Страница:
После этого жизнь мало-помалу вошла в обычную колею. Так как новая квартира выходила на задний двор, г-жа Лебле, прикованная ревматизмом к креслу, умирала со скуки и плакала горькими слезами, что теперь ничего не видит из окна, кроме цинковой крыши дебаркадера. А Северина у окна переднего фасада вышивала свое бесконечное одеяло; она видела веселую суетню, сопровождающую отправление поездов, постоянно сновавших пешеходов, экипажи. Весна была ранняя, почки больших деревьев, посаженных вдоль тротуаров, начали уже зеленеть; вдали поднимались лесистые склоны Ингувильского холма, на которых белыми пятнами выделялись дачные домики. Северина удивлялась, что ей доставляет так мало удовольствия осуществление давнишней мечты – жить наконец в этой хорошенькой квартире, иметь перед собою так много простора, света и солнца. Прислуживавшая Северине старушка Симон сердито ворчала на новую квартиру, к которой не могла сразу привыкнуть. И Северине до того надоело это ворчание, что по временам она жалела о своей конуре, как называла прежнюю квартиру, так как там грязь была меньше заметна. Рубо отнесся к переезду безучастно. Он как будто даже не обратил внимания на перемену жилья: ему зачастую случалось ошибаться дверью, и он замечал свою ошибку, только убедившись, что новый ключ не входит в прежний замок. Равнодушный ко всему, кроме карт, он все чаще пропадал из дому. Но был момент, когда он под влиянием политических событий как будто немного оживился. Нельзя сказать, чтобы Рубо был особенно пламенным и убежденным республиканцем, но он еще не забыл истории с супрефектом, из-за которой чуть не лишился места. Теперь, когда Империя, потрясенная общими парламентскими выборами, переживала тяжелый кризис, о и торжествовал, повторяя всюду, что бонапартистским креатурам не всегда удастся хозяйничать во Франции. Впрочем, он совершенно успокоился после дружеской головомойки, которую задал ему Дабади, осведомленный мадмуазель Гишон, в присутствии которой помощник начальника станции позволил себе однажды держать такие мятежные речи. В коридоре стало теперь совершенно спокойно, и все жили друг с другом в добром согласии с тех пор, как г-жа Лебле упала духом и перестала шпионить. К чему же заводить новые ссоры и недоразумения из-за каких-то политических вопросов? Рубо ограничился презрительным жестом – плевать ему на политику, да и на все остальное наплевать. Он с каждым днем все больше жирел и без всяких угрызений совести проводил все свободное время в ресторане за картами.
С тех пор, как Жак и Северина могли встречаться совершенно беспрепятственно, какая-то неловкость возникла между ними. Ничто, по-видимому, не мешало их счастью. Жак мог во всякое время пройти к Северине по черной лестнице, не опасаясь, что попадется кому-нибудь на глаза. Они были полными хозяевами квартиры, он мог бы даже отважиться ночевать там. Но между ним и Севериной словно вырастала какая-то стена; их обоих мучило, что он не выполнил задуманного и сообща решенного дела. Жак стыдился своей слабости, а Северина все мрачнела, была почти больна от напрасного ожидания. Их губы не стремились больше слиться в поцелуе, они хотели не полуобладания, но полного счастья – уехать в Америку, обвенчаться, начать новую жизнь.
Однажды вечером Жак застал Северину в слезах; увидев его, она бросилась к нему в объятия и разрыдалась еще сильнее. Прежде ему удавалось ее утешить, он прижимал ее к своему сердцу, и она успокаивалась, но теперь он чувствовал, что его ласки приводят ее в еще большее отчаяние. Жак был взволнован; он понимал, что Северину приводила в отчаяние ее женская слабость; кроткая, нежная, она не могла решиться убить сама.
Он нежно обхватил руками ее голову и, глядя ей прямо в глаза, полные слез, воскликнул:
– Прости меня, милая, подожди еще немного!.. Клянусь тебе, я все сделаю, при первом удобном случае…
Она тотчас прильнула губами к его губам, точно хотела скрепить его клятву, и они слились в глубоком, пламенном поцелуе.
С тех пор, как Жак и Северина могли встречаться совершенно беспрепятственно, какая-то неловкость возникла между ними. Ничто, по-видимому, не мешало их счастью. Жак мог во всякое время пройти к Северине по черной лестнице, не опасаясь, что попадется кому-нибудь на глаза. Они были полными хозяевами квартиры, он мог бы даже отважиться ночевать там. Но между ним и Севериной словно вырастала какая-то стена; их обоих мучило, что он не выполнил задуманного и сообща решенного дела. Жак стыдился своей слабости, а Северина все мрачнела, была почти больна от напрасного ожидания. Их губы не стремились больше слиться в поцелуе, они хотели не полуобладания, но полного счастья – уехать в Америку, обвенчаться, начать новую жизнь.
Однажды вечером Жак застал Северину в слезах; увидев его, она бросилась к нему в объятия и разрыдалась еще сильнее. Прежде ему удавалось ее утешить, он прижимал ее к своему сердцу, и она успокаивалась, но теперь он чувствовал, что его ласки приводят ее в еще большее отчаяние. Жак был взволнован; он понимал, что Северину приводила в отчаяние ее женская слабость; кроткая, нежная, она не могла решиться убить сама.
Он нежно обхватил руками ее голову и, глядя ей прямо в глаза, полные слез, воскликнул:
– Прости меня, милая, подожди еще немного!.. Клянусь тебе, я все сделаю, при первом удобном случае…
Она тотчас прильнула губами к его губам, точно хотела скрепить его клятву, и они слились в глубоком, пламенном поцелуе.
X
Тетка Фази умерла в четверг, в девять часов вечера, в страшных конвульсиях. Мизар, не отходивший от ее постели, тщетно пытался закрыть ей глаза; они упорно продолжали открываться. Голова одеревенела и немного склонилась к плечу, как бы осматривая, что делается в комнате; губы приоткрылись, как будто в насмешливой улыбке. Возле покойницы горела единственная свеча, которую прилепили на угол стола. А поезда, ничего не зная об этом еще теплом теле, все так же с девяти часов проносились мимо на всех парах, сотрясая домик, и покойница вздрагивала каждый раз, а пламя свечи колебалось.
Чтобы отделаться от Флоры, Мизар немедленно послал ее в Дуанвиль заявить там о смерти матери. Девушка не могла вернуться домой раньше одиннадцати часов, в его распоряжении было целых два часа. Он страшно хотел есть и прежде всего преспокойно отрезал себе кусок хлеба; ему не удалось даже пообедать, так затянулась агония. Он ел, ходил по комнате, приводил все в порядок. Временами его начинал душить кашель, тогда он останавливался посреди комнаты, перегибался почти пополам; худой, тщедушный, с тусклым взглядом и выцветшими волосами, он сам был похож на покойника, видно было, что ему недолго придется торжествовать свою победу. Что ж, все-таки он подточил эту здоровую, рослую и красивую женщину, как червь подтачивает дуб: вот она лежит на спине, ничего от нее не осталось, а он еще протянет! Вдруг он вспомнил что-то, нагнулся и достал из-под кровати тазик со щелочной водой, приготовленной для промывания. С тех пор, как жена стала догадываться о его намерениях, он начал подсыпать крысиный яд уже не в соль, а в воду для промывания. По глупости, не подозревая нового подвоха, она на этот раз хватила как следует. Мизар вылил во дворе содержимое тазика и, вернувшись в комнату, вымыл губкой запачканный пол. К чему она упрямилась? Она хотела схитрить, – тем хуже. Когда в семье между мужем и женой начинается игра, кто кого похоронит, а посторонних в это дело не впутывают, то, разумеется, надо глядеть в оба. Он гордился своей победой и посмеивался, как над веселым анекдотом, что она хватала снадобье снизу, тщательно остерегаясь, как бы оно не попало в нее сверху. Мимо домика промчался курьерский поезд в таком вихре, что даже привычный Мизар вздрогнул и обернулся к окну. Ах, да это все та же непрестанно несущаяся волна, люди, которые собрались отовсюду и не желают знать о тех, кого они давят по дороге; да им просто наплевать на всех – только бы поскорее отправиться дальше! Когда поезд пронесся мимо, в наступившей тяжелой тишине Мизар встретился взглядом с широко раскрытыми глазами покойницы; застывшие зрачки следили, казалось, за каждым его движением, а полураскрытые губы смеялись над ним.
Всегда вялый, Мизар на этот раз даже обозлился. Он хорошо понимал, что она говорит ему: «Ищи, ищи!» Но не могла же она унести с собой на тот свет тысячу франков: рано или поздно он отыщет их. Разве она не могла отдать ему деньги по доброй воле? Она избавила бы этим и себя и его от всех этих неприятностей. Глаза покойницы следили за ним. «Ищи, ищи!» Он обшаривал взглядом комнату, которую при жизни жены не смел обыскивать. Первым делом шкаф; он взял под подушкой у покойницы ключи, перерыл все полки с бельем, опорожнил оба ящика и даже вытащил их совсем из шкафа, чтобы посмотреть, не спрятаны ли деньги где-нибудь в потайном уголке. Нет, ничего! Затем он решил, что они в ночном столике. Мизар отодрал с него мраморную доску, перевернул его – бесполезно! Над камином висело на двух гвоздях тоненькое ярмарочное зеркало. Он просунул за зеркало линейку, но не вытащил ничего, кроме черных хлопьев пыли. «Ищи, ищи!» И тогда, чтобы избавиться от преследовавших его широко раскрытых глаз, Мизар стал на четвереньки и начал легонько постукивать кулаком по плиточному полу, прислушиваясь, не окажется ли пустота под какой-нибудь плиткой. Кое-какие плитки плохо держались в своих гнездах. Он вывернул их совсем. Ничего, ровно ничего! Он встал с полу, покойница, как и прежде, глядела на него. Он повернулся к ней лицом и сам уставился в ее неподвижные глаза, на рот, искаженный зловещей улыбкой. Мизар больше не сомневался: она смеялась над ним. «Ищи, ищи!» Он дрожал как в лихорадке, у него возникло новое подозрение, кощунственная мысль, от которой его бледное лицо еще более побледнело. Почему он был так уверен, что покойница не унесет с собой на тот свет своих денег? Может быть, в самом деле она уносила их с собой? Он раздел ее, тщательно осмотрел каждую складку ее тела, ведь она сама советовала ему искать хорошенько. Он посмотрел, не спрятаны ли деньги у нее в волосах, искал под нею, перерыл всю постель и засунул руку до самого плеча в соломенный тюфяк. Он ничего не нашел. «Ищи, ищи!» И голова, упавшая снова на измятую подушку, продолжала с издевкой смотреть на него.
Озлобленный и дрожащий Мизар старался привести в порядок постель покойницы, когда вошла Флора, успевшая уже вернуться из Дуанвиля.
– Велено привезти послезавтра, в субботу, в одиннадцать часов, – сказала она.
Она говорила о похоронах. Но, осмотревшись кругом, она сразу поняла, какого рода работой занимался Мизар в ее отсутствие, и заметила ему с жестом презрительного равнодушия:
– Бросьте искать, все равно ничего не найдете!
Ему почудилось, что падчерица тоже насмехается над ним, и, подойдя к ней, он проворчал сквозь зубы:
– Она отдала их тебе, ты знаешь, где они спрятаны!.. Мысль, что ее мать могла отдать деньги кому-нибудь, хотя бы даже ей, своей дочери, показалась Флоре до того странной, что она пожала плечами.
– Да! Как бы не так! Она зарыла деньги в землю. Это вот скорее! Они где-нибудь там, можете поискать…
Обведя кругом рукою, девушка показала дом, сад с колодцем, полотно железной дороги, поля. Конечно, они зарыты где-нибудь в такси дыре, где их никто не найдет.
Мизар, возбужденный, взволнованный, принялся, не стесняясь присутствия молодой девушки, переворачивать мебель, постукивать по стенам. А Флора, подойдя к окну, продолжала вполголоса:
– На дворе тепло, тихо! Я шла быстро, звезды горят ярко, видно, как днем. Завтра солнышко встанет, будет так хорошо!
С минуту Флора задумчиво стояла у окна; охватившая ее нега теплой апрельской ночи растравляла ее мучительную сердечную рану. Но когда Мизар, продолжая свои ожесточенные поиски, вышел в соседнюю комнату, она подошла к постели матери и села возле нее. Свеча на столе все еще горела высоким неподвижным пламенем. Пронесшийся поезд снова поколебал дом до самого основания.
Флора решила провести всю ночь у постели покойницы и сидела в глубокой задумчивости; вглядываясь в лицо матери, она отвлеклась от неотвязной думы, преследовавшей ее всю дорогу в Дуанвиль в тишине звездной ночи. Сердечная боль на мгновение утихла, ее заслонила недоуменная мысль, возникшая в сознании Флоры, – почему смерть матери не причинила ей острого горя, почему у нее нет слез? Она была дика, молчалива, часто убегала из дому и носилась по полям, но она любила свою мать. За время последнего приступа, который оказался для Фази смертельным, девушка раз двадцать приходила к ней в комнату, садилась возле постели, упрашивала, чтобы мать пригласила врача. Она подозревала Мизара и считала, что, опасаясь разоблачения, он перестанет отравлять жену. Но больная всегда отвечала только гневным отказом, как будто гордость не позволяла ей принять постороннюю помощь в ее борьбе с мужем, она была уверена в своей победе, ведь деньги все равно ему не достанутся. Тогда, не пытаясь больше вмешиваться, охваченная снова своим собственным горем, девушка исчезала из дому, стараясь забыться в своих бесконечных скитаниях. От этого-то, должно быть, сердце у нее так зачерствело. Когда сердце слишком заполнено каким-нибудь одним горем, в нем нет больше места для другого. Мать ее умерла. Флора смотрела на ее бледное, искаженное лицо, но тяжкой скорби по-прежнему не было. Позвать жандармов, донести на Мизара, – но к чему, когда все кругом рушится? Незаметно для себя она вновь подпала под власть единственной мысли, гвоздем засевшей в мозгу; и хотя она не отрываясь смотрела на мать, она уже не видела ее, не воспринимала ничего, кроме громыханья проносившихся мимо поездов, по которым она, как по часам, отсчитывала время.
Вдали послышался глухой грохот приближавшегося парижского пассажирского поезда, мимо окна промелькнули передние фонари паровоза, и вся комната осветилась, словно молнией или заревом пожара.
«Восемнадцать минут второго, – подумала Флора. – Остается еще семь часов. Они проедут сегодня утром, шестнадцать минут девятого».
Уже несколько месяцев каждую неделю томилась она ожиданием этого поезда. Она знала, что по пятницам утренний курьерский поезд, который вел Жак, увозил в Париж и Северину. Измученная ревностью, она жила лишь одним: дождаться их, увидеть и потом терзаться при мысли, что они мчатся туда, где будут свободно любить друг друга. Уцепиться бы за последний вагон и унестись самой за ними! Ей казалось, что все колеса поезда врезались ей в сердце. Ей было так горько, что однажды она решилась написать в суд. И все бы кончилось, если бы ей удалось посадить эту женщину в тюрьму. Несколько лет тому назад ей довелось подсмотреть, какие пакости проделывали Северина и Гранморен, и она была убеждена, что если донесет об этом суду, то Северину непременно засадят. Она взялась уже за перо, но у нее не выходило ничего путного. К тому же, разве в суде обратят внимание на ее письмо? Все эти господа всегда поддерживают друг друга. Может быть, в тюрьму-то посадят как раз ее, как посадили Кабюша. Нет, уж если мстить, так мстить самой, не прибегая ни к чьей помощи. Чувство, которое в ней говорило, не было даже местью в том смысле, как обыкновенно это понимают. У Флоры не было потребности сделать другим зло, чтобы облегчить собственную муку. Ей страстно хотелось только разом покончить со всем, все разметать как грозовым вихрем. Она была очень горда, считала себя сильнее и красивее той, была убеждена в своем законном праве на любовь. Пробираясь одна по пустынным тропинкам, она не раз думала о том, как хорошо было бы встретиться с соперницей где-нибудь на лесной опушке и разрешить их вражду честным поединком. Ни один мужчина еще не касался ее, она угощала всех парней затрещинами; в этом была ее непобедимая сила, и она была уверена, что восторжествует.
За неделю перед тем гвоздем засела у нее внезапная мысль, проникавшая все глубже в ее сознание, как под ударами невидимого молота, – мысль убить Жака и Северину, чтобы они не могли больше ездить вместе мимо нее. Она не рассуждала, повиновалась дикому инстинкту разрушения. Когда ей случалось занозить палец, она вырывала у себя занозу, она готова была отрубить весь палец. Убить, убить их в первый же раз, как только они проедут мимо! А для этого устроить крушение поезда, бросить на полотно какую-нибудь запасную шпалу, снять где-нибудь рельс, все сломать, разнести. Он на своем паровозе, разумеется, будет убит на месте, а Северина, которая всегда садится в первый вагон, чтобы быть ближе к нему, тоже ни в коем случае не избежит крушения. Что касается остальных пассажиров, этой вечной человеческой волны, то о них Флора даже и не думала. Кто они ей? Она ведь не знала никого из них. Мысль устроить крушение поезда, пожертвовать столькими жизнями день и ночь неотступно преследовала Флору; только такая катастрофа казалась ей достаточно ужасной и мучительной, достаточно кровавой для того, чтобы она могла омыть в ней свое огромное, набухшее слезами сердце.
Все-таки в пятницу утром у нее не хватило решимости, она еще не знала, где и каким именно образом можно снять рельс. Но вечером, после дежурства, она отправилась вдоль полотна, через туннель, до соединения с диеппской веткой. Она любила гулять по этому подземному сводчатому проспекту, который тянулся на целых два километра; ее всегда волновало ощущение надвигающегося поезда, ослепляющего светом своих фонарей. Каждый раз Флора чуть не попадала под поезд, и, вероятно, именно эта опасность и привлекала ее туда. В этот вечер, обманув бдительность сторожа, она незаметно проскользнула в туннель и дошла до середины, держась левой стороны; таким образом, она могла быть вполне уверена, что всякий встречный поезд пройдет у нее справа. Однако она имела неосторожность обернуться, чтобы посмотреть на фонари поезда, шедшего в Гавр; снова отправившись в путь, она оступилась, обернулась во второй раз, но теперь она потеряла направление и не знала, в какой стороне исчезли, промелькнувшие только что красные огни. Еще оглушенная грохотом колес, Флора, несмотря на обычную свою смелость, остановилась, похолодев от ужаса. Волосы ее поднялись дыбом при мысли, что теперь, когда войдет в туннель другой поезд, она не будет знать, какой стороны ей следует держаться, и, того и гляди, попадет прямо под паровоз. Она старалась собраться с мыслями, припомнить все и обсудить положение. Но вдруг ее обуял такой страх, что она пустилась бежать, уже не разбирая дороги. Нет, нет, она не хотела быть убитой, прежде чем не убьет тех двоих. Она спотыкалась о рельсы, скользила, падала, поднималась и мчалась еще быстрее. Ею овладело какое-то безумие, ей казалось, что стены туннеля сходятся, чтобы придушить ее, а под сводами раздаются угрожающие крики, страшные раскаты, грохот. Ежеминутно она оглядывалась назад, ей чудилось, что паровоз обдает ее шею своим горячим дыханием. Два раза, поддаваясь внезапной уверенности, что ошибается в направлении и будет непременно убита, если не повернет назад, Флора принималась бежать в обратную сторону. Она носилась так взад и вперед, как вдруг вдалеке перед нею показалась звездочка – круглый пылающий, все растущий глаз. Она напрягла все свои силы, чтобы преодолеть инстинктивное стремление еще раз броситься в обратную сторону. Глаз становился раскаленной головней, пожирающим жерлом огненной печи. Ослепленная блеском пламени, Флора, сама не зная как, перебежала налево, и поезд, обдав ее могучим вихрем, как молния, пронесся мимо. Пять минут спустя она вышла из туннеля к Малонейской станции здоровая и невредимая.
Было уже девять часов, и через несколько минут должен был пройти парижский курьерский поезд. Флора пошла дальше, как бы прогуливаясь, до соединения главной линии с веткой на Диепп, которая начиналась в двухстах метрах от туннеля. Она тщательно осматривала путь, прикидывая, чем она может воспользоваться для осуществления своего замысла. На диеппской ветке производился ремонт, и приятель Флоры, стрелочник Озиль, только что направил туда состав со щебнем. Внезапно ее осенило: просто-напросто помешать стрелочнику повернуть стрелку обратно на гаврский путь, и тогда курьерский поезд наскочит на вагоны со щебнем, стоящие на диеппском пути у самого разветвления. С того самого дня, как Озиль в безумном порыве страсти бросился ее обнимать, а она в ответ на это чуть не проломила ему череп ударом дубинки, Флора чувствовала к нему дружеское расположение и любила навещать его. Она выходила из туннеля, внезапно появляясь перед стрелочником, как серна, убежавшая с гор. Озиль, отставной солдат, худощавый, неразговорчивый, строго выполнял данную ему инструкцию; он ни разу еще не получал ни малейшего выговора и днем и ночью следил за стрелкой бдительным оком. Единственной его слабостью была эта сильная дикарка, которая умела драться не хуже здоровенного парня. Стоило ей только поманить его пальцем, и он становился сам не свой. Он был на четырнадцать лет старше ее, но она ему нравилась, и он поклялся, что так или иначе она будет принадлежать ему. Насилие ему не удалось, а потому он поневоле должен был терпеливо ухаживать за молодой девушкой. Так и на этот раз, когда она в темноте подошла к его будке и вызвала его, он бросился к ней, забыв обо всем. Флора, заняв его разговором, уводила все дальше от полотна дороги, долго рассказывала, что мать ее очень больна и что если мать умрет, то она ни за что не останется в Круа-де-Мофра. Тем временем девушка прислушивалась к отдаленному еще грохоту колес курьерского поезда, вышедшего уже с Малонейской станции и приближавшегося на всех парах. Когда поезд подошел близко, она обернулась, чтобы посмотреть, что будет. Но она забыла о новых автоматических сигналах: паровоз, направившись на диеппский путь, сам привел в действие сигнал «остановка». Машинист имел время затормозить поезд и остановить его в нескольких шагах от вагонов со щебнем. Озиль с отчаянным криком человека, который просыпается под обломками рухнувшего дома, вернулся бегом к своей будке, а Флора, не двигаясь с места, следила издали за маневрированием чуть было не столкнувшихся поездов. Два дня спустя стрелочник, уволенный от должности, зашел проститься с молодой девушкой. Ничего не подозревая, он умолял Флору пойти жить к нему, как только умрет ее мать. Ну что же! Попытка не удалась, значит, надо придумать что-нибудь другое.
И Флора, очнувшись от своих воспоминаний, опять увидела перед собой покойницу, слабо освещенную желтым пламенем свечи. Мать ее умерла, может быть, в самом деле покинуть дом, выйти замуж за Озиля? Он ее любит, может быть, сделает счастливой. Но всем своим существом она возмутилась против этого. Нет, нет!.. Если она окажется такой малодушной, что оставит в живых тех двоих, она согласна скорее уйти куда глаза глядят, наняться к кому-нибудь в служанки, но только не принадлежать человеку, которого не любит. Необычайный шум заставил ее прислушаться, это Мизар разрывал заступом земляной пол в кухне. Он во что бы то ни стало хотел разыскать деньги, спрятанные покойницей, и готов был ради этого разнести весь дом. С ним Флора тоже не хотела оставаться. Но что же ей предпринять? Вдруг налетел вихрь, стены задрожали, и по бледному лицу покойницы промелькнул пламенеющий отблеск, окрасивший багрянцем раскрытые глаза и насмешливый оскал зубов. Это проходил из Парижа последний пассажирский поезд со своим тяжелым и ленивым паровозом.
Флора посмотрела в окно, взглянула на звезды, сверкавшие в прозрачной высоте темной весенней ночи.
«Уже десять минут четвертого, – подумала она. – Еще пять часов, и они проедут».
Она должна повторить свою попытку… Слишком тяжело видеть, как они каждую неделю ездят мимо нее наслаждаться своей любовью, – это было свыше ее сил. Теперь, когда она убедилась, что Жак никогда не будет принадлежать ей безраздельно, ей казалось: лучше пусть его совсем не будет на свете, пусть не будет ничего. Скорбь охватывала ее в этой мрачной комнате, где она сидела возле покойницы. Пусть все погибает! Раз не осталось никого, кто ее любит, все остальные могут отправиться вслед за матерью! Тогда кстати всех вместе и похоронят. Умерла ее сестра, умерла мать, умерла ее любовь, – что же ей делать? Останется ли она здесь или уйдет куда-нибудь, она все равно будет всегда одинока; а они в это время будут наслаждаться вдвоем. Нет, нет! Пусть лучше рушится все кругом, пусть смерть, которая гнездится здесь, в этой душной комнате, дохнет на полотно железной дороги и сметет все на своем пути.
Приняв наконец после долгих размышлений окончательное решение, Флора начала обдумывать, как привести в исполнение свой замысел. Она решила снять где-нибудь рельс. Это казалось ей самым надежным, самым удобным и самым легким средством: стоит только выбить несколькими ударами молотка рельсовые подушки и затем сбросить рельс со шпал. Инструменты у нее были, а в этом безлюдном краю никто ее не увидит. Самое подходящее место было, конечно, на повороте, за ложбиной, по дороге к Барантену, в том месте, где полотно идет через лощину, по насыпи вышиною в семь или восемь метров: там поезд неминуемо должен будет сойти с рельсов, и крушение будет ужасным. Но, рассчитав время следования поездов, она призадумалась. По левому пути до гаврского курьерского восемь часов шестнадцать минут был только один пассажирский поезд, проходивший мимо шлагбаума в семь часов пятьдесят пять минут. Значит, у нее останется на то, чтобы снять рельс, целых двадцать минут, за глаза довольно. Только бы не отправили между этими поездами экстренный товарный поезд, это часто бывает при большом скоплении грузов. Тогда она подвергла бы себя совершенно бесполезному риску. Как знать наперед, что потерпит крушение именно курьерский поезд? Она долго обдумывала все имевшиеся возможности. Было еще темно, свеча все еще горела и обливала подсвечник салом, а высокий фитиль, с которого никто больше не снимал нагара, совершенно обуглился.
Чтобы отделаться от Флоры, Мизар немедленно послал ее в Дуанвиль заявить там о смерти матери. Девушка не могла вернуться домой раньше одиннадцати часов, в его распоряжении было целых два часа. Он страшно хотел есть и прежде всего преспокойно отрезал себе кусок хлеба; ему не удалось даже пообедать, так затянулась агония. Он ел, ходил по комнате, приводил все в порядок. Временами его начинал душить кашель, тогда он останавливался посреди комнаты, перегибался почти пополам; худой, тщедушный, с тусклым взглядом и выцветшими волосами, он сам был похож на покойника, видно было, что ему недолго придется торжествовать свою победу. Что ж, все-таки он подточил эту здоровую, рослую и красивую женщину, как червь подтачивает дуб: вот она лежит на спине, ничего от нее не осталось, а он еще протянет! Вдруг он вспомнил что-то, нагнулся и достал из-под кровати тазик со щелочной водой, приготовленной для промывания. С тех пор, как жена стала догадываться о его намерениях, он начал подсыпать крысиный яд уже не в соль, а в воду для промывания. По глупости, не подозревая нового подвоха, она на этот раз хватила как следует. Мизар вылил во дворе содержимое тазика и, вернувшись в комнату, вымыл губкой запачканный пол. К чему она упрямилась? Она хотела схитрить, – тем хуже. Когда в семье между мужем и женой начинается игра, кто кого похоронит, а посторонних в это дело не впутывают, то, разумеется, надо глядеть в оба. Он гордился своей победой и посмеивался, как над веселым анекдотом, что она хватала снадобье снизу, тщательно остерегаясь, как бы оно не попало в нее сверху. Мимо домика промчался курьерский поезд в таком вихре, что даже привычный Мизар вздрогнул и обернулся к окну. Ах, да это все та же непрестанно несущаяся волна, люди, которые собрались отовсюду и не желают знать о тех, кого они давят по дороге; да им просто наплевать на всех – только бы поскорее отправиться дальше! Когда поезд пронесся мимо, в наступившей тяжелой тишине Мизар встретился взглядом с широко раскрытыми глазами покойницы; застывшие зрачки следили, казалось, за каждым его движением, а полураскрытые губы смеялись над ним.
Всегда вялый, Мизар на этот раз даже обозлился. Он хорошо понимал, что она говорит ему: «Ищи, ищи!» Но не могла же она унести с собой на тот свет тысячу франков: рано или поздно он отыщет их. Разве она не могла отдать ему деньги по доброй воле? Она избавила бы этим и себя и его от всех этих неприятностей. Глаза покойницы следили за ним. «Ищи, ищи!» Он обшаривал взглядом комнату, которую при жизни жены не смел обыскивать. Первым делом шкаф; он взял под подушкой у покойницы ключи, перерыл все полки с бельем, опорожнил оба ящика и даже вытащил их совсем из шкафа, чтобы посмотреть, не спрятаны ли деньги где-нибудь в потайном уголке. Нет, ничего! Затем он решил, что они в ночном столике. Мизар отодрал с него мраморную доску, перевернул его – бесполезно! Над камином висело на двух гвоздях тоненькое ярмарочное зеркало. Он просунул за зеркало линейку, но не вытащил ничего, кроме черных хлопьев пыли. «Ищи, ищи!» И тогда, чтобы избавиться от преследовавших его широко раскрытых глаз, Мизар стал на четвереньки и начал легонько постукивать кулаком по плиточному полу, прислушиваясь, не окажется ли пустота под какой-нибудь плиткой. Кое-какие плитки плохо держались в своих гнездах. Он вывернул их совсем. Ничего, ровно ничего! Он встал с полу, покойница, как и прежде, глядела на него. Он повернулся к ней лицом и сам уставился в ее неподвижные глаза, на рот, искаженный зловещей улыбкой. Мизар больше не сомневался: она смеялась над ним. «Ищи, ищи!» Он дрожал как в лихорадке, у него возникло новое подозрение, кощунственная мысль, от которой его бледное лицо еще более побледнело. Почему он был так уверен, что покойница не унесет с собой на тот свет своих денег? Может быть, в самом деле она уносила их с собой? Он раздел ее, тщательно осмотрел каждую складку ее тела, ведь она сама советовала ему искать хорошенько. Он посмотрел, не спрятаны ли деньги у нее в волосах, искал под нею, перерыл всю постель и засунул руку до самого плеча в соломенный тюфяк. Он ничего не нашел. «Ищи, ищи!» И голова, упавшая снова на измятую подушку, продолжала с издевкой смотреть на него.
Озлобленный и дрожащий Мизар старался привести в порядок постель покойницы, когда вошла Флора, успевшая уже вернуться из Дуанвиля.
– Велено привезти послезавтра, в субботу, в одиннадцать часов, – сказала она.
Она говорила о похоронах. Но, осмотревшись кругом, она сразу поняла, какого рода работой занимался Мизар в ее отсутствие, и заметила ему с жестом презрительного равнодушия:
– Бросьте искать, все равно ничего не найдете!
Ему почудилось, что падчерица тоже насмехается над ним, и, подойдя к ней, он проворчал сквозь зубы:
– Она отдала их тебе, ты знаешь, где они спрятаны!.. Мысль, что ее мать могла отдать деньги кому-нибудь, хотя бы даже ей, своей дочери, показалась Флоре до того странной, что она пожала плечами.
– Да! Как бы не так! Она зарыла деньги в землю. Это вот скорее! Они где-нибудь там, можете поискать…
Обведя кругом рукою, девушка показала дом, сад с колодцем, полотно железной дороги, поля. Конечно, они зарыты где-нибудь в такси дыре, где их никто не найдет.
Мизар, возбужденный, взволнованный, принялся, не стесняясь присутствия молодой девушки, переворачивать мебель, постукивать по стенам. А Флора, подойдя к окну, продолжала вполголоса:
– На дворе тепло, тихо! Я шла быстро, звезды горят ярко, видно, как днем. Завтра солнышко встанет, будет так хорошо!
С минуту Флора задумчиво стояла у окна; охватившая ее нега теплой апрельской ночи растравляла ее мучительную сердечную рану. Но когда Мизар, продолжая свои ожесточенные поиски, вышел в соседнюю комнату, она подошла к постели матери и села возле нее. Свеча на столе все еще горела высоким неподвижным пламенем. Пронесшийся поезд снова поколебал дом до самого основания.
Флора решила провести всю ночь у постели покойницы и сидела в глубокой задумчивости; вглядываясь в лицо матери, она отвлеклась от неотвязной думы, преследовавшей ее всю дорогу в Дуанвиль в тишине звездной ночи. Сердечная боль на мгновение утихла, ее заслонила недоуменная мысль, возникшая в сознании Флоры, – почему смерть матери не причинила ей острого горя, почему у нее нет слез? Она была дика, молчалива, часто убегала из дому и носилась по полям, но она любила свою мать. За время последнего приступа, который оказался для Фази смертельным, девушка раз двадцать приходила к ней в комнату, садилась возле постели, упрашивала, чтобы мать пригласила врача. Она подозревала Мизара и считала, что, опасаясь разоблачения, он перестанет отравлять жену. Но больная всегда отвечала только гневным отказом, как будто гордость не позволяла ей принять постороннюю помощь в ее борьбе с мужем, она была уверена в своей победе, ведь деньги все равно ему не достанутся. Тогда, не пытаясь больше вмешиваться, охваченная снова своим собственным горем, девушка исчезала из дому, стараясь забыться в своих бесконечных скитаниях. От этого-то, должно быть, сердце у нее так зачерствело. Когда сердце слишком заполнено каким-нибудь одним горем, в нем нет больше места для другого. Мать ее умерла. Флора смотрела на ее бледное, искаженное лицо, но тяжкой скорби по-прежнему не было. Позвать жандармов, донести на Мизара, – но к чему, когда все кругом рушится? Незаметно для себя она вновь подпала под власть единственной мысли, гвоздем засевшей в мозгу; и хотя она не отрываясь смотрела на мать, она уже не видела ее, не воспринимала ничего, кроме громыханья проносившихся мимо поездов, по которым она, как по часам, отсчитывала время.
Вдали послышался глухой грохот приближавшегося парижского пассажирского поезда, мимо окна промелькнули передние фонари паровоза, и вся комната осветилась, словно молнией или заревом пожара.
«Восемнадцать минут второго, – подумала Флора. – Остается еще семь часов. Они проедут сегодня утром, шестнадцать минут девятого».
Уже несколько месяцев каждую неделю томилась она ожиданием этого поезда. Она знала, что по пятницам утренний курьерский поезд, который вел Жак, увозил в Париж и Северину. Измученная ревностью, она жила лишь одним: дождаться их, увидеть и потом терзаться при мысли, что они мчатся туда, где будут свободно любить друг друга. Уцепиться бы за последний вагон и унестись самой за ними! Ей казалось, что все колеса поезда врезались ей в сердце. Ей было так горько, что однажды она решилась написать в суд. И все бы кончилось, если бы ей удалось посадить эту женщину в тюрьму. Несколько лет тому назад ей довелось подсмотреть, какие пакости проделывали Северина и Гранморен, и она была убеждена, что если донесет об этом суду, то Северину непременно засадят. Она взялась уже за перо, но у нее не выходило ничего путного. К тому же, разве в суде обратят внимание на ее письмо? Все эти господа всегда поддерживают друг друга. Может быть, в тюрьму-то посадят как раз ее, как посадили Кабюша. Нет, уж если мстить, так мстить самой, не прибегая ни к чьей помощи. Чувство, которое в ней говорило, не было даже местью в том смысле, как обыкновенно это понимают. У Флоры не было потребности сделать другим зло, чтобы облегчить собственную муку. Ей страстно хотелось только разом покончить со всем, все разметать как грозовым вихрем. Она была очень горда, считала себя сильнее и красивее той, была убеждена в своем законном праве на любовь. Пробираясь одна по пустынным тропинкам, она не раз думала о том, как хорошо было бы встретиться с соперницей где-нибудь на лесной опушке и разрешить их вражду честным поединком. Ни один мужчина еще не касался ее, она угощала всех парней затрещинами; в этом была ее непобедимая сила, и она была уверена, что восторжествует.
За неделю перед тем гвоздем засела у нее внезапная мысль, проникавшая все глубже в ее сознание, как под ударами невидимого молота, – мысль убить Жака и Северину, чтобы они не могли больше ездить вместе мимо нее. Она не рассуждала, повиновалась дикому инстинкту разрушения. Когда ей случалось занозить палец, она вырывала у себя занозу, она готова была отрубить весь палец. Убить, убить их в первый же раз, как только они проедут мимо! А для этого устроить крушение поезда, бросить на полотно какую-нибудь запасную шпалу, снять где-нибудь рельс, все сломать, разнести. Он на своем паровозе, разумеется, будет убит на месте, а Северина, которая всегда садится в первый вагон, чтобы быть ближе к нему, тоже ни в коем случае не избежит крушения. Что касается остальных пассажиров, этой вечной человеческой волны, то о них Флора даже и не думала. Кто они ей? Она ведь не знала никого из них. Мысль устроить крушение поезда, пожертвовать столькими жизнями день и ночь неотступно преследовала Флору; только такая катастрофа казалась ей достаточно ужасной и мучительной, достаточно кровавой для того, чтобы она могла омыть в ней свое огромное, набухшее слезами сердце.
Все-таки в пятницу утром у нее не хватило решимости, она еще не знала, где и каким именно образом можно снять рельс. Но вечером, после дежурства, она отправилась вдоль полотна, через туннель, до соединения с диеппской веткой. Она любила гулять по этому подземному сводчатому проспекту, который тянулся на целых два километра; ее всегда волновало ощущение надвигающегося поезда, ослепляющего светом своих фонарей. Каждый раз Флора чуть не попадала под поезд, и, вероятно, именно эта опасность и привлекала ее туда. В этот вечер, обманув бдительность сторожа, она незаметно проскользнула в туннель и дошла до середины, держась левой стороны; таким образом, она могла быть вполне уверена, что всякий встречный поезд пройдет у нее справа. Однако она имела неосторожность обернуться, чтобы посмотреть на фонари поезда, шедшего в Гавр; снова отправившись в путь, она оступилась, обернулась во второй раз, но теперь она потеряла направление и не знала, в какой стороне исчезли, промелькнувшие только что красные огни. Еще оглушенная грохотом колес, Флора, несмотря на обычную свою смелость, остановилась, похолодев от ужаса. Волосы ее поднялись дыбом при мысли, что теперь, когда войдет в туннель другой поезд, она не будет знать, какой стороны ей следует держаться, и, того и гляди, попадет прямо под паровоз. Она старалась собраться с мыслями, припомнить все и обсудить положение. Но вдруг ее обуял такой страх, что она пустилась бежать, уже не разбирая дороги. Нет, нет, она не хотела быть убитой, прежде чем не убьет тех двоих. Она спотыкалась о рельсы, скользила, падала, поднималась и мчалась еще быстрее. Ею овладело какое-то безумие, ей казалось, что стены туннеля сходятся, чтобы придушить ее, а под сводами раздаются угрожающие крики, страшные раскаты, грохот. Ежеминутно она оглядывалась назад, ей чудилось, что паровоз обдает ее шею своим горячим дыханием. Два раза, поддаваясь внезапной уверенности, что ошибается в направлении и будет непременно убита, если не повернет назад, Флора принималась бежать в обратную сторону. Она носилась так взад и вперед, как вдруг вдалеке перед нею показалась звездочка – круглый пылающий, все растущий глаз. Она напрягла все свои силы, чтобы преодолеть инстинктивное стремление еще раз броситься в обратную сторону. Глаз становился раскаленной головней, пожирающим жерлом огненной печи. Ослепленная блеском пламени, Флора, сама не зная как, перебежала налево, и поезд, обдав ее могучим вихрем, как молния, пронесся мимо. Пять минут спустя она вышла из туннеля к Малонейской станции здоровая и невредимая.
Было уже девять часов, и через несколько минут должен был пройти парижский курьерский поезд. Флора пошла дальше, как бы прогуливаясь, до соединения главной линии с веткой на Диепп, которая начиналась в двухстах метрах от туннеля. Она тщательно осматривала путь, прикидывая, чем она может воспользоваться для осуществления своего замысла. На диеппской ветке производился ремонт, и приятель Флоры, стрелочник Озиль, только что направил туда состав со щебнем. Внезапно ее осенило: просто-напросто помешать стрелочнику повернуть стрелку обратно на гаврский путь, и тогда курьерский поезд наскочит на вагоны со щебнем, стоящие на диеппском пути у самого разветвления. С того самого дня, как Озиль в безумном порыве страсти бросился ее обнимать, а она в ответ на это чуть не проломила ему череп ударом дубинки, Флора чувствовала к нему дружеское расположение и любила навещать его. Она выходила из туннеля, внезапно появляясь перед стрелочником, как серна, убежавшая с гор. Озиль, отставной солдат, худощавый, неразговорчивый, строго выполнял данную ему инструкцию; он ни разу еще не получал ни малейшего выговора и днем и ночью следил за стрелкой бдительным оком. Единственной его слабостью была эта сильная дикарка, которая умела драться не хуже здоровенного парня. Стоило ей только поманить его пальцем, и он становился сам не свой. Он был на четырнадцать лет старше ее, но она ему нравилась, и он поклялся, что так или иначе она будет принадлежать ему. Насилие ему не удалось, а потому он поневоле должен был терпеливо ухаживать за молодой девушкой. Так и на этот раз, когда она в темноте подошла к его будке и вызвала его, он бросился к ней, забыв обо всем. Флора, заняв его разговором, уводила все дальше от полотна дороги, долго рассказывала, что мать ее очень больна и что если мать умрет, то она ни за что не останется в Круа-де-Мофра. Тем временем девушка прислушивалась к отдаленному еще грохоту колес курьерского поезда, вышедшего уже с Малонейской станции и приближавшегося на всех парах. Когда поезд подошел близко, она обернулась, чтобы посмотреть, что будет. Но она забыла о новых автоматических сигналах: паровоз, направившись на диеппский путь, сам привел в действие сигнал «остановка». Машинист имел время затормозить поезд и остановить его в нескольких шагах от вагонов со щебнем. Озиль с отчаянным криком человека, который просыпается под обломками рухнувшего дома, вернулся бегом к своей будке, а Флора, не двигаясь с места, следила издали за маневрированием чуть было не столкнувшихся поездов. Два дня спустя стрелочник, уволенный от должности, зашел проститься с молодой девушкой. Ничего не подозревая, он умолял Флору пойти жить к нему, как только умрет ее мать. Ну что же! Попытка не удалась, значит, надо придумать что-нибудь другое.
И Флора, очнувшись от своих воспоминаний, опять увидела перед собой покойницу, слабо освещенную желтым пламенем свечи. Мать ее умерла, может быть, в самом деле покинуть дом, выйти замуж за Озиля? Он ее любит, может быть, сделает счастливой. Но всем своим существом она возмутилась против этого. Нет, нет!.. Если она окажется такой малодушной, что оставит в живых тех двоих, она согласна скорее уйти куда глаза глядят, наняться к кому-нибудь в служанки, но только не принадлежать человеку, которого не любит. Необычайный шум заставил ее прислушаться, это Мизар разрывал заступом земляной пол в кухне. Он во что бы то ни стало хотел разыскать деньги, спрятанные покойницей, и готов был ради этого разнести весь дом. С ним Флора тоже не хотела оставаться. Но что же ей предпринять? Вдруг налетел вихрь, стены задрожали, и по бледному лицу покойницы промелькнул пламенеющий отблеск, окрасивший багрянцем раскрытые глаза и насмешливый оскал зубов. Это проходил из Парижа последний пассажирский поезд со своим тяжелым и ленивым паровозом.
Флора посмотрела в окно, взглянула на звезды, сверкавшие в прозрачной высоте темной весенней ночи.
«Уже десять минут четвертого, – подумала она. – Еще пять часов, и они проедут».
Она должна повторить свою попытку… Слишком тяжело видеть, как они каждую неделю ездят мимо нее наслаждаться своей любовью, – это было свыше ее сил. Теперь, когда она убедилась, что Жак никогда не будет принадлежать ей безраздельно, ей казалось: лучше пусть его совсем не будет на свете, пусть не будет ничего. Скорбь охватывала ее в этой мрачной комнате, где она сидела возле покойницы. Пусть все погибает! Раз не осталось никого, кто ее любит, все остальные могут отправиться вслед за матерью! Тогда кстати всех вместе и похоронят. Умерла ее сестра, умерла мать, умерла ее любовь, – что же ей делать? Останется ли она здесь или уйдет куда-нибудь, она все равно будет всегда одинока; а они в это время будут наслаждаться вдвоем. Нет, нет! Пусть лучше рушится все кругом, пусть смерть, которая гнездится здесь, в этой душной комнате, дохнет на полотно железной дороги и сметет все на своем пути.
Приняв наконец после долгих размышлений окончательное решение, Флора начала обдумывать, как привести в исполнение свой замысел. Она решила снять где-нибудь рельс. Это казалось ей самым надежным, самым удобным и самым легким средством: стоит только выбить несколькими ударами молотка рельсовые подушки и затем сбросить рельс со шпал. Инструменты у нее были, а в этом безлюдном краю никто ее не увидит. Самое подходящее место было, конечно, на повороте, за ложбиной, по дороге к Барантену, в том месте, где полотно идет через лощину, по насыпи вышиною в семь или восемь метров: там поезд неминуемо должен будет сойти с рельсов, и крушение будет ужасным. Но, рассчитав время следования поездов, она призадумалась. По левому пути до гаврского курьерского восемь часов шестнадцать минут был только один пассажирский поезд, проходивший мимо шлагбаума в семь часов пятьдесят пять минут. Значит, у нее останется на то, чтобы снять рельс, целых двадцать минут, за глаза довольно. Только бы не отправили между этими поездами экстренный товарный поезд, это часто бывает при большом скоплении грузов. Тогда она подвергла бы себя совершенно бесполезному риску. Как знать наперед, что потерпит крушение именно курьерский поезд? Она долго обдумывала все имевшиеся возможности. Было еще темно, свеча все еще горела и обливала подсвечник салом, а высокий фитиль, с которого никто больше не снимал нагара, совершенно обуглился.