Страница:
Когда наконец начался этот громкий процесс, интерес к нему в большой степени снизился в связи со слухами о предстоящей войне, взволновавшими всю Францию. Тем не менее весь Руан целых три дня был в сильнейшем лихорадочном возбуждении. У дверей окружного суда происходила страшная давка. Зал был переполнен главным образом руанскими дамами. Никогда еще старый дворец нормандских герцогов не видел такого скопления публики. Июнь подходил к концу; дни стояли теплые и солнечные. Яркий солнечный свет врывался в зал заседания во все десять огромных окон, обливая своими лучами внутреннюю отделку из резного дуба, белое мраморное распятие, выделявшееся на красном фоне драпировок, вышитых золотыми пчелами, а также знаменитый потолок времен Людовика XII, с деревянной позолоченной резьбой. Еще до открытия заседания в зале задыхались от тесноты. Дамы поднимались на цыпочки, чтобы рассмотреть вещественные доказательства: часы Гранморена, облитую кровью рубашку Северины и нож, которым были совершены оба убийства. Парижский адвокат, защитник Кабюша, также обращал на себя всеобщее внимание. На скамьях для присяжных сидели рядышком двенадцать руанцев, тупые и глубокомысленные, затянутые в черные сюртуки. Когда вошел суд, среди вставшей с мест публики произошла ужасная давка, и председатель вынужден был тотчас же пригрозить, что прикажет очистить зал заседания. Наконец судебное заседание было открыто. Присяжных привели к присяге и начали вызывать свидетелей, что снова возбудило шумное любопытство толпы. Когда, вызвали г-жу Боннегон и г-на де Лашене, море голов заволновалось. Но самое большое впечатление произвел на дам Жак; они не спускали с него глаз. После того, как ввели подсудимых и усадили их, каждого между двумя жандармами, все уставились на них, обмениваясь шепотом различными замечаниями. Вообще оба подсудимых производили впечатление бесчеловечных и низменных злодеев – настоящих разбойников. Рубо, в темном пиджаке, в небрежно повязанном галстуке, сильно постаревший, удивлял знакомых своим отупевшим лицом, лоснившимся от жира. Что касается Кабюша, он как раз соответствовал представлению, которое составили о нем заранее. Одетый в длинную синюю блузу, он казался настоящим олицетворением убийцы; у него были челюсти хищного зверя и такие здоровенные кулаки, что с подобным молодцом было бы небезопасно встретиться в лесу. Это неблагоприятное для подсудимого впечатление еще больше усилилось во время допроса; некоторые из его ответов вызывали в публике ропот негодования. На все вопросы председателя суда Кабюш неизменно отвечал, что он ничего не знает. Он не знал, каким образом очутились у него часы, не знал, почему упустил настоящего убийцу, и только упорно повторял свою историю о таинственном незнакомце, промчавшемся мимо него в темноте. Когда затем ему задали вопрос о его зверской страсти к злополучной жертве, он внезапно пришел в такое бешенство, что жандармы, схватив его за руки, с трудом могли его удержать. Каменотес кричал прерывающимся от волнения голосом, что вовсе не любил Северину и не желал обладать ею, что это чистая ложь и он ни за что не посмел бы оскорбить ее подобной мыслью, так как она была образованная дама, а он человек, сидевший уже в тюрьме и живший с тех пор дикарем. Затем, успокоившись, Кабюш снова погрузился в суровое молчание, давая лишь односложные ответы, и, по-видимому, совершенно равнодушно относился к предстоящей ему участи. Рубо, в свою очередь, неизменно придерживался своих показаний, которые сторона обвинения называла принятой им системой. Он рассказывал, каким образом и отчего убил Гранморена, и вместе с тем категорически отрицал свое участие в убийстве жены. Он говорил отрывистыми, почти бессвязными фразами, обнаруживая такую необычайную забывчивость, что по временам казалось, будто он нарочно прерывает свое показание, чтобы придумать какие-либо правдоподобные детали. Глаза у него были чрезвычайно мутные, а голос какой-то хриплый. Когда же председатель суда стал ему возражать, доказывая нелепость его показаний, Рубо пожал плечами и совершенно перестал отвечать на вопросы. К чему, в самом деле, говорить правду, если логичной оказывалась не правда, а ложь? Такое презрительное отношение к суду очень повредило Рубо. Было замечено также и то обстоятельство, что оба подсудимых нисколько не интересовались друг другом. Это было признано доказательством предварительного соглашения между ними, свидетельствовавшим, что они выработали ловкий план защиты и затем с изумительной стойкостью придерживались этого плана. Оба они утверждали, что незнакомы друг с другом, и даже возводили друг на друга обвинения, очевидно, для того только, чтобы сбить судей с толку. Когда допрос, который председатель суда вел с исключительным искусством, был закончен, Рубо и Кабюш, запутавшись в расставленных им сетях, казалось, выдали себя во всем сами. В тот же день были выслушаны показания еще нескольких, не особенно важных свидетелей. Часам к пяти в зале стало так невыносимо жарко, что две дамы упали в обморок.
На другой день живой интерес вызвали показания некоторых свидетелей. Г-жа Боннегон выступила с большим достоинством и тактом и имела у публики большой успех. С интересом выслушаны были также показания железнодорожных служащих – Вандорпа, Бесьера, Дабади и в особенности Коша, многосложно рассказывавшего про свое знакомство с Рубо, с которым он частенько игрывал в карты в Коммерческом кафе. Анри Довернь повторил свое показание и подтвердил, что, несмотря на состояние полузабытья, в котором он тогда находился, он почти с уверенностью может сказать, что слышал глухие голоса обоих подсудимых, которые сговаривались о чем-то друг с другом. О Северине он высказался чрезвычайно сдержанно, дал понять, что любил ее, но, как порядочный человек, стушевался, узнав, что она отдала свою любовь другому. Когда же наконец ввели этого другого, Жака Лантье, в публике пробежал гул, многие встали с мест, чтобы лучше его рассмотреть, и даже на лицах присяжных выразилось более напряженное внимание. Жак, совершенно спокойный, оперся обеими руками на перила решетки обычным профессиональным жестом машиниста, управляющего паровозом. Вызов в суд, который, казалось, должен был глубоко взволновать его, нисколько не омрачил обычной ясности его мышления, как будто его вызвали по совершенно постороннему для него делу. Он явился для дачи показаний, как человек, ни к чему не причастный и ни в чем не повинный. С тех пор, как он убил Северину, ни разу он не чувствовал отвратительной дрожи, никогда даже не вспоминал о подробностях убийства, как будто совершенно исчезнувшего из его памяти; он был совершенно здоров, весь его организм находился в состоянии полнейшего равновесия. Стоя у свидетельской решетки, он не ощущал никаких угрызений совести, так как не сознавал своей виновности. Ясный взгляд его остановился прежде всего на Рубо и Кабюше. Зная, что Рубо действительно виновен, Жак слегка поклонился ему, не помышляя о том, что в данную минуту был уже открыто признанным любовником его жены. Затем Жак улыбнулся другому подсудимому, ни в чем не повинному Кабюшу, место которого ему следовало бы занимать на скамье подсудимых; этот Кабюш, несмотря на его разбойничий вид, добрый малый, способный работать за десятерых; когда-то Жак сам крепко пожал ему руку. Потом спокойно и непринужденно Жак дал свои показания. Он отвечал коротко и ясно на вопросы председателя суда, чересчур уж обстоятельно осведомлявшегося о его отношениях с убитой. Затем председатель заставил Жака рассказать, как за несколько часов до убийства он отправился из Круа-де-Мофра на Барантенскую станцию, сел там в поезд и прибыл в Руан, где провел ночь в гостинице. Кабюш и Рубо слушали его показание и, по-видимому, вполне его подтверждали. В это мгновение всем троим стало несказанно жутко. В зале суда водворилось мертвое молчание, присяжных охватило какое-то безотчетное волнение, сжимавшее им горло: то веяние безгласной истины пронеслось по залу. На вопрос председателя, что думает Жак о незнакомце, пробежавшем будто бы ночью мимо Кабюша, Жак только покачал головой, как бы не желая губить подсудимого. Вслед за тем произошел инцидент, еще больше взволновавший публику. На глазах Жака выступили слезы и обильно полились по его щекам. Перед ним снова встал образ несчастной, убитой Северины, как он запечатлелся в его памяти: она смотрела на него своими широко раскрытыми голубыми глазами, а черные волосы ее вздымались дыбом от ужаса. Он все еще обожал эту женщину и чувствовал к ней огромную жалость; и теперь он оплакивал ее, не сознавая своего собственного преступления, забыв, где он, не замечая, что на него устремлены взоры толпы. Многие дамы были до того растроганы, что разрыдались. Эта скорбь любовника производила особенно сильное впечатление по сравнению с равнодушием мужа. Председатель осведомился у защиты, не намерена ли она обратиться к свидетелю с какими-нибудь вопросами, но адвокаты ответили отрицательно, и подсудимые в каком-то оцепенении смотрели вслед Жаку, который среди изъявлений общего сочувствия вернулся на свое место.
Третье заседание суда было целиком занято обвинительной речью имперского прокурора и защитительными речами адвокатов. Председатель суда сначала изложил сущность дела, причем, несмотря на свое кажущееся полнейшее беспристрастие, подчеркнул тяжесть обвинения. Что касается прокурора, то он не использовал всех имевшихся у него возможностей: обыкновенно его речи были более убедительны и он меньше увлекался пустым красноречием. В публике приписывали это сильной жаре. Напротив, защитник Кабюша, парижский адвокат, доставил слушателям своей речью большое удовольствие, хотя и не был в состоянии разбить доводов обвинения. Защитник Рубо, уважаемый член руанской адвокатуры, сделал также все, что мог, дабы представить дело в более благоприятном свете. Прокурор чувствовал себя настолько утомленным, что оставил речи защитников без всякого возражения. Когда присяжные удалились в свою комнату, было всего лишь шесть часов; яркий дневной свет врывался в зал через все его десять окон, последние лучи солнца позолотили гербы нормандских городов, размещенные под карнизом зала. Смешанный гул голосов поднялся к старинному золоченому потолку. Железная решетка, отделявшая привилегированные места со скамьями от мест, где приходилось стоять, дрожала от напора нетерпеливой толпы. Тем не менее в зале водворилось благоговейное, молчание, как только вернулись присяжные и члены суда. Приговор допустил для обоих подсудимых смягчающие обстоятельства, а потому Кабюш и Рубо были осуждены лишь на пожизненные каторжные работы. Такой сравнительна мягкий приговор чрезвычайно удивил публику; толпа с шумом стала выходить из зала заседания; послышалось несколько свистков, как в театре, когда зрители остаются недовольны спектаклем.
Вечером в Руане приговор обсуждали с самых разнообразных точек зрения, снабжали его бесчисленными комментариями. Все соглашались, что г-же Боннегон и супругам Лаигене был нанесен чувствительный удар. Только смертный приговор мог, по-видимому, удовлетворить родственников; само собою разумеется, этому помешала враждебная интрига. Называли шепотом г-жу Лебук, у которой в числе присяжных имелось три или четыре поклонника. Правда, муж ее в качестве заседателя держал себя совершенно безупречно, но ни другой заседатель, г-н Шомет, ни сам председатель суда, г-н Дебазейль, не чувствовали себя, по-видимому, в той степени, как это было для них желательно, хозяевами судебных прений. Может быть, впрочем, присяжные, признав для подсудимых существование смягчающих обстоятельств, действовали просто по внушению совести, под давлением тягостного сомнения, которое на мгновение охватило всех, когда по залу пронеслось мрачное дуновение безгласной истины. Во всяком случае, судебному следователю Денизе разбирательство дела доставило новое торжество, так как никто не в состоянии был поколебать шедевр его логики. А семья Гранморена утратила значительную часть симпатий, которыми она пользовалась в руанском обществе, после того, как распространился слух, что, желая вернуть себе дом в Круа-де-Мофра, г-н Лашене, вопреки основным принципам юриспруденции, намеревается возбудить иск об отмене дара, хотя лица, от которого исходил этот дар, уже нет в живых. Такое заведение судебного деятеля вызывало всеобщее удивление.
По окончании заседания Филомена, бывшая в числе свидетелей, подошла к Жаку и уже не отпустила его, повисла на нем, уговаривая провести с ней ночь в Руане. Жак должен был явиться на работу только на следующий день и охотно соглашался пообедать с Филоменой в гостинице у вокзала, где якобы спал в ту ночь, когда было совершено преступление; но он ни в каком случае не мог остаться ночевать, так как должен был непременно вернуться в Париж с поездом, отходившим ночью, без десяти минут час.
– Знаешь что, – говорила Филомена, направляясь под руку с Жаком к гостинице, – я почти готова поклясться, что сейчас только видела здесь нашего общего знакомого!.. Ну да, я видела Пекэ, а ведь он уверял, что и носа в Руан не покажет, потому что все это дело его ни капельки не интересует… Я обернулась на минутку, но только и заметила, что какой-то человек отбежал в сторону, а потом, давай бог ноги.
Но Жак пожал плечами:
– Пекэ теперь кутит в Париже напропалую. Небось, страшно доволен, что по случаю вызова меня в суд неожиданно получил отпуск…
– Может быть, и так… Во всяком случае, надо быть с ним поосторожнее, – когда он озлится, он становится зверем.
Она прижалась к Жаку и, оглянувшись, прибавила:
– А этого ты знаешь, вот что идет за нами?
– Да, знаю, его ты не бойся. Он, должно быть, хочет о чем-нибудь поговорить со мной.
Это был не кто иной, как Мизар; он действительно шел за ними следом от самой Еврейской улицы. Он тоже дал свое показание со свойственным ему полусонным видом, а после того все время вертелся около Жака, не решаясь обратиться к нему с вопросом, который так и срывался у него с языка. Когда парочка исчезла в дверях гостиницы, Мизар вошел туда же и заказал себе стакан вина.
– Вот как? И вы, значит, здесь? – сказал машинист. – Ну что, хорошо вам живется с новой женой?
– Да уж, – проворчал сторож. – Эта негодница сумела поймать меня на удочку… Я, впрочем, уже рассказывал вам это в прошлый раз, по дороге сюда.
Жака история эта очень забавляла. Старуха Дюклу, разбитная баба, служившая когда-то в трактире и взятая Мизаром на должность сторожихи у переезда, заметила, что он роется и шарит по всем углам, и тотчас же сообразила, что он, должно быть, ищет деньги, спрятанные покойницей. Ей очень хотелось пристроиться к месту, и она решила женить на себе Мизара. Ей пришла в голову гениальная мысль дать ему понять разными намеками, ужимками и усмешками, что она нашла эти деньги. Сперва Мизар чуть было ее не задушил, но затем сообразил, что если он расправится с ней, как с первой своей женой, прежде чем заполучит деньги в руки, тысяча франков ускользнет от него опять; тогда он сделался очень приветливым и любезным и принялся даже с нею заигрывать. Но она потребовала, чтобы он оставил ее в покое и не смел до нее дотрагиваться. Иное дело, когда она будет его женой: тогда он сразу получит все – и ее и деньги в придачу. Мизар женился на ней, а потом она же над ним насмехалась и называла набитым дураком, который принимает на веру любые выдумки. Впрочем, нет худа без добра; узнав всю историю, она принялась разыскивать деньги вместе с мужем с такой же безумной настойчивостью. Теперь, раз их стало двое, они непременно разыщут эту проклятую тысячу франков! И они продолжали искать.
– И до сих пор вы ничего не нашли? – насмешливо спросил Жак. – Должно быть, старушка Дюклу вам плохо помогает?
Мизар пристально взглянул на машиниста и наконец сказал:
– Вы, разумеется, знаете, где деньги. Скажите мне, где они?
Но машинист рассердился:
– Я ровно ничего не знаю. Тетка Фази ничего мне не передавала. Вы, пожалуй, станете теперь обвинять меня в воровстве.
– Нет, денег-то она вам не дала, это уж наверняка. Вот видите, я из-за них совсем болен. Если вы знаете, где они спрятаны, скажите мне.
– Убирайтесь ко всем чертям! Смотрите, чтобы я не рассказал больше, чем вам желательно… Поищите-ка в ящике с солью, может быть, они там!..
Бледный, с пылающими глазами, Мизар все смотрел на машиниста; это была блестящая мысль.
– В ящике с солью! Верно! А я ведь про него совсем забыл! Под ящиком, наверное, есть тайничок, побегу посмотрю…
Поспешно расплатившись, участковый сторож побежал на вокзал, в надежде, что успеет еще попасть на поезд семь десять. Он торопился в свой маленький низкий домик, чтобы приняться там опять за нескончаемые поиски.
Вечером, после обеда, в ожидании поезда, отходившего без десяти минут час, Филомена уговорила Жака прогуляться. Пройдя несколько темных переулков, они вышли за город. Была жаркая безлунная июльская ночь: Филомена, страстно вздыхая, все тяжелее наваливалась на Жака, почти повиснув на нем. Два раза ей показалось, будто она слышит позади чьи-то шаги; она оборачивалась, но как ни напрягала зрения, ничего не могла различить в темноте. Жак с трудом выносил духоту этой предгрозовой ночи. Все время с момента убийства он испытывал огромное чувство покоя, внутренней уравновешенности, но сегодня за обедом, лишь только Филомена прикоснулась к нему, он снова ощутил возвращение роковой болезни. Быть может, это было просто утомление, нервное состояние, вызванное напряженностью атмосферы. Теперь, когда он всем своим телом чувствовал прижавшееся к нему тело женщины, в нем опять подымалось тревожное желание, соединенное с затаенным ужасом. Но ведь он выздоровел! Он убедился в этом, – Филомена принадлежала ему, и он не испытывал при этом желания убить! Возбуждение его все росло; опасаясь припадка, он хотел вырваться из объятий Филомены, но непроницаемый мрак окутывал ее, и это умерило его тревогу: никогда, даже во время самых сильных приступов, он не стал, бы убивать, не видя хорошенько своей жертвы. И вдруг, когда они проходили по пустынной проселочной дороге, мимо бугра, поросшего густой травой, и Филомена, бросившись на землю, притянула его к себе, в нем опять проснулась чудовищная потребность убить. В исступлении он стал отыскивать в траве что-нибудь, сук или камень, которыми он мог бы размозжить ей череп. Рывком оттолкнул он ее от себя, вскочил и, как безумный бросился бежать; ив это время он услышал позади мужской голос, брань, проклятия, шум борьбы.
– Ах ты, распутная баба! Ну, все ж таки выследил я тебя, хотел поймать с поличным!
– Врешь! Пусти!
– Ты еще запираешься?.. Молодчик-то, что был с тобою, убежал! Но я знаю, кто это, он от меня не уйдет!.. Вот тебе, паскудница, вот!… Посмей только еще запираться.
Жак бежал со всех ног в непроглядном ночном мраке. Он узнал Пекэ, но бежал он не от него, а от самого себя.
Он обезумел от горя; итак, одного убийства для него недостаточно, он не утолил до конца своей жажды кровью Северины, как это казалось ему еще сегодня утром. В нем опять бродит прежнее. Он убьет еще одну женщину, потом другую, и снова, и без конца будет убивать! Если он насытится, то поело нескольких недель оцепенелого спокойствия в нем снова проснется хищный голод, и утолит этот голод только женское тело. Теперь ему незачем было даже видеть, перед собою это соблазнительное женское тело, довольно было чувствовать его запах и теплоту, чтобы явилась неудержимая потребность убить, чтобы в нем проснулся свирепый самец, который не может не растерзать попавшуюся ему самку. Жизнь кончена – впереди только одна глубокая, непроглядная ночь, исполненная беспредельного отчаяния.
Прошло несколько дней. Жак вернулся на свой паровоз; по-прежнему избегал он товарищей, дичился их.
После нескольких бурных заседаний в палате, война была объявлена. На аванпостах уже произошла небольшая стычка, как говорили, удачная для французов. Целую неделю железные дороги день и ночь были загромождены воинскими поездами, служащие положительно выбивались из сил. Расписание не соблюдалось, так как непредвиденные воинские составы нарушали график. Чтобы ускорить передвижение воинских частей, военное ведомство мобилизовало всех лучших машинистов. Таким образом, однажды вечером Жаку, вместо того, чтобы ехать со своим обычным курьерским поездом, пришлось вести из Гавра громадный поезд из восемнадцати вагонов, битком набитый солдатами.
Пекэ явился в депо совсем пьяным. На другой день после того, как он выследил Филомену и Жака, он стал опять ездить на паровозе Э 608 в качестве кочегара. Он не делал никаких намеков на то, что произошло, но смотрел исподлобья, сумрачно, словно не смея взглянуть в глаза своему начальнику. Жак замечал, что в Пекэ росло возмещение, он неохотно повиновался приказаниям и постоянно ворчал сквозь зубы. В конце концов они перестали разговаривать друг с другом. Прошли те времена, когда они по-братски делили все невзгоды своей тяжелой и опасной работы; теперь узенькая вибрирующая площадка, соединяющая паровоз с тендером, может стать полем битвы, где они столкнутся, как враги. Ненависть их росла, она готовы были схватиться друг с другом – и тогда при малейшем толчке они будут сброшены на рельсы с этого крохотного мостика, который в стремительном движении сотрясается у них под ногами. В этот вечер, заметив, что Пекэ пьян, Жак был особенно настороже. Он знал, что Пекэ слишком хитер и не начнет скандала в трезвом виде; но выпив, кочегар превращался в настоящего зверя.
Поезд должен был выйти в шесть часов вечера, но его задержали; когда посадка войск в вагоны окончилась, уже совершенно стемнело. Солдат погрузили, словно баранов, в вагоны для перевозки скота, где вместо скамеек прибиты были просто-напросто доски. Их втискивали в вагоны целыми отделениями, и поезд был так набит, что солдаты сидели друг на друге. Многие за недостатком места вынуждены были стоять и были так стиснуты со всех сторон, что не могли пошевельнуть даже рукою. В Париже их ждал другой поезд, который должен был отправить их дальше, на Рейн. К тому времени, как их усадили в вагоны, они едва держались на ногах от усталости, но перед отправлением поезда им роздали по стаканчику водки, да к тому же многие успели забежать в соседние лавчонки пропустить рюмочку. Лица их побагровели, из вагонов слышались взрывы веселого пьяного хохота. Как только поезд тронулся, солдаты принялись петь.
Жак прежде всего взглянул на небо, окутанное предгрозовой дымкой; звезд не было видно, ночь обещала быть очень темной. Накаленный воздух был неподвижен. Встречный ветер, вызванный движением поезда, обычно очень свежий, казался почти горячим.
На черном горизонте не видно было ни одного огонька, кроме ярко сверкавших сигнальных огней. Чтобы взобраться на большой уклон от Гарфлера до Сен-Ромена, Жак усилил давление пара. Жак уже несколько недель внимательно изучал свою машину, но еще не вполне овладел ею; она была совсем новенькая и часто обнаруживала совершенно неожиданные неровности хода: молодость всегда своенравна. В эту ночь она была особенно капризна и упряма, готова закусить удила и понести из-за нескольких лишних кусочков угля, подброшенных в топку. Обеспокоенный поведением кочегара, Жак, не выпуская из рук маховичка, управляющего переменой хода, тщательно следил за топкой. Отблеск раскаленной докрасна топочной дверцы отбрасывал лиловатые тени на платформу паровоза, слабо освещенную лишь одной лампочкой, висевшей у водомерной трубки. В полутьме Жак с трудом различал Пекэ, но почувствовал дважды, что кто-то дотронулся до него, как будто хотел схватить его за ноги. Должно быть, этот пьяница неловко задел его, – Жак слышал, как Пекэ громко ворчит и смеется, раскалывает уголь чересчур размашистыми ударами молота, неуклюже возится с лопатой. Он ежеминутно отворял дверцы топки и без конца подбрасывал на решетку уголь.
– Довольно! – крикнул ему Жак.
Пекэ притворился, будто не понимает, и усердно продолжал подбрасывать уголь в топку. Машинист схватил его за руку, кочегар обернулся с угрожающим видом; его охватило бешенство, он искал ссоры.
– Не тронь, а не то ударю!.. Мне хочется ехать пошибче, и все тут!
Поезд мчался на всех нарах по плоскогорью, которое тянется от Больбека до Моттевиля. Он должен был идти прямо до самого Парижа, останавливаясь только там, где следовало запасаться водой. Все восемнадцать вагонов, набитых пушечным мясом, неслись, стуча и громыхая, мимо полей, окутанных ночным мраком. Солдаты, которых везли на убой, кричали и пели во все горло так громко, что их песни заглушали громыханье колес. Жак толчком ноги закрыл дверцы топки и, открыв инжектор, заметил, все еще сдерживаясь:
На другой день живой интерес вызвали показания некоторых свидетелей. Г-жа Боннегон выступила с большим достоинством и тактом и имела у публики большой успех. С интересом выслушаны были также показания железнодорожных служащих – Вандорпа, Бесьера, Дабади и в особенности Коша, многосложно рассказывавшего про свое знакомство с Рубо, с которым он частенько игрывал в карты в Коммерческом кафе. Анри Довернь повторил свое показание и подтвердил, что, несмотря на состояние полузабытья, в котором он тогда находился, он почти с уверенностью может сказать, что слышал глухие голоса обоих подсудимых, которые сговаривались о чем-то друг с другом. О Северине он высказался чрезвычайно сдержанно, дал понять, что любил ее, но, как порядочный человек, стушевался, узнав, что она отдала свою любовь другому. Когда же наконец ввели этого другого, Жака Лантье, в публике пробежал гул, многие встали с мест, чтобы лучше его рассмотреть, и даже на лицах присяжных выразилось более напряженное внимание. Жак, совершенно спокойный, оперся обеими руками на перила решетки обычным профессиональным жестом машиниста, управляющего паровозом. Вызов в суд, который, казалось, должен был глубоко взволновать его, нисколько не омрачил обычной ясности его мышления, как будто его вызвали по совершенно постороннему для него делу. Он явился для дачи показаний, как человек, ни к чему не причастный и ни в чем не повинный. С тех пор, как он убил Северину, ни разу он не чувствовал отвратительной дрожи, никогда даже не вспоминал о подробностях убийства, как будто совершенно исчезнувшего из его памяти; он был совершенно здоров, весь его организм находился в состоянии полнейшего равновесия. Стоя у свидетельской решетки, он не ощущал никаких угрызений совести, так как не сознавал своей виновности. Ясный взгляд его остановился прежде всего на Рубо и Кабюше. Зная, что Рубо действительно виновен, Жак слегка поклонился ему, не помышляя о том, что в данную минуту был уже открыто признанным любовником его жены. Затем Жак улыбнулся другому подсудимому, ни в чем не повинному Кабюшу, место которого ему следовало бы занимать на скамье подсудимых; этот Кабюш, несмотря на его разбойничий вид, добрый малый, способный работать за десятерых; когда-то Жак сам крепко пожал ему руку. Потом спокойно и непринужденно Жак дал свои показания. Он отвечал коротко и ясно на вопросы председателя суда, чересчур уж обстоятельно осведомлявшегося о его отношениях с убитой. Затем председатель заставил Жака рассказать, как за несколько часов до убийства он отправился из Круа-де-Мофра на Барантенскую станцию, сел там в поезд и прибыл в Руан, где провел ночь в гостинице. Кабюш и Рубо слушали его показание и, по-видимому, вполне его подтверждали. В это мгновение всем троим стало несказанно жутко. В зале суда водворилось мертвое молчание, присяжных охватило какое-то безотчетное волнение, сжимавшее им горло: то веяние безгласной истины пронеслось по залу. На вопрос председателя, что думает Жак о незнакомце, пробежавшем будто бы ночью мимо Кабюша, Жак только покачал головой, как бы не желая губить подсудимого. Вслед за тем произошел инцидент, еще больше взволновавший публику. На глазах Жака выступили слезы и обильно полились по его щекам. Перед ним снова встал образ несчастной, убитой Северины, как он запечатлелся в его памяти: она смотрела на него своими широко раскрытыми голубыми глазами, а черные волосы ее вздымались дыбом от ужаса. Он все еще обожал эту женщину и чувствовал к ней огромную жалость; и теперь он оплакивал ее, не сознавая своего собственного преступления, забыв, где он, не замечая, что на него устремлены взоры толпы. Многие дамы были до того растроганы, что разрыдались. Эта скорбь любовника производила особенно сильное впечатление по сравнению с равнодушием мужа. Председатель осведомился у защиты, не намерена ли она обратиться к свидетелю с какими-нибудь вопросами, но адвокаты ответили отрицательно, и подсудимые в каком-то оцепенении смотрели вслед Жаку, который среди изъявлений общего сочувствия вернулся на свое место.
Третье заседание суда было целиком занято обвинительной речью имперского прокурора и защитительными речами адвокатов. Председатель суда сначала изложил сущность дела, причем, несмотря на свое кажущееся полнейшее беспристрастие, подчеркнул тяжесть обвинения. Что касается прокурора, то он не использовал всех имевшихся у него возможностей: обыкновенно его речи были более убедительны и он меньше увлекался пустым красноречием. В публике приписывали это сильной жаре. Напротив, защитник Кабюша, парижский адвокат, доставил слушателям своей речью большое удовольствие, хотя и не был в состоянии разбить доводов обвинения. Защитник Рубо, уважаемый член руанской адвокатуры, сделал также все, что мог, дабы представить дело в более благоприятном свете. Прокурор чувствовал себя настолько утомленным, что оставил речи защитников без всякого возражения. Когда присяжные удалились в свою комнату, было всего лишь шесть часов; яркий дневной свет врывался в зал через все его десять окон, последние лучи солнца позолотили гербы нормандских городов, размещенные под карнизом зала. Смешанный гул голосов поднялся к старинному золоченому потолку. Железная решетка, отделявшая привилегированные места со скамьями от мест, где приходилось стоять, дрожала от напора нетерпеливой толпы. Тем не менее в зале водворилось благоговейное, молчание, как только вернулись присяжные и члены суда. Приговор допустил для обоих подсудимых смягчающие обстоятельства, а потому Кабюш и Рубо были осуждены лишь на пожизненные каторжные работы. Такой сравнительна мягкий приговор чрезвычайно удивил публику; толпа с шумом стала выходить из зала заседания; послышалось несколько свистков, как в театре, когда зрители остаются недовольны спектаклем.
Вечером в Руане приговор обсуждали с самых разнообразных точек зрения, снабжали его бесчисленными комментариями. Все соглашались, что г-же Боннегон и супругам Лаигене был нанесен чувствительный удар. Только смертный приговор мог, по-видимому, удовлетворить родственников; само собою разумеется, этому помешала враждебная интрига. Называли шепотом г-жу Лебук, у которой в числе присяжных имелось три или четыре поклонника. Правда, муж ее в качестве заседателя держал себя совершенно безупречно, но ни другой заседатель, г-н Шомет, ни сам председатель суда, г-н Дебазейль, не чувствовали себя, по-видимому, в той степени, как это было для них желательно, хозяевами судебных прений. Может быть, впрочем, присяжные, признав для подсудимых существование смягчающих обстоятельств, действовали просто по внушению совести, под давлением тягостного сомнения, которое на мгновение охватило всех, когда по залу пронеслось мрачное дуновение безгласной истины. Во всяком случае, судебному следователю Денизе разбирательство дела доставило новое торжество, так как никто не в состоянии был поколебать шедевр его логики. А семья Гранморена утратила значительную часть симпатий, которыми она пользовалась в руанском обществе, после того, как распространился слух, что, желая вернуть себе дом в Круа-де-Мофра, г-н Лашене, вопреки основным принципам юриспруденции, намеревается возбудить иск об отмене дара, хотя лица, от которого исходил этот дар, уже нет в живых. Такое заведение судебного деятеля вызывало всеобщее удивление.
По окончании заседания Филомена, бывшая в числе свидетелей, подошла к Жаку и уже не отпустила его, повисла на нем, уговаривая провести с ней ночь в Руане. Жак должен был явиться на работу только на следующий день и охотно соглашался пообедать с Филоменой в гостинице у вокзала, где якобы спал в ту ночь, когда было совершено преступление; но он ни в каком случае не мог остаться ночевать, так как должен был непременно вернуться в Париж с поездом, отходившим ночью, без десяти минут час.
– Знаешь что, – говорила Филомена, направляясь под руку с Жаком к гостинице, – я почти готова поклясться, что сейчас только видела здесь нашего общего знакомого!.. Ну да, я видела Пекэ, а ведь он уверял, что и носа в Руан не покажет, потому что все это дело его ни капельки не интересует… Я обернулась на минутку, но только и заметила, что какой-то человек отбежал в сторону, а потом, давай бог ноги.
Но Жак пожал плечами:
– Пекэ теперь кутит в Париже напропалую. Небось, страшно доволен, что по случаю вызова меня в суд неожиданно получил отпуск…
– Может быть, и так… Во всяком случае, надо быть с ним поосторожнее, – когда он озлится, он становится зверем.
Она прижалась к Жаку и, оглянувшись, прибавила:
– А этого ты знаешь, вот что идет за нами?
– Да, знаю, его ты не бойся. Он, должно быть, хочет о чем-нибудь поговорить со мной.
Это был не кто иной, как Мизар; он действительно шел за ними следом от самой Еврейской улицы. Он тоже дал свое показание со свойственным ему полусонным видом, а после того все время вертелся около Жака, не решаясь обратиться к нему с вопросом, который так и срывался у него с языка. Когда парочка исчезла в дверях гостиницы, Мизар вошел туда же и заказал себе стакан вина.
– Вот как? И вы, значит, здесь? – сказал машинист. – Ну что, хорошо вам живется с новой женой?
– Да уж, – проворчал сторож. – Эта негодница сумела поймать меня на удочку… Я, впрочем, уже рассказывал вам это в прошлый раз, по дороге сюда.
Жака история эта очень забавляла. Старуха Дюклу, разбитная баба, служившая когда-то в трактире и взятая Мизаром на должность сторожихи у переезда, заметила, что он роется и шарит по всем углам, и тотчас же сообразила, что он, должно быть, ищет деньги, спрятанные покойницей. Ей очень хотелось пристроиться к месту, и она решила женить на себе Мизара. Ей пришла в голову гениальная мысль дать ему понять разными намеками, ужимками и усмешками, что она нашла эти деньги. Сперва Мизар чуть было ее не задушил, но затем сообразил, что если он расправится с ней, как с первой своей женой, прежде чем заполучит деньги в руки, тысяча франков ускользнет от него опять; тогда он сделался очень приветливым и любезным и принялся даже с нею заигрывать. Но она потребовала, чтобы он оставил ее в покое и не смел до нее дотрагиваться. Иное дело, когда она будет его женой: тогда он сразу получит все – и ее и деньги в придачу. Мизар женился на ней, а потом она же над ним насмехалась и называла набитым дураком, который принимает на веру любые выдумки. Впрочем, нет худа без добра; узнав всю историю, она принялась разыскивать деньги вместе с мужем с такой же безумной настойчивостью. Теперь, раз их стало двое, они непременно разыщут эту проклятую тысячу франков! И они продолжали искать.
– И до сих пор вы ничего не нашли? – насмешливо спросил Жак. – Должно быть, старушка Дюклу вам плохо помогает?
Мизар пристально взглянул на машиниста и наконец сказал:
– Вы, разумеется, знаете, где деньги. Скажите мне, где они?
Но машинист рассердился:
– Я ровно ничего не знаю. Тетка Фази ничего мне не передавала. Вы, пожалуй, станете теперь обвинять меня в воровстве.
– Нет, денег-то она вам не дала, это уж наверняка. Вот видите, я из-за них совсем болен. Если вы знаете, где они спрятаны, скажите мне.
– Убирайтесь ко всем чертям! Смотрите, чтобы я не рассказал больше, чем вам желательно… Поищите-ка в ящике с солью, может быть, они там!..
Бледный, с пылающими глазами, Мизар все смотрел на машиниста; это была блестящая мысль.
– В ящике с солью! Верно! А я ведь про него совсем забыл! Под ящиком, наверное, есть тайничок, побегу посмотрю…
Поспешно расплатившись, участковый сторож побежал на вокзал, в надежде, что успеет еще попасть на поезд семь десять. Он торопился в свой маленький низкий домик, чтобы приняться там опять за нескончаемые поиски.
Вечером, после обеда, в ожидании поезда, отходившего без десяти минут час, Филомена уговорила Жака прогуляться. Пройдя несколько темных переулков, они вышли за город. Была жаркая безлунная июльская ночь: Филомена, страстно вздыхая, все тяжелее наваливалась на Жака, почти повиснув на нем. Два раза ей показалось, будто она слышит позади чьи-то шаги; она оборачивалась, но как ни напрягала зрения, ничего не могла различить в темноте. Жак с трудом выносил духоту этой предгрозовой ночи. Все время с момента убийства он испытывал огромное чувство покоя, внутренней уравновешенности, но сегодня за обедом, лишь только Филомена прикоснулась к нему, он снова ощутил возвращение роковой болезни. Быть может, это было просто утомление, нервное состояние, вызванное напряженностью атмосферы. Теперь, когда он всем своим телом чувствовал прижавшееся к нему тело женщины, в нем опять подымалось тревожное желание, соединенное с затаенным ужасом. Но ведь он выздоровел! Он убедился в этом, – Филомена принадлежала ему, и он не испытывал при этом желания убить! Возбуждение его все росло; опасаясь припадка, он хотел вырваться из объятий Филомены, но непроницаемый мрак окутывал ее, и это умерило его тревогу: никогда, даже во время самых сильных приступов, он не стал, бы убивать, не видя хорошенько своей жертвы. И вдруг, когда они проходили по пустынной проселочной дороге, мимо бугра, поросшего густой травой, и Филомена, бросившись на землю, притянула его к себе, в нем опять проснулась чудовищная потребность убить. В исступлении он стал отыскивать в траве что-нибудь, сук или камень, которыми он мог бы размозжить ей череп. Рывком оттолкнул он ее от себя, вскочил и, как безумный бросился бежать; ив это время он услышал позади мужской голос, брань, проклятия, шум борьбы.
– Ах ты, распутная баба! Ну, все ж таки выследил я тебя, хотел поймать с поличным!
– Врешь! Пусти!
– Ты еще запираешься?.. Молодчик-то, что был с тобою, убежал! Но я знаю, кто это, он от меня не уйдет!.. Вот тебе, паскудница, вот!… Посмей только еще запираться.
Жак бежал со всех ног в непроглядном ночном мраке. Он узнал Пекэ, но бежал он не от него, а от самого себя.
Он обезумел от горя; итак, одного убийства для него недостаточно, он не утолил до конца своей жажды кровью Северины, как это казалось ему еще сегодня утром. В нем опять бродит прежнее. Он убьет еще одну женщину, потом другую, и снова, и без конца будет убивать! Если он насытится, то поело нескольких недель оцепенелого спокойствия в нем снова проснется хищный голод, и утолит этот голод только женское тело. Теперь ему незачем было даже видеть, перед собою это соблазнительное женское тело, довольно было чувствовать его запах и теплоту, чтобы явилась неудержимая потребность убить, чтобы в нем проснулся свирепый самец, который не может не растерзать попавшуюся ему самку. Жизнь кончена – впереди только одна глубокая, непроглядная ночь, исполненная беспредельного отчаяния.
Прошло несколько дней. Жак вернулся на свой паровоз; по-прежнему избегал он товарищей, дичился их.
После нескольких бурных заседаний в палате, война была объявлена. На аванпостах уже произошла небольшая стычка, как говорили, удачная для французов. Целую неделю железные дороги день и ночь были загромождены воинскими поездами, служащие положительно выбивались из сил. Расписание не соблюдалось, так как непредвиденные воинские составы нарушали график. Чтобы ускорить передвижение воинских частей, военное ведомство мобилизовало всех лучших машинистов. Таким образом, однажды вечером Жаку, вместо того, чтобы ехать со своим обычным курьерским поездом, пришлось вести из Гавра громадный поезд из восемнадцати вагонов, битком набитый солдатами.
Пекэ явился в депо совсем пьяным. На другой день после того, как он выследил Филомену и Жака, он стал опять ездить на паровозе Э 608 в качестве кочегара. Он не делал никаких намеков на то, что произошло, но смотрел исподлобья, сумрачно, словно не смея взглянуть в глаза своему начальнику. Жак замечал, что в Пекэ росло возмещение, он неохотно повиновался приказаниям и постоянно ворчал сквозь зубы. В конце концов они перестали разговаривать друг с другом. Прошли те времена, когда они по-братски делили все невзгоды своей тяжелой и опасной работы; теперь узенькая вибрирующая площадка, соединяющая паровоз с тендером, может стать полем битвы, где они столкнутся, как враги. Ненависть их росла, она готовы были схватиться друг с другом – и тогда при малейшем толчке они будут сброшены на рельсы с этого крохотного мостика, который в стремительном движении сотрясается у них под ногами. В этот вечер, заметив, что Пекэ пьян, Жак был особенно настороже. Он знал, что Пекэ слишком хитер и не начнет скандала в трезвом виде; но выпив, кочегар превращался в настоящего зверя.
Поезд должен был выйти в шесть часов вечера, но его задержали; когда посадка войск в вагоны окончилась, уже совершенно стемнело. Солдат погрузили, словно баранов, в вагоны для перевозки скота, где вместо скамеек прибиты были просто-напросто доски. Их втискивали в вагоны целыми отделениями, и поезд был так набит, что солдаты сидели друг на друге. Многие за недостатком места вынуждены были стоять и были так стиснуты со всех сторон, что не могли пошевельнуть даже рукою. В Париже их ждал другой поезд, который должен был отправить их дальше, на Рейн. К тому времени, как их усадили в вагоны, они едва держались на ногах от усталости, но перед отправлением поезда им роздали по стаканчику водки, да к тому же многие успели забежать в соседние лавчонки пропустить рюмочку. Лица их побагровели, из вагонов слышались взрывы веселого пьяного хохота. Как только поезд тронулся, солдаты принялись петь.
Жак прежде всего взглянул на небо, окутанное предгрозовой дымкой; звезд не было видно, ночь обещала быть очень темной. Накаленный воздух был неподвижен. Встречный ветер, вызванный движением поезда, обычно очень свежий, казался почти горячим.
На черном горизонте не видно было ни одного огонька, кроме ярко сверкавших сигнальных огней. Чтобы взобраться на большой уклон от Гарфлера до Сен-Ромена, Жак усилил давление пара. Жак уже несколько недель внимательно изучал свою машину, но еще не вполне овладел ею; она была совсем новенькая и часто обнаруживала совершенно неожиданные неровности хода: молодость всегда своенравна. В эту ночь она была особенно капризна и упряма, готова закусить удила и понести из-за нескольких лишних кусочков угля, подброшенных в топку. Обеспокоенный поведением кочегара, Жак, не выпуская из рук маховичка, управляющего переменой хода, тщательно следил за топкой. Отблеск раскаленной докрасна топочной дверцы отбрасывал лиловатые тени на платформу паровоза, слабо освещенную лишь одной лампочкой, висевшей у водомерной трубки. В полутьме Жак с трудом различал Пекэ, но почувствовал дважды, что кто-то дотронулся до него, как будто хотел схватить его за ноги. Должно быть, этот пьяница неловко задел его, – Жак слышал, как Пекэ громко ворчит и смеется, раскалывает уголь чересчур размашистыми ударами молота, неуклюже возится с лопатой. Он ежеминутно отворял дверцы топки и без конца подбрасывал на решетку уголь.
– Довольно! – крикнул ему Жак.
Пекэ притворился, будто не понимает, и усердно продолжал подбрасывать уголь в топку. Машинист схватил его за руку, кочегар обернулся с угрожающим видом; его охватило бешенство, он искал ссоры.
– Не тронь, а не то ударю!.. Мне хочется ехать пошибче, и все тут!
Поезд мчался на всех нарах по плоскогорью, которое тянется от Больбека до Моттевиля. Он должен был идти прямо до самого Парижа, останавливаясь только там, где следовало запасаться водой. Все восемнадцать вагонов, набитых пушечным мясом, неслись, стуча и громыхая, мимо полей, окутанных ночным мраком. Солдаты, которых везли на убой, кричали и пели во все горло так громко, что их песни заглушали громыханье колес. Жак толчком ноги закрыл дверцы топки и, открыв инжектор, заметил, все еще сдерживаясь: