Страница:
— Что ж, — сказала Лиза, — значит, птице не так уж плохо здесь живется, если всякий раз, когда ей захочется поесть, для нее зажигают люстры!
Майоран расхохотался. Лиза вышла из вольера и вытирала ноги, чуть приподняв край платья, чтобы не замараться пометом. Майоран погасил свечу и запер дверь. Лизе стало вдруг страшно идти в темноте рядом с этим высоким парнем; она ушла вперед, чтобы он снова не прикоснулся к ее юбке. Когда он догнал ее, она сказала:
— Я все-таки довольна, что это видела. Тут под рынком есть такое, о чем никогда и не догадаешься. Спасибо тебе… Мне надо поскорее отсюда выбраться; в лавке, должно быть, уж не знают, куда я запропала. Если господин Гавар вернется, передай ему, что мне необходимо с ним немедленно поговорить.
— Но он, наверное, в убойной камере, — сказал Майоран. — Мы можем заглянуть туда, если желаете.
Лиза не ответила; ее разморило от разогретого воздуха, обдававшего теплом лицо. Она раскраснелась, и ее затянутая грудь, обычно такая бестрепетная, сейчас волновалась. Слыша за своей спиной торопливые шаги Майорана, его, как ей казалось, прерывистое дыхание, Лиза почувствовала тревогу, ей стало не по себе. Она посторонилась, пропуская Майорана вперед. Подземная деревня с темными улочками была по-прежнему объята сном. Лиза заметила, что ее спутник выбрал самый дальний путь. Когда они вышли к рельсам. Майоран сказал, что ему хотелось показать ей железную дорогу; они немного постояли, заглядывая в щели между толстыми бревнами заграждения. Майоран предложил Лизе пробраться внутрь. Она отказалась, сказав, что не стоит, ей и так хорошо все видно. Когда они повернули обратно, то наткнулись на матушку Палет, развязывавшую около своей кладовой веревки на большой квадратной корзине, откуда доносились шум яростно хлопающих крыльев и топотание. Но едва она развязала последний узел на корзине, как крышка откинулась под напором птицы, и оттуда высунулись длинные гусиные шеи. Перепуганные гуси разбежались во все стороны, вытягивая головы, шипя, разевая и шумно закрывая клювы, темная кладовая наполнилась душераздирающей музыкой. Лиза не могла удержаться от смеха, несмотря на причитания обескураженной и ругавшейся, словно извозчик, торговки, которая волокла за шею двух все-таки пойманных ею гусей. Майоран пустился в погоню за третьим. Издали слышно было, как он бегал по проходам, выслеживая добычу и забавляясь этой неожиданной охотой; затем из глубины мрака донесся шум борьбы, и Майоран появился с гусем в руках. Матушка Палет, желтая, изможденная старуха, приняла птицу в свои объятья и прижала к животу, застыв в позе античной Леды.
— Ну и ну! — сказала она. — Что бы я без тебя делала! Мне однажды пришлось отбиваться от такого вот гусака; но при мне был нож, я перерезала ему глотку.
Майоран совсем запыхался. Когда они дошли до каменных столов, на которых режут птицу, Лиза увидела при свете газа, что он весь в поту и глаза его горят незнакомым ей огнем. Раньше он опускал глаза перед ней, как девушка. Она нашла, что вот так он молодец хоть куда — широкие плечи, круглое румяное лицо в рамке светлых кудрей. Она смотрела на него так ласково, с таким невинным восхищением, которое женщина может выказывать только перед юношей значительно моложе себя, что Майоран опять оробел.
— Ты же видишь, господина Гавара и здесь нет, — сказала она. — Мы только время теряем.
Тогда Майоран начал торопливо объяснять, как режут птицу; вдоль стен погреба, примыкающих к улице Рамбюто, тянулись освещенные желтым светом подвальных окон и газовыми рожками пять огромных каменных столов. На одном конце женщина резала цыплят. По этому поводу Майоран заметил, что она ощипывает цыплят почти живыми, потому что так ей легче. Он уговорил Лизу потрогать перья, валявшиеся огромными грудами на каменных столах; перо, сказал он, сортируют для продажи, и цена его доходит до девяти су за фунт, в зависимости от тонкости пера. Лизе пришлось погружать руку и в большие корзины, доверху наполненные пухом. Затем Майоран открыл краны с водой, находившиеся у каждого стола. Он не скупился на подробности: кровь сбегает по столам на пол, образуя лужи на плитах; каждые два часа сторожа подземной железной дороги смывают ее водой из шлангов и стирают красные пятна жесткими щетками. Когда же Лиза нагнулась над приемной решеткой, откуда кровавые помои поступают в водосток, Майоран опять пустился в пространные объяснения; он рассказал, что во время грозы вода заливает подвал через это отверстие; однажды она поднялась даже на тридцать сантиметров, и понадобилось перевести живность в другой конец подвала, расположенный под уклоном к водостокам. Майоран и сейчас еще смеялся, вспоминая, какой переполох подняли испуганные птицы. Однако рассказ его пришел к концу, и он ничего больше не мог придумать, как вдруг вспомнил о вентиляторе. Он повел Лизу в самую глубь подвала и заставил ее поднять глаза; перед ней открылась внутренность одной из угловых башенок, нечто вроде широкого вытяжного канала, через который выходил испорченный воздух из кладовых.
Майоран умолк в этом углу, отравленном скопляющимися в нем зловониями. Несло терпким, аммиачным запахом птичьего помета. Но Майоран был, видимо, оживлен и взволнован. Ноздри его раздувались, он тяжело дышал, словно вновь обрел дерзость желания. За те пятнадцать минут, что он провел с красавицей Лизой в подземелье, он опьянел от смрада, от звериного тепла. Сейчас он уже не робел, он был полон животной страсти, которую разжигала в нем эта навозная яма в курятнике под низким сводом, совсем черным от темноты.
— Идем, — сказала красавица Лиза. — Ты славный мальчик, все мне показал… Когда придешь к нам в колбасную, я тебя отблагодарю.
Она взяла его за подбородок, как делала часто, не замечая, что он уже взрослый. В сущности, и она была взволнована, взволнована прогулкой под землей, но волнение это было очень легкое, от него она получала удовольствие, поскольку оно дозволено и не влечет за собой никаких последствий. Может статься, рука ее несколько дольше обычного задержалась у подбородка Майорана, этого юношеского подбородка, — его так приятно было касаться. Нов ответ на ласку он, уступая власти инстинкта, глянув искоса, нет ли поблизости людей, напряг все мускулы и ринулся на красавицу Лизу; он повалил ее в огромную корзину с перьями, и женщина тяжело рухнула, с задравшимися до колен юбками. Майоран хотел обхватить ее за талию — так обнимал он Кадину — грубо, как животное, привыкшее брать и насыщаться без спросу, но Лиза, даже не вскрикнув, мгновенно выпрыгнула из корзины, вся бледная от неожиданного нападения. Она занесла свою холеную красивую руку, сжала ее в кулак и, вспомнив, как это делают на скотобойне, нанесла Майорану удар между глаз. Он свалился и, падая, рассек голову об угол каменного стола, на котором режут птицу. В это мгновение из мрака донесся хриплый и протяжный крик петуха.
Красавица Лиза сохранила полное бесстрастие. Губы были плотно сжаты, грудь снова приняла ту безжизненно-округлую форму, которая делала ее похожей на живот. Над своей головой Лиза слышала глухой гул рынка. Сквозь оконца, выходившие на улицу Рамбюто, в глубокое, душное безмолвие погреба врывался шум гудящих тротуаров. И Лиза подумала, что спаслась только благодаря своим мощным рукам. Она стряхнула с юбки приставшие к ней перья. Затем, боясь, как бы ее здесь не застали, и не оглядываясь на Майорана, ушла. Когда она оказалась за сеткой вольеров и увидела на лестнице яркий дневной свет, она почувствовала большое облегчение.
В колбасную она вошла чуть бледная, но очень спокойная.
— Долго же ты пропадала, — сказал Кеню.
— Гавара не было на месте, я его искала повсюду, — невозмутимо ответила Лиза.
— Что ж, съедим нашу баранью ножку без него.
Заметив, что банка от лярда пуста, Лиза велела ее наполнить и собственноручно нарубила резаком отбивных для своей приятельницы, г-жи Табуро, которая прислала за ними служанку. Короткие удары резака по мясу, зажатому в тиски, напомнили ей о Майоране — там, внизу, в погребе. Но ей не в чем было себя упрекнуть. Она вела себя как порядочная женщина. Нет, ради этого мальчишки она не поступилась бы своим покоем; ей и так хорошо, с мужем и дочкой. И все-таки она оглянулась на Кеню: кожа у него на затылке грубая, красноватая и толстая, бритый подбородок дерет, как сучковатое дерево; а у того, у другого, затылок и подбородок — что розовый бархат. Нет, не надо об этом думать; она никогда больше не притронется к розовому бархату, раз мальчишка мечтает о совершенно немыслимом. Лиза жалела только об утраченном маленьком удовольствии и подумала про себя, что дети и в самом деле растут слишком быстро.
И так как на щеках ее снова заиграл легкий румянец, Кеню заметил, что у нее «чертовски цветущий вид». Он посидел с ней за прилавком, все время повторяя:
— Тебе нужно почаще выходить из дому. Это тебе полезно. Хочешь, пойдем как-нибудь в театр, в Гэте, где госпожа Табуро смотрела эту, как ее, такую занятную пьеску…
Лиза улыбнулась, ответила, что там видно будет. Затем снова куда-то исчезла. Кеню подумал, что она чересчур добра к этой скотине Гавару: очень надо за ним гоняться! Кеню не видел, как жена поднялась по лестнице на мансарду. А Лиза уже вошла в комнату Флорана, сняв ключ от нее с гвоздя на кухне. Она надеялась узнать что-нибудь в этой комнате, раз нельзя было рассчитывать на торговца живностью. Лиза медленно обошла комнату, обследовала все четыре угла, кровать, камин. Окно на маленький балкон было открыто; усыпанное почками гранатовое деревце купалось в золотой пыли заходящего солнца. Лизе вдруг показалось, что Огюстина никогда не переезжала из этой комнаты, что девушка ночевала тут еще накануне, — здесь и не пахло мужчиной. Лизу это поразило: она приготовилась увидеть подозрительные ящики, шкафы с надежными запорами. Она подошла к летнему платью Огюстины, по-прежнему висевшему на стене, и пощупала его. Затем села наконец за стол и стала читать недописанную страницу, на которой дважды повторялось слово «революция». Лиза испугалась, открыла ящик стола и увидела, что он битком набит бумагами. Но тут в ней проснулась совесть перед лицом чужой тайны, которую доверили ненадежной охране этого плохонького некрашеного стола. Лиза нагнулась над бумагами; она попробовала было понять, что это такое, не прикасаясь к рукописи и очень волнуясь, как вдруг вздрогнула: косой солнечный луч озарил клетку, и зяблик звонко запел. Лиза задвинула ящик. Нет, она не может решиться на такой ужасный поступок.
Стоя в задумчивости у окна и размышляя о том, что надо бы посоветоваться с мудрым человеком — с аббатом Рустаном, — Лиза заметила внизу, подле пассажа рынка, кучку людей, столпившихся вокруг носилок. Смеркалось; однако Лиза отчетливо увидела плачущую Кадину в центре группы; на краю тротуара стояли, взволнованно разговаривая, Флоран и Клод; башмаки у них были белые от пыли. Лиза поспешила спуститься вниз, удивленная их скорым возвращением. Едва успела она подойти к прилавку, как явилась мадемуазель Саже с донесением:
— В погребе нашли этого шалопая Майорана с разбитой головой… Вы пойдете посмотреть, госпожа Кеню?
Лиза перешла улицу, чтобы взглянуть на Майорана. Юноша лежал с закрытыми глазами, очень бледный; на лоб упала белокурая прядь, жесткая от запекшейся крови. В толпе говорили, что беда невелика; к тому же мальчишка и сам виноват, он в погребах бог знает как безобразничал, кто-то предположил, что он хотел перепрыгнуть через стол, где режут птицу, — это-де его излюбленная игра, — и упал, рассек себе лоб о камень. А мадемуазель Саже шептала, указывая на плачущую Кадину:
— Его, должно быть, толкнула эта дрянь. Они вечно шляются вдвоем по закоулкам.
Свежий уличный воздух привел Майорана в чувство; он широко открыл удивленные глаза и по очереди оглядел всех; затем, приподнявшись и увидев склоненное над ним лицо Лизы, нежно ей улыбнулся, всем своим видом выражая смирение и ласковую покорность. По-видимому, он ничего не помнил. Лиза, почувствовав облегчение, сказала, что его тотчас же надо отправить в больницу; она навестит его и принесет ему апельсинов и печенья. Голова Майорана снова упала на носилки. Когда его опять понесли, Кадина пошла следом; на шее у девочки висел лоток с воткнутыми в мох букетиками фиалок и на них капали горючие слезы; но сейчас ей было не до цветов, опаленных ее неутешным горем.
У входа в колбасную Лиза услышала, как Клод, пожимая на прощание руку Флорана, вполголоса говорил:
— Ах, проклятый мальчишка! Испортил мне сегодняшний день… А все-таки мы с вами знатно провели время!
И в самом деле, Клод и Флоран вернулись в город бесконечно усталые и счастливые. Они принесли с собой свежее благоухание чистого воздуха. В то утро г-жа Франсуа распродала овощи до рассвета. Все трое зашли за ее повозкой, стоявшей в «Золотой бусоли» на улице Монторгей. То было словно предвкушение сельских радостей в самой гуще Парижа. За рестораном «Филипп», украшенным до второго этажа золочеными панелями, есть двор, совсем деревенский, грязный, кипящий жизнью, пропахший свежей соломой и конским навозом; здесь в рыхлой земле роются стаи кур; к соседним старым домам прислонились позеленевшие деревянные строения с лестницами, галереями, дырявыми крышами; тут-то, в глубине двора, под бревенчатым навесом, дожидался Валтасар в полной упряжи, уплетая овес из мешка, привязанного к недоуздку. Валтасар побежал рысцой по улице Монторгей, явно довольный, что так быстро возвращается в Нантер. Однако он пустился в обратный путь не порожняком. Огородница заключила сделку с предприятием, занимавшимся очисткой Центрального рынка; г-жа Франсуа два раза в неделю вывозила оттуда полную тележку листьев, которые набирают вилами из кучи отбросов, загромождающих тротуары вокруг рынка. Это служит превосходным удобрением. Через несколько минут на рынке наполнили повозку до краев. Клод и Флоран растянулись на своей пышной постели из зелени; г-жа Франсуа взяла в руки вожжи, и Валтасар снова тронулся, уже медленно, повесив голову оттого, что приходится тащить на себе такую уйму народа.
Прогулка была задумана давно. Г-жа Франсуа сияла, она любила этих двух людей; им была обещана такая яичница с салом, какую в «вашем подлом Париже» не подадут. А они радовались, предвкушая день беззаботного отдыха и праздности — он еще только-только занимался. Вдали их ждал Нантер — уготованная для них чистая радость.
— Как вы там, удобно устроились? — спросила г-жа Франсуа, сворачивая на улицу Нового моста.
Клод поклялся, что ему «мягко, как на перине новобрачной». Оба лежали на спине, закинув руки за голову, и смотрели на бледное небо, в котором гасли звезды. Пока ехали по улице Риволи, они хранили молчание, ожидая, когда кончатся дома, слушая, как милая женщина тихо разговаривает с Валтасаром:
— Ну-ну, не надсаживайся, старина… Нам спешить незачем, помаленьку доберемся…
У Елисейских полей, когда художник заметил, что по обе стороны виднеются лишь макушки деревьев на окраинах зеленого массива Тюильри, он встрепенулся и заговорил; говорил он один. По пути, подле улицы де Руль, Клод засмотрелся на боковой портал церкви св.Евстафия, видневшийся издали, из-под огромного навеса одной из галерей Центрального рынка. Клод все время возвращался к этой картине, пытаясь найти в ней некий смысл.
— Любопытное получается сопоставление, — говорил он. — Эта часть церкви словно замкнута в чугунной галерее… Одно убьет другое, камень будет убит железом, — близятся сроки… Послушайте, Флоран, вы верите в случайность? А мне кажется, что не одна только необходимость проложить галерею по прямой линии побудила архитектора ввести, таким вот способом, розетку церкви в самую середину рынка. Видите ли, в этом заключается настоящий манифест, утверждающий: лицом к лицу со старым искусством выросло новое искусство — реализм, натурализм, называйте его как хотите… Вы не согласны со мной?
Флоран не откликнулся, и Клод продолжал:
— Впрочем, архитектура этой церкви — смешанного стиля: средневековье здесь уже угасает, и слышится первый лепет Возрождения… А заметили вы, какие церкви строят для нас, в наши дни? Они похожи на что угодно: на библиотеки, обсерватории, голубятни, казармы; да только никто не поверит, что в них обитает господь бог. Истинные зодчие храма господня вымерли, и сейчас было бы величайшей мудростью прекратить возведение этих уродливых каменных скелетов, которые нам некем заселить… С начала века был выстроен лишь один самобытный архитектурный памятник, памятник, который ниоткуда не заимствован, который естественно вырос на почве современности; и это Центральный рынок — слышите, Флоран? Центральный рынок, смелое — да, да, смелое! — человеческое творение, и все-таки пока еще робкое провозвестие стиля двадцатого века… Вот почему святой Евстафий обмишурился, черт подери! Святой Евстафий со своей розеткой пустует, а рядом раскинулся рынок, кипящий жизнью… Вот что я вижу, дружище!
— Ну и ну! — засмеялась г-жа Франсуа. — Знаете, господин Клод, вам, видно, бабушка ворожила: язык у вас без костей! Валтасар и тот навострил уши, вас заслушался… Н-но, пошел же, Валтасар!
Повозка медленно поднималась в гору. В этот утренний час проспект на Елисейских полях был безлюден, пустовали его чугунные скамейки вдоль обоих тротуаров, его лужайки, пересеченные зелеными массивами, теряющиеся вдали под синеющими кронами деревьев. По большой поляне рысью проехали всадник и всадница. Флоран, соорудивший себе подушку из вороха капустных листьев, не отрываясь смотрел в небо, на котором разливалось большое розовое зарево. Временами он закрывал глаза, чтобы лучше почувствовать струившуюся в лицо утреннюю прохладу; он испытывал такое счастье, отдаляясь от рынка и приближаясь к источнику чистого воздуха, что утратил дар слова и даже не слушал, о чем идет речь.
— Нечего сказать, хороши они, те, кто преподносит искусство, как игрушку в коробочке! — помолчав, заговорил Клод. — Их основное положение таково: нельзя создавать искусство с помощью науки, промышленность убивает поэзию; и вот все дураки начинают оплакивать цветы, как будто кто-нибудь покушается на цветы… В конце концов это мне положительно осточертело. Мне иногда хочется ответить на такое нытье картинами, которые явились бы вызовом. Приятно было бы немножко позлить этих добрых людей… Хотите, скажу, что было моим лучшим произведением за все время моей работы, произведением, которым я и сейчас еще больше всего доволен? Это целая история… В прошлом году, в сочельник, когда я был у моей тетушки Лизы, колбасник Огюст, — да вы знаете этого идиота, — вот он как раз и оформлял витрину. Ах, мерзавец! Довел меня до исступления, до того бесцветно компоновал он ансамбль своей выставки! Я попросил его убраться, сказав, что представлю ему все в наилучшем виде. Понимаете, я располагал всеми чистыми тонами: красным цветом шпигованных языков, желтым — окороков, голубым — бумажных стружек, розовым — початых кусков колбасы, зеленым — листьев вереска и особенно — черными красками кровяных колбас: такого великолепного черного цвета на моей палитре еще не бывало. Разумеется, серые тона необыкновенно тонких оттенков дали мне бараньи сальники, сосиски, печеночные колбасы, свиные ножки в сухарях. И вот я создал настоящее произведение искусства. Я взял блюда, тарелки, глиняные миски, банки; я подобрал тона и составил изумительный натюрморт, в котором ракетой взрывались яркие краски, сопровождаемые искусно подобранной гаммой. Красные языки тянулись вверх, как сладострастные языки пламени, а черные кровяные колбасы вносили в светлую мелодию сосисок мрак грозного пресыщения. Я поистине создал картину — ну право же, изобразил рождественское объедение, полуночный час, посвященный жратве, восторг прожорливых желудков, опустошенных церковными псалмами. Дюжая индейка на верху витрины выставляла напоказ свою белую грудь, из-под кожи у нее сквозили черные пятнышки трюфелей. Это было нечто варварское и великолепное — как бы само брюхо в ореоле славы, но представленное в такой беспощадной манере, с такой яростной насмешкой, что перед витриной собралась толпа, встревоженная этой пылающей выставкой снеди… Когда тетушка Лиза пришла из кухни, она перепугалась, вообразив, что я поджег сало в лавке. А главное, индейка показалась ей до того непристойной, что она меня выставила вон, меж тем как Огюст наводил порядок, демонстрируя всю свою глупость. Эти скоты никогда не поймут языка красок, не поймут красного пятна, положенного рядом с серым. Шут с ними, это все-таки мой шедевр. Ничего лучшего я никогда не создавал.
Клод замолчал, улыбаясь, увлекшись воспоминаниями. Повозка поравнялась с Триумфальной аркой. Здесь на высоте веяло мощным дыханьем ветров с открытых дорог вокруг этой огромной площади. Флоран сел, вдыхая полной грудью первые свежие запахи, которые поднимались от поросших травою городских укреплений. Он повернулся и, перестав смотреть на Париж, пытался разглядеть вдали деревню. Подле улицы Лоншан г-жа Франсуа указала ему то место, где она его подобрала. Флоран глубоко задумался. Он смотрел на нее, такую здоровую и спокойную, сидевшую вытянув немного вперед руки с вожжами. Эта женщина, с низко повязанным на лбу платком, с обветренным лицом, выражавшим грубоватую доброту, была куда красивей Лизы. И стоило ей чуть-чуть щелкнуть языком, как Валтасар, навострив уши, ускорял шаг, быстрее трусил по мостовой.
Въехав в Нантер, повозка свернула налево в узкую улочку, проехала вдоль каменных оград и остановилась в глубине какого-то тупика. Это был край света, как выражалась г-жа Франсуа. Теперь нужно было выгрузить капустные листья. Клоду и Флорану хотелось избавить от этой работы помощника огородницы, занятого посадкой салата. Каждый из них вооружился вилами, чтобы сбрасывать удобрение в навозную яму. Это доставляло им удовольствие. Клод питал симпатию к навозу. Очистки, комья рыночной грязи, отбросы, упавшие с гигантского стола рынка, продолжали жизнь, возвращаясь туда, где выросли эти овощи, и давали тепло другим поколениям капусты, репы, моркови. Все это вновь обретало жизнь, превращаясь в великолепные плоды, чтобы снова красоваться на тротуарах у рынка. Париж все превращал в тлен, все возвращал земле, которая, не зная устали, возрождала то, что уничтожала смерть.
— Ага, эту капустную кочерыжку я узнаю! — сказал Клод, сбрасывая с вил последнюю охапку. — Она, наверное, в десятый раз, если не больше, вырастает вон там в углу, у абрикосового дерева.
Флоран рассмеялся. Потом о чем-то задумался, медленно прохаживаясь по огороду, пока Клод писал этюд с конюшни, а г-жа Франсуа готовила завтрак. Огород представлял собой длинную полоску земли с узкой дорожкой посредине. Участок тянулся вверх по отлогому склону; закинув голову, отсюда можно было увидеть невысокие казармы Мон-Валерьена на вершине холма. Огород отделяла от других участков живая изгородь, высокие стены боярышника заслоняли горизонт зеленым занавесом; казалось, окрест один лишь Мон-Валерьен, одолеваемый любопытством, привстал на цыпочки, чтобы заглянуть за ограду к г-же Франсуа. Безбрежным покоем веяло от невидимых полей. Здесь, среди четырех стен изгороди, майское солнечное тепло было напоено негой и тишиной, пронизано гудением пчел, истомой радостного зарожденья. То тут, то там раздавалось похрустыванье, шелест, тихий вздох, и тогда начинало казаться, будто слышишь, как рождаются на свет и растут овощи. Квадраты, засаженные щавелем и шпинатом, полоски редиски, репы, моркови, большие грядки картофеля расстилались скатертями по чернозему, зеленели стрелками молодых побегов. Немного подальше полоски салата, лука, порея, сельдерея, высиженные по прямой линии, казались шеренгами оловянных солдатиков на параде; зеленый горошек и фасоль уже начинали обвиваться своими тонкими усиками вокруг леса колышков, который обещал в июне превратиться в густую чащу. Кругом нельзя было сыскать ни одного сорняка. Огород казался двумя параллельно раскинутыми коврами с правильным орнаментом — зеленым на красноватом фоне, — которые каждое утро тщательно чистят щеткой. А серая бахрома из тимьяна опушила с обеих сторон дорожку.
Флоран ходил взад и вперед среди благоухания разогретого солнцем тимьяна. Покой и чистота земли наполняли его счастьем. Почти год он видел только овощи, истерзанные в тряских тележках, сорванные накануне, еще истекающие кровью. Сейчас он радовался, видя их в родной им земле, спокойно живущими в черноземе, здоровыми от макушки до корешков. Широкие физиономии капусты сияли благополучием, морковь была веселая, а листья салата беспечно, словно гуляки, тянулись чередой друг за дружкой. Сейчас Центральный рынок, который Флоран покинул нынешним утром, представлялся ему обителью мертвых, где валялись только трупы живых существ, бойней, где царят смрад и разложение. И он замедлял шаг, он отдыхал в огороде г-жи Франсуа — так отдыхают те, кто долго скитался среди оглушительного шума и мерзких запахов. Гам и тошнотворная сырость рыбного павильона рассеялись; Флоран возрождался на чистом воздухе. Клод был прав: на рынке гибнет все. Земля — вот жизнь, вот извечная колыбель, источник здоровья мира.
— Яичница готова! — крикнула г-жа Франсуа.
Когда все трое уселись за стол на кухне, где в открытую дверь светило солнце, они так весело принялись за еду, что изумленная г-жа Франсуа, глядя на Флорана, только приговаривала:
— Да вы стали совсем другой, помолодели на десять лет. Это все ваш подлый Париж нагоняет на вас такой мрак. И мне кажется, будто теперь солнышко заглянуло вам в глаза… Право, от больших городов один лишь вред; вам надо бы сюда перебраться.
Майоран расхохотался. Лиза вышла из вольера и вытирала ноги, чуть приподняв край платья, чтобы не замараться пометом. Майоран погасил свечу и запер дверь. Лизе стало вдруг страшно идти в темноте рядом с этим высоким парнем; она ушла вперед, чтобы он снова не прикоснулся к ее юбке. Когда он догнал ее, она сказала:
— Я все-таки довольна, что это видела. Тут под рынком есть такое, о чем никогда и не догадаешься. Спасибо тебе… Мне надо поскорее отсюда выбраться; в лавке, должно быть, уж не знают, куда я запропала. Если господин Гавар вернется, передай ему, что мне необходимо с ним немедленно поговорить.
— Но он, наверное, в убойной камере, — сказал Майоран. — Мы можем заглянуть туда, если желаете.
Лиза не ответила; ее разморило от разогретого воздуха, обдававшего теплом лицо. Она раскраснелась, и ее затянутая грудь, обычно такая бестрепетная, сейчас волновалась. Слыша за своей спиной торопливые шаги Майорана, его, как ей казалось, прерывистое дыхание, Лиза почувствовала тревогу, ей стало не по себе. Она посторонилась, пропуская Майорана вперед. Подземная деревня с темными улочками была по-прежнему объята сном. Лиза заметила, что ее спутник выбрал самый дальний путь. Когда они вышли к рельсам. Майоран сказал, что ему хотелось показать ей железную дорогу; они немного постояли, заглядывая в щели между толстыми бревнами заграждения. Майоран предложил Лизе пробраться внутрь. Она отказалась, сказав, что не стоит, ей и так хорошо все видно. Когда они повернули обратно, то наткнулись на матушку Палет, развязывавшую около своей кладовой веревки на большой квадратной корзине, откуда доносились шум яростно хлопающих крыльев и топотание. Но едва она развязала последний узел на корзине, как крышка откинулась под напором птицы, и оттуда высунулись длинные гусиные шеи. Перепуганные гуси разбежались во все стороны, вытягивая головы, шипя, разевая и шумно закрывая клювы, темная кладовая наполнилась душераздирающей музыкой. Лиза не могла удержаться от смеха, несмотря на причитания обескураженной и ругавшейся, словно извозчик, торговки, которая волокла за шею двух все-таки пойманных ею гусей. Майоран пустился в погоню за третьим. Издали слышно было, как он бегал по проходам, выслеживая добычу и забавляясь этой неожиданной охотой; затем из глубины мрака донесся шум борьбы, и Майоран появился с гусем в руках. Матушка Палет, желтая, изможденная старуха, приняла птицу в свои объятья и прижала к животу, застыв в позе античной Леды.
— Ну и ну! — сказала она. — Что бы я без тебя делала! Мне однажды пришлось отбиваться от такого вот гусака; но при мне был нож, я перерезала ему глотку.
Майоран совсем запыхался. Когда они дошли до каменных столов, на которых режут птицу, Лиза увидела при свете газа, что он весь в поту и глаза его горят незнакомым ей огнем. Раньше он опускал глаза перед ней, как девушка. Она нашла, что вот так он молодец хоть куда — широкие плечи, круглое румяное лицо в рамке светлых кудрей. Она смотрела на него так ласково, с таким невинным восхищением, которое женщина может выказывать только перед юношей значительно моложе себя, что Майоран опять оробел.
— Ты же видишь, господина Гавара и здесь нет, — сказала она. — Мы только время теряем.
Тогда Майоран начал торопливо объяснять, как режут птицу; вдоль стен погреба, примыкающих к улице Рамбюто, тянулись освещенные желтым светом подвальных окон и газовыми рожками пять огромных каменных столов. На одном конце женщина резала цыплят. По этому поводу Майоран заметил, что она ощипывает цыплят почти живыми, потому что так ей легче. Он уговорил Лизу потрогать перья, валявшиеся огромными грудами на каменных столах; перо, сказал он, сортируют для продажи, и цена его доходит до девяти су за фунт, в зависимости от тонкости пера. Лизе пришлось погружать руку и в большие корзины, доверху наполненные пухом. Затем Майоран открыл краны с водой, находившиеся у каждого стола. Он не скупился на подробности: кровь сбегает по столам на пол, образуя лужи на плитах; каждые два часа сторожа подземной железной дороги смывают ее водой из шлангов и стирают красные пятна жесткими щетками. Когда же Лиза нагнулась над приемной решеткой, откуда кровавые помои поступают в водосток, Майоран опять пустился в пространные объяснения; он рассказал, что во время грозы вода заливает подвал через это отверстие; однажды она поднялась даже на тридцать сантиметров, и понадобилось перевести живность в другой конец подвала, расположенный под уклоном к водостокам. Майоран и сейчас еще смеялся, вспоминая, какой переполох подняли испуганные птицы. Однако рассказ его пришел к концу, и он ничего больше не мог придумать, как вдруг вспомнил о вентиляторе. Он повел Лизу в самую глубь подвала и заставил ее поднять глаза; перед ней открылась внутренность одной из угловых башенок, нечто вроде широкого вытяжного канала, через который выходил испорченный воздух из кладовых.
Майоран умолк в этом углу, отравленном скопляющимися в нем зловониями. Несло терпким, аммиачным запахом птичьего помета. Но Майоран был, видимо, оживлен и взволнован. Ноздри его раздувались, он тяжело дышал, словно вновь обрел дерзость желания. За те пятнадцать минут, что он провел с красавицей Лизой в подземелье, он опьянел от смрада, от звериного тепла. Сейчас он уже не робел, он был полон животной страсти, которую разжигала в нем эта навозная яма в курятнике под низким сводом, совсем черным от темноты.
— Идем, — сказала красавица Лиза. — Ты славный мальчик, все мне показал… Когда придешь к нам в колбасную, я тебя отблагодарю.
Она взяла его за подбородок, как делала часто, не замечая, что он уже взрослый. В сущности, и она была взволнована, взволнована прогулкой под землей, но волнение это было очень легкое, от него она получала удовольствие, поскольку оно дозволено и не влечет за собой никаких последствий. Может статься, рука ее несколько дольше обычного задержалась у подбородка Майорана, этого юношеского подбородка, — его так приятно было касаться. Нов ответ на ласку он, уступая власти инстинкта, глянув искоса, нет ли поблизости людей, напряг все мускулы и ринулся на красавицу Лизу; он повалил ее в огромную корзину с перьями, и женщина тяжело рухнула, с задравшимися до колен юбками. Майоран хотел обхватить ее за талию — так обнимал он Кадину — грубо, как животное, привыкшее брать и насыщаться без спросу, но Лиза, даже не вскрикнув, мгновенно выпрыгнула из корзины, вся бледная от неожиданного нападения. Она занесла свою холеную красивую руку, сжала ее в кулак и, вспомнив, как это делают на скотобойне, нанесла Майорану удар между глаз. Он свалился и, падая, рассек голову об угол каменного стола, на котором режут птицу. В это мгновение из мрака донесся хриплый и протяжный крик петуха.
Красавица Лиза сохранила полное бесстрастие. Губы были плотно сжаты, грудь снова приняла ту безжизненно-округлую форму, которая делала ее похожей на живот. Над своей головой Лиза слышала глухой гул рынка. Сквозь оконца, выходившие на улицу Рамбюто, в глубокое, душное безмолвие погреба врывался шум гудящих тротуаров. И Лиза подумала, что спаслась только благодаря своим мощным рукам. Она стряхнула с юбки приставшие к ней перья. Затем, боясь, как бы ее здесь не застали, и не оглядываясь на Майорана, ушла. Когда она оказалась за сеткой вольеров и увидела на лестнице яркий дневной свет, она почувствовала большое облегчение.
В колбасную она вошла чуть бледная, но очень спокойная.
— Долго же ты пропадала, — сказал Кеню.
— Гавара не было на месте, я его искала повсюду, — невозмутимо ответила Лиза.
— Что ж, съедим нашу баранью ножку без него.
Заметив, что банка от лярда пуста, Лиза велела ее наполнить и собственноручно нарубила резаком отбивных для своей приятельницы, г-жи Табуро, которая прислала за ними служанку. Короткие удары резака по мясу, зажатому в тиски, напомнили ей о Майоране — там, внизу, в погребе. Но ей не в чем было себя упрекнуть. Она вела себя как порядочная женщина. Нет, ради этого мальчишки она не поступилась бы своим покоем; ей и так хорошо, с мужем и дочкой. И все-таки она оглянулась на Кеню: кожа у него на затылке грубая, красноватая и толстая, бритый подбородок дерет, как сучковатое дерево; а у того, у другого, затылок и подбородок — что розовый бархат. Нет, не надо об этом думать; она никогда больше не притронется к розовому бархату, раз мальчишка мечтает о совершенно немыслимом. Лиза жалела только об утраченном маленьком удовольствии и подумала про себя, что дети и в самом деле растут слишком быстро.
И так как на щеках ее снова заиграл легкий румянец, Кеню заметил, что у нее «чертовски цветущий вид». Он посидел с ней за прилавком, все время повторяя:
— Тебе нужно почаще выходить из дому. Это тебе полезно. Хочешь, пойдем как-нибудь в театр, в Гэте, где госпожа Табуро смотрела эту, как ее, такую занятную пьеску…
Лиза улыбнулась, ответила, что там видно будет. Затем снова куда-то исчезла. Кеню подумал, что она чересчур добра к этой скотине Гавару: очень надо за ним гоняться! Кеню не видел, как жена поднялась по лестнице на мансарду. А Лиза уже вошла в комнату Флорана, сняв ключ от нее с гвоздя на кухне. Она надеялась узнать что-нибудь в этой комнате, раз нельзя было рассчитывать на торговца живностью. Лиза медленно обошла комнату, обследовала все четыре угла, кровать, камин. Окно на маленький балкон было открыто; усыпанное почками гранатовое деревце купалось в золотой пыли заходящего солнца. Лизе вдруг показалось, что Огюстина никогда не переезжала из этой комнаты, что девушка ночевала тут еще накануне, — здесь и не пахло мужчиной. Лизу это поразило: она приготовилась увидеть подозрительные ящики, шкафы с надежными запорами. Она подошла к летнему платью Огюстины, по-прежнему висевшему на стене, и пощупала его. Затем села наконец за стол и стала читать недописанную страницу, на которой дважды повторялось слово «революция». Лиза испугалась, открыла ящик стола и увидела, что он битком набит бумагами. Но тут в ней проснулась совесть перед лицом чужой тайны, которую доверили ненадежной охране этого плохонького некрашеного стола. Лиза нагнулась над бумагами; она попробовала было понять, что это такое, не прикасаясь к рукописи и очень волнуясь, как вдруг вздрогнула: косой солнечный луч озарил клетку, и зяблик звонко запел. Лиза задвинула ящик. Нет, она не может решиться на такой ужасный поступок.
Стоя в задумчивости у окна и размышляя о том, что надо бы посоветоваться с мудрым человеком — с аббатом Рустаном, — Лиза заметила внизу, подле пассажа рынка, кучку людей, столпившихся вокруг носилок. Смеркалось; однако Лиза отчетливо увидела плачущую Кадину в центре группы; на краю тротуара стояли, взволнованно разговаривая, Флоран и Клод; башмаки у них были белые от пыли. Лиза поспешила спуститься вниз, удивленная их скорым возвращением. Едва успела она подойти к прилавку, как явилась мадемуазель Саже с донесением:
— В погребе нашли этого шалопая Майорана с разбитой головой… Вы пойдете посмотреть, госпожа Кеню?
Лиза перешла улицу, чтобы взглянуть на Майорана. Юноша лежал с закрытыми глазами, очень бледный; на лоб упала белокурая прядь, жесткая от запекшейся крови. В толпе говорили, что беда невелика; к тому же мальчишка и сам виноват, он в погребах бог знает как безобразничал, кто-то предположил, что он хотел перепрыгнуть через стол, где режут птицу, — это-де его излюбленная игра, — и упал, рассек себе лоб о камень. А мадемуазель Саже шептала, указывая на плачущую Кадину:
— Его, должно быть, толкнула эта дрянь. Они вечно шляются вдвоем по закоулкам.
Свежий уличный воздух привел Майорана в чувство; он широко открыл удивленные глаза и по очереди оглядел всех; затем, приподнявшись и увидев склоненное над ним лицо Лизы, нежно ей улыбнулся, всем своим видом выражая смирение и ласковую покорность. По-видимому, он ничего не помнил. Лиза, почувствовав облегчение, сказала, что его тотчас же надо отправить в больницу; она навестит его и принесет ему апельсинов и печенья. Голова Майорана снова упала на носилки. Когда его опять понесли, Кадина пошла следом; на шее у девочки висел лоток с воткнутыми в мох букетиками фиалок и на них капали горючие слезы; но сейчас ей было не до цветов, опаленных ее неутешным горем.
У входа в колбасную Лиза услышала, как Клод, пожимая на прощание руку Флорана, вполголоса говорил:
— Ах, проклятый мальчишка! Испортил мне сегодняшний день… А все-таки мы с вами знатно провели время!
И в самом деле, Клод и Флоран вернулись в город бесконечно усталые и счастливые. Они принесли с собой свежее благоухание чистого воздуха. В то утро г-жа Франсуа распродала овощи до рассвета. Все трое зашли за ее повозкой, стоявшей в «Золотой бусоли» на улице Монторгей. То было словно предвкушение сельских радостей в самой гуще Парижа. За рестораном «Филипп», украшенным до второго этажа золочеными панелями, есть двор, совсем деревенский, грязный, кипящий жизнью, пропахший свежей соломой и конским навозом; здесь в рыхлой земле роются стаи кур; к соседним старым домам прислонились позеленевшие деревянные строения с лестницами, галереями, дырявыми крышами; тут-то, в глубине двора, под бревенчатым навесом, дожидался Валтасар в полной упряжи, уплетая овес из мешка, привязанного к недоуздку. Валтасар побежал рысцой по улице Монторгей, явно довольный, что так быстро возвращается в Нантер. Однако он пустился в обратный путь не порожняком. Огородница заключила сделку с предприятием, занимавшимся очисткой Центрального рынка; г-жа Франсуа два раза в неделю вывозила оттуда полную тележку листьев, которые набирают вилами из кучи отбросов, загромождающих тротуары вокруг рынка. Это служит превосходным удобрением. Через несколько минут на рынке наполнили повозку до краев. Клод и Флоран растянулись на своей пышной постели из зелени; г-жа Франсуа взяла в руки вожжи, и Валтасар снова тронулся, уже медленно, повесив голову оттого, что приходится тащить на себе такую уйму народа.
Прогулка была задумана давно. Г-жа Франсуа сияла, она любила этих двух людей; им была обещана такая яичница с салом, какую в «вашем подлом Париже» не подадут. А они радовались, предвкушая день беззаботного отдыха и праздности — он еще только-только занимался. Вдали их ждал Нантер — уготованная для них чистая радость.
— Как вы там, удобно устроились? — спросила г-жа Франсуа, сворачивая на улицу Нового моста.
Клод поклялся, что ему «мягко, как на перине новобрачной». Оба лежали на спине, закинув руки за голову, и смотрели на бледное небо, в котором гасли звезды. Пока ехали по улице Риволи, они хранили молчание, ожидая, когда кончатся дома, слушая, как милая женщина тихо разговаривает с Валтасаром:
— Ну-ну, не надсаживайся, старина… Нам спешить незачем, помаленьку доберемся…
У Елисейских полей, когда художник заметил, что по обе стороны виднеются лишь макушки деревьев на окраинах зеленого массива Тюильри, он встрепенулся и заговорил; говорил он один. По пути, подле улицы де Руль, Клод засмотрелся на боковой портал церкви св.Евстафия, видневшийся издали, из-под огромного навеса одной из галерей Центрального рынка. Клод все время возвращался к этой картине, пытаясь найти в ней некий смысл.
— Любопытное получается сопоставление, — говорил он. — Эта часть церкви словно замкнута в чугунной галерее… Одно убьет другое, камень будет убит железом, — близятся сроки… Послушайте, Флоран, вы верите в случайность? А мне кажется, что не одна только необходимость проложить галерею по прямой линии побудила архитектора ввести, таким вот способом, розетку церкви в самую середину рынка. Видите ли, в этом заключается настоящий манифест, утверждающий: лицом к лицу со старым искусством выросло новое искусство — реализм, натурализм, называйте его как хотите… Вы не согласны со мной?
Флоран не откликнулся, и Клод продолжал:
— Впрочем, архитектура этой церкви — смешанного стиля: средневековье здесь уже угасает, и слышится первый лепет Возрождения… А заметили вы, какие церкви строят для нас, в наши дни? Они похожи на что угодно: на библиотеки, обсерватории, голубятни, казармы; да только никто не поверит, что в них обитает господь бог. Истинные зодчие храма господня вымерли, и сейчас было бы величайшей мудростью прекратить возведение этих уродливых каменных скелетов, которые нам некем заселить… С начала века был выстроен лишь один самобытный архитектурный памятник, памятник, который ниоткуда не заимствован, который естественно вырос на почве современности; и это Центральный рынок — слышите, Флоран? Центральный рынок, смелое — да, да, смелое! — человеческое творение, и все-таки пока еще робкое провозвестие стиля двадцатого века… Вот почему святой Евстафий обмишурился, черт подери! Святой Евстафий со своей розеткой пустует, а рядом раскинулся рынок, кипящий жизнью… Вот что я вижу, дружище!
— Ну и ну! — засмеялась г-жа Франсуа. — Знаете, господин Клод, вам, видно, бабушка ворожила: язык у вас без костей! Валтасар и тот навострил уши, вас заслушался… Н-но, пошел же, Валтасар!
Повозка медленно поднималась в гору. В этот утренний час проспект на Елисейских полях был безлюден, пустовали его чугунные скамейки вдоль обоих тротуаров, его лужайки, пересеченные зелеными массивами, теряющиеся вдали под синеющими кронами деревьев. По большой поляне рысью проехали всадник и всадница. Флоран, соорудивший себе подушку из вороха капустных листьев, не отрываясь смотрел в небо, на котором разливалось большое розовое зарево. Временами он закрывал глаза, чтобы лучше почувствовать струившуюся в лицо утреннюю прохладу; он испытывал такое счастье, отдаляясь от рынка и приближаясь к источнику чистого воздуха, что утратил дар слова и даже не слушал, о чем идет речь.
— Нечего сказать, хороши они, те, кто преподносит искусство, как игрушку в коробочке! — помолчав, заговорил Клод. — Их основное положение таково: нельзя создавать искусство с помощью науки, промышленность убивает поэзию; и вот все дураки начинают оплакивать цветы, как будто кто-нибудь покушается на цветы… В конце концов это мне положительно осточертело. Мне иногда хочется ответить на такое нытье картинами, которые явились бы вызовом. Приятно было бы немножко позлить этих добрых людей… Хотите, скажу, что было моим лучшим произведением за все время моей работы, произведением, которым я и сейчас еще больше всего доволен? Это целая история… В прошлом году, в сочельник, когда я был у моей тетушки Лизы, колбасник Огюст, — да вы знаете этого идиота, — вот он как раз и оформлял витрину. Ах, мерзавец! Довел меня до исступления, до того бесцветно компоновал он ансамбль своей выставки! Я попросил его убраться, сказав, что представлю ему все в наилучшем виде. Понимаете, я располагал всеми чистыми тонами: красным цветом шпигованных языков, желтым — окороков, голубым — бумажных стружек, розовым — початых кусков колбасы, зеленым — листьев вереска и особенно — черными красками кровяных колбас: такого великолепного черного цвета на моей палитре еще не бывало. Разумеется, серые тона необыкновенно тонких оттенков дали мне бараньи сальники, сосиски, печеночные колбасы, свиные ножки в сухарях. И вот я создал настоящее произведение искусства. Я взял блюда, тарелки, глиняные миски, банки; я подобрал тона и составил изумительный натюрморт, в котором ракетой взрывались яркие краски, сопровождаемые искусно подобранной гаммой. Красные языки тянулись вверх, как сладострастные языки пламени, а черные кровяные колбасы вносили в светлую мелодию сосисок мрак грозного пресыщения. Я поистине создал картину — ну право же, изобразил рождественское объедение, полуночный час, посвященный жратве, восторг прожорливых желудков, опустошенных церковными псалмами. Дюжая индейка на верху витрины выставляла напоказ свою белую грудь, из-под кожи у нее сквозили черные пятнышки трюфелей. Это было нечто варварское и великолепное — как бы само брюхо в ореоле славы, но представленное в такой беспощадной манере, с такой яростной насмешкой, что перед витриной собралась толпа, встревоженная этой пылающей выставкой снеди… Когда тетушка Лиза пришла из кухни, она перепугалась, вообразив, что я поджег сало в лавке. А главное, индейка показалась ей до того непристойной, что она меня выставила вон, меж тем как Огюст наводил порядок, демонстрируя всю свою глупость. Эти скоты никогда не поймут языка красок, не поймут красного пятна, положенного рядом с серым. Шут с ними, это все-таки мой шедевр. Ничего лучшего я никогда не создавал.
Клод замолчал, улыбаясь, увлекшись воспоминаниями. Повозка поравнялась с Триумфальной аркой. Здесь на высоте веяло мощным дыханьем ветров с открытых дорог вокруг этой огромной площади. Флоран сел, вдыхая полной грудью первые свежие запахи, которые поднимались от поросших травою городских укреплений. Он повернулся и, перестав смотреть на Париж, пытался разглядеть вдали деревню. Подле улицы Лоншан г-жа Франсуа указала ему то место, где она его подобрала. Флоран глубоко задумался. Он смотрел на нее, такую здоровую и спокойную, сидевшую вытянув немного вперед руки с вожжами. Эта женщина, с низко повязанным на лбу платком, с обветренным лицом, выражавшим грубоватую доброту, была куда красивей Лизы. И стоило ей чуть-чуть щелкнуть языком, как Валтасар, навострив уши, ускорял шаг, быстрее трусил по мостовой.
Въехав в Нантер, повозка свернула налево в узкую улочку, проехала вдоль каменных оград и остановилась в глубине какого-то тупика. Это был край света, как выражалась г-жа Франсуа. Теперь нужно было выгрузить капустные листья. Клоду и Флорану хотелось избавить от этой работы помощника огородницы, занятого посадкой салата. Каждый из них вооружился вилами, чтобы сбрасывать удобрение в навозную яму. Это доставляло им удовольствие. Клод питал симпатию к навозу. Очистки, комья рыночной грязи, отбросы, упавшие с гигантского стола рынка, продолжали жизнь, возвращаясь туда, где выросли эти овощи, и давали тепло другим поколениям капусты, репы, моркови. Все это вновь обретало жизнь, превращаясь в великолепные плоды, чтобы снова красоваться на тротуарах у рынка. Париж все превращал в тлен, все возвращал земле, которая, не зная устали, возрождала то, что уничтожала смерть.
— Ага, эту капустную кочерыжку я узнаю! — сказал Клод, сбрасывая с вил последнюю охапку. — Она, наверное, в десятый раз, если не больше, вырастает вон там в углу, у абрикосового дерева.
Флоран рассмеялся. Потом о чем-то задумался, медленно прохаживаясь по огороду, пока Клод писал этюд с конюшни, а г-жа Франсуа готовила завтрак. Огород представлял собой длинную полоску земли с узкой дорожкой посредине. Участок тянулся вверх по отлогому склону; закинув голову, отсюда можно было увидеть невысокие казармы Мон-Валерьена на вершине холма. Огород отделяла от других участков живая изгородь, высокие стены боярышника заслоняли горизонт зеленым занавесом; казалось, окрест один лишь Мон-Валерьен, одолеваемый любопытством, привстал на цыпочки, чтобы заглянуть за ограду к г-же Франсуа. Безбрежным покоем веяло от невидимых полей. Здесь, среди четырех стен изгороди, майское солнечное тепло было напоено негой и тишиной, пронизано гудением пчел, истомой радостного зарожденья. То тут, то там раздавалось похрустыванье, шелест, тихий вздох, и тогда начинало казаться, будто слышишь, как рождаются на свет и растут овощи. Квадраты, засаженные щавелем и шпинатом, полоски редиски, репы, моркови, большие грядки картофеля расстилались скатертями по чернозему, зеленели стрелками молодых побегов. Немного подальше полоски салата, лука, порея, сельдерея, высиженные по прямой линии, казались шеренгами оловянных солдатиков на параде; зеленый горошек и фасоль уже начинали обвиваться своими тонкими усиками вокруг леса колышков, который обещал в июне превратиться в густую чащу. Кругом нельзя было сыскать ни одного сорняка. Огород казался двумя параллельно раскинутыми коврами с правильным орнаментом — зеленым на красноватом фоне, — которые каждое утро тщательно чистят щеткой. А серая бахрома из тимьяна опушила с обеих сторон дорожку.
Флоран ходил взад и вперед среди благоухания разогретого солнцем тимьяна. Покой и чистота земли наполняли его счастьем. Почти год он видел только овощи, истерзанные в тряских тележках, сорванные накануне, еще истекающие кровью. Сейчас он радовался, видя их в родной им земле, спокойно живущими в черноземе, здоровыми от макушки до корешков. Широкие физиономии капусты сияли благополучием, морковь была веселая, а листья салата беспечно, словно гуляки, тянулись чередой друг за дружкой. Сейчас Центральный рынок, который Флоран покинул нынешним утром, представлялся ему обителью мертвых, где валялись только трупы живых существ, бойней, где царят смрад и разложение. И он замедлял шаг, он отдыхал в огороде г-жи Франсуа — так отдыхают те, кто долго скитался среди оглушительного шума и мерзких запахов. Гам и тошнотворная сырость рыбного павильона рассеялись; Флоран возрождался на чистом воздухе. Клод был прав: на рынке гибнет все. Земля — вот жизнь, вот извечная колыбель, источник здоровья мира.
— Яичница готова! — крикнула г-жа Франсуа.
Когда все трое уселись за стол на кухне, где в открытую дверь светило солнце, они так весело принялись за еду, что изумленная г-жа Франсуа, глядя на Флорана, только приговаривала:
— Да вы стали совсем другой, помолодели на десять лет. Это все ваш подлый Париж нагоняет на вас такой мрак. И мне кажется, будто теперь солнышко заглянуло вам в глаза… Право, от больших городов один лишь вред; вам надо бы сюда перебраться.