовь, смерть и стихи. В шестнадцать лет мы знаем, что это прекраснее всего на свете. Потом – забываем: дела, делишки, мелочи повседневной жизни убивают романтические “фантазии”. Забываем. Но он не забыл, не забывал всю жизнь. Из-за деревьев порой не видел леса: стихи заслоняли поэзию, стихи были для него дороже, чем поэзия. Он делал их, – мастерил» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 15).
Н.М. Волковысский: «…В сущности, кроме поэзии его ничего не интересовало по-настоящему. По всем самым острым вопросам жизни он скользил рассеянным взглядом: общественность, политика, гражданская война, удушье окружающего – все это как-то мало его задевало» (Николай Гумилев: pro et contra. СПб., 1995. С. 337 (“Русский путь”)).
А.А. Блок: «…Н. Гумилев и некоторые другие “акмеисты”, несомненно даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу» (Блок А.А. Собрание сочинений: В 8 т. М. – Л., Т. 6. 1962. С. 184).
Из всего этого и следует: не великого ума муж был Николай Степанович, а посему никаких особых истин-откровений в его произведениях ожидать не приходится.
Что же там, в гумилевском наследии, есть такое, что прямо-таки сводит с ума поколение за поколением «его читателей», заставляя одних с неослабевающей за десятилетия яростью каленым железом выжигать все, связанное с именем поэта, а других – с исповедальным энтузиазмом хранить все, связанное с этим именем, как хранят величайшее достояние, святыню?
Вот вопросы, которые уже примерно с 1960-х годов, когда советская «гумилевиана» стала очевидным даже для скептиков фактом (и конца ей не предвиделось), превратились из риторики энтузиастов в проблему для ученых-литературоведов – сначала зарубежных, а затем, после 1986 года, – и отечественных.
Логика подсказывает, что, отмечая исключительное положение Гумилева в ряду русских писателей ХХ века, следует предположить наличие у него каких-то черт, либо отсутствующих у прочих, либо выраженных не столь ярко. На этот счет к настоящему моменту сложилось четыре версии, которые мы условно можем обозначить как биографическую, формально-поэтическую, тематическую и идейно-содержательную.
Ответы, предлагаемые каждой из них, сводятся соответственно к следующим утверждениям.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его биография резко выделяется среди прочих писательских судеб некоторыми импонирующими современному читателю чертами.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку является непревзойденным мастером стиха, выразившим в возможной полноте специфические особенности новейшего российского поэтического языка.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его тематика (прежде всего экзотического толка) не имеет аналогов в современном русском искусстве.
• Гумилев занимает исключительное место в русской культуре ХХ века, поскольку его поэтическое мировоззрение содержит элементы, отсутствующие или слабо выраженные в русском искусстве нашей эпохи, но жизненно необходимые для позитивного самосознания читателя.
Аргументы в пользу каждой версии мы должны рассмотреть, но прежде всего следует отметить, что три первых всегда возникают при изначальном отрицании четвертой, собственно – как прямое следствие подобного отрицания. Дело в том, что целый ряд мемуаристов и исследователей, не отрицая наличия «феномена Гумилева», все же уверены: покойный поэт был, выражаясь корректно… не совсем умным человеком. Вариант: наивным. Еще вариант: не очень образованным. Еще вариант: не интересующимся ничем, кроме формальных аспектов теории искусства. В подтверждение приводятся достаточно серьезные аргументы, заключенные, как правило, в свидетельствах авторитетных современников Гумилева.
В.Ф. Ходасевич: «Он был удивительно молод душой, а, может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не надевал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 205).
Э.Ф. Голлербах: «Упрекали его в позерстве, в чудачестве. А ему просто всю жизнь было шестнадцать лет. Любовь, смерть и стихи. В шестнадцать лет мы знаем, что это прекраснее всего на свете. Потом – забываем: дела, делишки, мелочи повседневной жизни убивают романтические “фантазии”. Забываем. Но он не забыл, не забывал всю жизнь. Из-за деревьев порой не видел леса: стихи заслоняли поэзию, стихи были для него дороже, чем поэзия. Он делал их, – мастерил» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. М., 1990. С. 15).
Н.М. Волковысский: «…В сущности, кроме поэзии его ничего не интересовало по-настоящему. По всем самым острым вопросам жизни он скользил рассеянным взглядом: общественность, политика, гражданская война, удушье окружающего – все это как-то мало его задевало» (Николай Гумилев: pro et contra. СПб., 1995. С. 337 (“Русский путь”)).
А.А. Блок: «…Н. Гумилев и некоторые другие “акмеисты”, несомненно даровитые, топят самих себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу» (Блок А.А. Собрание сочинений: В 8 т. М. – Л., Т. 6. 1962. С. 184).
Из всего этого и следует: не великого ума муж был Николай Степанович, а посему никаких особых истин-откровений в его произведениях ожидать не приходится.
II
«…Он (Гумилев. – Ю. З.) был замечательный человек, я только теперь понял, – говорил Осип Мандельштам Ирине Одоевцевой в 1922 году. – При его жизни он как-то мешал мне жить, давил меня. Я был несправедлив к нему. Не к его стихам, а к нему самому. Он был гораздо больше и значительнее своих стихов» (Одоевцева И.В. На берегах Невы. М., 1988. С. 162–163). Это-то и значит: личность Гумилева, жизнь его и тем более его смерть настолько поразили русских (и прочих) читателей, что какую бы ерунду он ни писал – тем более что даром бойкой стихотворной речи был одарен, несомненно, – все встречалось читателями «на ура», не потому что стихи были очень уж хороши, а потому, что это были стихи Гумилева.
Насколько это соответствует реальному положению вещей?
«Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь, – пишет А.И. Павловский. – Он мечтал об экзотических странах – и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы – и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря – и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник» (Павловский А.И. И терн сопутствует венцу… // Гумилев Н.С. Капитаны. Н. Новгород, 1991. С. 6–7).
Спорить с этим не то чтобы нельзя, но как-то не хочется: жизнь, чего там говорить, получилась не самая скучная.
За что бы он ни взялся – порой весьма далеко отстоящее от поэзии, – все удается. Самые дикие, безнадежные предприятия – вроде попытки издания в 1907 году в Париже (!) литературно-художественного модернистского журнала (!!) на русском языке (!!!), – обращаются его усилиями в нечто оригинально-значительное. И дело не только в том, что три тощих томика «Сириуса» ныне – украшение крупнейших библиотек и гордость коллекционеров-библиофилов, но и в том, что детище Гумилева не забыто и историками литературы: о «Сириусе» пишут статьи – и правильно делают, ибо за трогательными розовыми корочками этого полудетского журнала отчетливо видны классические очертания великого и непревзойденного маковско-гумилевского «Аполлона».
А в 1913 году Николаю Степановичу вдруг захотелось организовать этнографическую экспедицию Российской академии наук в Северо-Восточную Африку. Правда, была маленькая загвоздка – к Академии наук, тем более к ее географическому отделу, Гумилев никакого отношения не имел. Он был студентом филологического факультета Университета. Но это не беда, через сравнительно небольшой период времени Гумилев уже плыл за академический счет к берегам Эфиопии, правда, оставаясь безутешным оттого, что его самая заветная мечта – присоединение к России (или хотя бы «к семье цивилизованных народов») одного особо полюбившегося ему племени данакилей, что жило по нижнему течение реки Гаваш, – была все-таки вежливо отклонена Академией. Деньги и соответствующие документы были даны лишь на сбор этнографических коллекций, что Гумилев и осуществил, заполнив экспонатами витрины одного из африканских залов нынешней Кунсткамеры. Сейчас некоторые горячие головы говорят о сопоставимости его коллекции с коллекциями Миклухо-Маклая, что, конечно, неправильно. Хотя бы потому, что Миклухо-Маклай посвятил жизнь этнографии, а Гумилев работал здесь – хотя и не без блеска – в общем, как дилетант, «по совместительству» с поэтическим творчеством:
Насколько это соответствует реальному положению вещей?
«Гумилев был поэтом, сотворившим из своей мечты необыкновенную, словно сбывшийся сон, но совершенно подлинную жизнь, – пишет А.И. Павловский. – Он мечтал об экзотических странах – и жил в них; мечтал о немыслимо-ярких красках сказочной природы – и наслаждался ими воочию; он мечтал дышать ветром моря – и дышал им. Из своей жизни он, силой мечты и воли, сделал яркий, многокрасочный, полный движения, сверкания и блеска поистине волшебный праздник» (Павловский А.И. И терн сопутствует венцу… // Гумилев Н.С. Капитаны. Н. Новгород, 1991. С. 6–7).
Спорить с этим не то чтобы нельзя, но как-то не хочется: жизнь, чего там говорить, получилась не самая скучная.
За что бы он ни взялся – порой весьма далеко отстоящее от поэзии, – все удается. Самые дикие, безнадежные предприятия – вроде попытки издания в 1907 году в Париже (!) литературно-художественного модернистского журнала (!!) на русском языке (!!!), – обращаются его усилиями в нечто оригинально-значительное. И дело не только в том, что три тощих томика «Сириуса» ныне – украшение крупнейших библиотек и гордость коллекционеров-библиофилов, но и в том, что детище Гумилева не забыто и историками литературы: о «Сириусе» пишут статьи – и правильно делают, ибо за трогательными розовыми корочками этого полудетского журнала отчетливо видны классические очертания великого и непревзойденного маковско-гумилевского «Аполлона».
А в 1913 году Николаю Степановичу вдруг захотелось организовать этнографическую экспедицию Российской академии наук в Северо-Восточную Африку. Правда, была маленькая загвоздка – к Академии наук, тем более к ее географическому отделу, Гумилев никакого отношения не имел. Он был студентом филологического факультета Университета. Но это не беда, через сравнительно небольшой период времени Гумилев уже плыл за академический счет к берегам Эфиопии, правда, оставаясь безутешным оттого, что его самая заветная мечта – присоединение к России (или хотя бы «к семье цивилизованных народов») одного особо полюбившегося ему племени данакилей, что жило по нижнему течение реки Гаваш, – была все-таки вежливо отклонена Академией. Деньги и соответствующие документы были даны лишь на сбор этнографических коллекций, что Гумилев и осуществил, заполнив экспонатами витрины одного из африканских залов нынешней Кунсткамеры. Сейчас некоторые горячие головы говорят о сопоставимости его коллекции с коллекциями Миклухо-Маклая, что, конечно, неправильно. Хотя бы потому, что Миклухо-Маклай посвятил жизнь этнографии, а Гумилев работал здесь – хотя и не без блеска – в общем, как дилетант, «по совместительству» с поэтическим творчеством: