Страница:
Справа примыкала к дому огромная оранжерея, сообщавшаяся через стеклянную дверь с одной из гостиных нижнего этажа. Сад, отделенный от парка Монсо низеньким забором, скрытым живой изгородью, спускался по довольно крутому откосу. Слишком маленький по сравнению с домом, такой тесный, что в нем умещалась только одна клумба да несколько куп зеленых деревьев, он как бы служил пьедесталом из зелени, на котором гордо возвышался нарядный особняк. Если смотреть на особняк из парка, то над чистеньким газоном, над деревцами с лоснящейся глянцевитой листвой это большое здание под тяжелой шапкой черепицы, с золотыми перилами и обилием лепных украшений, новое и бесцветное, напоминало важный и глупый лик разбогатевшего выскочки. То был новый Лувр в миниатюре, один из характерных образцов стиля Наполеона III, пышной помеси всех стилей. Летними вечерами, когда косые лучи заходившего солнца зажигали позолоту перил на белом фасаде, гуляющие в парке любовались красными шелковыми драпировками на окнах первого этажа; сквозь стекла, широкие и прозрачные, как витрины модных магазинов, и, казалось, предназначенные для выставки роскошного убранства комнат, все эти мелкие буржуа видели уголки гостиных, портьеры, плафоны, ослеплявшие их своим богатством и вызывавшие восхищение и зависть; они останавливались среди аллеи, точно пригвожденные, не в силах отвести глаз от окон.
Но в этот час с деревьев спускалась тень, сон окутывал фасад. По другую сторону дома, во дворе, лакей почтительно помог Рене выйти из экипажа. Справа стояли красные кирпичные конюшни; их широкие двери из потемневшего дуба открывались в глубине застекленного сарая. Налево, как бы для симметрии, к соседнему дому прилепилась разукрашенная ниша, а в ней из раковины, которую на вытянутых руках поддерживали два амура, лилась непрерывная струя воды. Рене на минуту остановилась у крыльца, стараясь примять руками вздернувшееся платье. Во дворе шум экипажа умолк, снова воцарилась спокойная, аристократическая тишина, нарушаемая лишь неумолчной песней струящейся воды.
В темном особняке, где скоро должны были зажечься люстры для первого в сезоне большого званого обеда, пламенели пока только окна подвального этажа, и на вымощенный мелкими правильными квадратами двор падали отблески, как от пожара.
Когда Рене открыла дверь вестибюля, она встретилась лицом к лицу с камердинером своего мужа, спускавшимся в буфетную с серебряным чайником в руках. Это был представительный человек в черном фраке, высокий, полный, белолицый, с аккуратно подстриженными, как у английского дипломата, бакенбардами; строгим, важным видом он напоминал чиновника.
— Батист, барин вернулся?
— Точно так, сударыня, они одеваются, — ответил лакей и чуть наклонил голову движением, которому позавидовал бы принц, раскланивающийся с толпой.
Рене, снимая перчатки, медленно поднялась по лестнице.
Вестибюль отличался необычайной роскошью. В первую минуту входивший испытывал легкое ощущение удушья. Пушистые ковры на полу и на лестнице, широкие красные бархатные драпировки, скрывавшие стены и двери, скрадывали звуки, а в воздухе стоял тяжелый тепловатый запах часовни. Драпировки ниспадали от самого потолка, который украшали выпуклые розетки, наложенные на переплет из золоченого багета. Лестница с белой мраморной балюстрадой и перилами из красного бархата разветвлялась изогнутой линией; в глубине, между двумя ее крыльями, была дверь в большую гостиную. На первой площадке всю стену занимало огромное зеркало. Внизу, у основания лестницы, на мраморных подставках две обнаженные по пояс женские фигуры из золоченой бронзы держали большие канделябры с пятью газовыми рожками, яркий свет которых смягчался шарами из матового стекла. А по обе стороны лестницы стояли прелестные майоликовые вазы с цветущими редкими растениями.
Рене поднималась, и с каждой ступенькой росло ее отражение в зеркале; она спрашивала себя с тем сомнением, какое обуревает иногда актрис, пользующихся большим успехом, действительно ли она так очаровательна, как ей говорили.
Поднявшись на свою половину во втором этаже, с окнами, выходившими в парк Монсо, она позвонила горничной Селестине и стала одеваться к обеду. Это продолжалось больше часу. Когда была вколота последняя булавка, Рене открыла окно, облокотилась на подоконник и задумалась. В комнате было очень жарко. За ее спиной Селестина неслышно убирала одну за другой принадлежности туалета.
Внизу, в парке, колыхалось море тьмы. Черные ветви высоких деревьев качались от внезапно налетавшего ветра, и их широкие колебания напоминали прилив и отлив, а шелест сухих листьев казался рокотом волн, разбивавшихся о каменистый берег. Только изредка эту пучину мрака прорезали два желтых глаза проносившейся коляски, исчезавшей между деревьями большой аллеи, которая идет от проспекта королевы Гортензии до бульвара Мальзерб. Меланхолическая осенняя картина снова навеяла на Рене грусть. Она вспомнила свое детство в доме отца, в молчаливом особняке на острове Сен-Луи, где в течение двух веков укрывалась мрачная чиновничья важность семьи Беро дю Шатель. Потом ей вспомнился ее брак, свершившийся точно по мановению волшебного жезла; она подумала с своем муже-вдовце, который продался, женившись на ней, и сменил свое имя Ругон на Саккар; эти два сухих слога звенели в ее ушах первое время замужества, как звон двух лопаток банкомета, загребающих золото. Саккар бросил ее в эту жизнь; полную излишеств, где она с каждым днем все больше теряла голову. И вот она с детской радостью стала вспоминать, как играла когда-то с младшей сестрой Христиной в волан. А в одно прекрасное утро, думалось ей, она очнется от мечты о наслаждении, которой жила десять лет, очнется обезумевшая, загрязненная одной из спекуляций своего мужа, которая и его потянет на дно. То было как бы промелькнувшее предчувствие. Деревья застонали громче. Рене, взволнованная мыслями о позоре и наказании, уступила дремавшим в ней инстинктам старой, честной буржуазии: она дала темной ночи обет исправиться, меньше тратить денег на наряды, найти невинную забаву, которая могла бы развлечь ее, как в счастливые дни жизни в пансионе, когда она вместе с подругами тихонько прогуливалась под платанами и пела «Нет, мы не пойдем в леса».
В этот момент Селестина, вернувшись в комнату, подошла к ней и шепнула на ухо:
— Барин просит вас сойти вниз. Уже собрались гости.
Рене вздрогнула, хотя не чувствовала, что холод леденит ей плечи. Проходя мимо зеркала, она машинально оглядела себя, невольно улыбнулась и стала спускаться.
Почти все гости уже съехались. Внизу была ее сестра Христина, двадцатилетняя девушка, очень просто одетая в белый муслин; ее тетка Елизавета, вдова нотариуса Оберто, приветливая шестидесятилетняя старушка в черном атласном платье; сестра мужа, Сидония Ругон, жеманная особа неопределенного возраста, с желтым, как воск, лицом, еще более незаметная из-за блеклого цвета ее платья; затем Марейли — отец, недавно переставший носить траур по жене, высокий красивый мужчина с бессодержательно-серьезным лицом, поразительно напоминавший камердинера Батиста, и дочь — бедненькая Луиза, как ее называли, семнадцатилетняя девушка, почти подросток, хилая, слегка горбатая, с болезненной грацией в движениях; на ней было платье из белого фуляра с красными горошинами; далее — целая группа важных господ, бледных и молчаливых чиновников, а подальше еще одна группа — молодых людей, порочных на вид, в низко вырезанных жилетах; они окружили пять или шесть чрезвычайно элегантных дам, среди которых царили «неразлучные»: маркиза д'Эспане — в желтом, и белокурая г-жа Гафнер — в лиловом. Был там и тот всадник, которому Рене не ответила на поклон, г-н де Мюсси, с встревоженным лицом любовника, который чувствует, что скоро получит отставку. И посреди длинных шлейфов, волочившихся по коврам, пыхтели в тесных черных фраках и, заложивши руки за спину, тяжело ступали в грубых здоровенных сапогах два разбогатевших подрядчика — Миньон и Щарье, с которыми Саккару на другой день предстояло заключить сделку.
Аристид Саккар стоял в дверях: разглагольствуя с чисто южным пылом перед группой важных господ, он находил время здороваться с входившими гостями, пожимал им руки, говорил любезности своим гнусавым голосом. Маленький, юркий, он вертелся, как марионетка, и на всей его щуплой, хитрой, черной фигурке больше всего выделялось красное пятно — очень широкая ленточка ордена Почетного легиона.
Восторженный шепот встретил Рене. Она на самом деле была хороша. Поверх тюлевой юбки, отделанной сзади массой оборок, был накинут атласный тюник нежно-зеленого цвета, обшитый дорогим английским кружевом и подхваченный крупными пучками фиалок; спереди юбку украшал волан из слегка задрапированного муслина, с разбросанными на нем букетиками фиалок, которые соединялись гирляндами плюща. Чрезмерно пышный, перегруженный богатой отделкой наряд подчеркивал изящество прелестной головки и стройного стана. Глубокий вырез платья обнажал ее плечи, прикрытые только букетиками фиалок, и она как будто выступала совершенно обнаженной из своего тюлевого и атласного футляра, подобно нимфе, чей торс мелькает на фоне священных дубов; ее белая грудь и гибкое тело, наполовину освобожденное от одежды, точно радовалось своей свободе, и казалось, вот-вот с нее соскользнут корсаж и юбки, как у влюбленной в себя купальщицы. Густые белокурые волосы, высоко зачесанные кверху в виде каски и перевитые веткой плюща, скрепленной пучком фиалок, усиливали впечатление наготы, открывая затылок, слегка оттененный тонкими, как золотые нити, волосками. На шее у Рене было ожерелье с подвесками из бриллиантов изумительной воды, а на голове эгрет из узеньких серебряных пластинок, усеянных бриллиантами. Она остановилась на пороге в своем роскошном наряде, с переливавшимися на плечах теплыми бликами, слегка задыхаясь, потому что быстро спустилась с лестницы. От потока яркого света она сощурила глаза, еще наполненные мраком парка Монсо, и этот рассеянный взгляд, свойственный близоруким, придавал ей особую прелесть.
Увидев ее, маркиза быстро встала, подбежала к ней, взяла за руки и, оглядев с ног до головы, нежно прошептала: Ах, как вы хороши, дорогая моя!
В гостиной стало оживленнее, гости подошли поздороваться с красавицей Саккар, как называли Рене в обществе. Почти со всеми мужчинами она обменялась рукопожатием. Потом поцеловала Христину, спросила ее о здоровье отца, который никогда не бывал в особняке парка Монсо, и, улыбаясь, кивая головой, мягко округлив руки, стояла среди дам, которые с любопытством разглядывали эгрет и ожерелье.
Белокурая г-жа Гафнер не могла устоять перед искушением: она подошла, долго глядела на бриллианты и спросила завистливым тоном:
— Это те самые?
Репе утвердительно кивнула головой. Тут все дамы рассыпались в похвалах: какие очаровательные, чудесные бриллианты; затем они с завистливым восторгом заговорили о распродаже у Лауры д'Ориньи, где Саккар купил бриллианты для своей жены, жаловались на то, что дамы полусвета захватывают лучшие драгоценности и скоро ничего не останется для честных женщин. В их жалобах сквозило желание ощутить на своем оголенном теле известные всему Парижу драгоценности, украшавшие плечи какой-нибудь знаменитой грешницы, драгоценности, которые расскажут им, быть может, на ушко тайны альковов, столь занимавшие мечты этих светских дам. Им известны были дорогие цены аукциона, они упоминали о роскошной шали, великолепных кружевах. Эгрет стоил пятнадцать тысяч франков, ожерелье — пятьдесят тысяч. Госпожу. д'Эспане приводили в восторг эти цифры, она подозвала Саккара.
— Подите сюда, мы хотим вас поздравить! Какой хороший муж!
Аристид Саккар подошел, скромничая, отвесил поклон, но его осклабившаяся физиономия выдавала величайшее удовлетворение. Он искоса взглянул на обоих подрядчиков, — разбогатевшие каменщики стояли в нескольких шагах от него и с нескрываемым почтением прислушивались к звону этих цифр.
В эту минуту вошел Максим в красиво облегавшем фигуру черном фраке, фамильярно оперся на плечо отца и тихо, поприятельски сказал ему что-то, указывая взглядом на каменщиков. Саккар скромно улыбнулся, точно актер, которому аплодирует публика.
Явилось еще несколько гостей. В гостиной теперь было человек тридцать. Разговоры возобновились, а когда наступало минутное молчание, за стеной слышался легкий звон посуды и серебра. Наконец Батист распахнул обе половинки двери и величественно произнес сакраментальную фразу:
— Сударыня, кушать подано.
Все медленно поплыли в столовую. Саккар подал руку маркизе, Рене пошла под руку с сенатором, старым бароном Гуро, перед которым все склонялись с величайшим подобострастием, Максиму пришлось предложить руку Луизе де Марейль, за ними следовали остальные гости, а замыкали шествие подрядчики.
Стены столовой, просторной квадратной комнаты, были отделаны панелью, вышиной в человеческий рост, из полированного грушевого дерева, выделанного под черное и покрытого тонкой золотой резьбой. Четыре больших панно должна была украсить живопись — натюрморт, но хозяин особняка, очевидно, остановился перед расходом на такую чисто художественную отделку, и панно остались пустыми, их просто обтянули темнозеленым бархатом. Обивка мебели, занавеси и портьеры из той же материи придавали комнате чинный и строгий вид, как бы для того, чтобы вся роскошь освещения сосредоточилась на столе.
И на самом деле в тот вечер стол, стоявший посреди комнаты на мягком персидском ковре спокойных тонов, окруженный стульями с высокими черными спинками, отделанными золотой резьбой, которые обрамляли его темной чертой, возвышался точно ярко освещенный алтарь; на ослепительно белой скатерти переливался хрусталь и горело серебро. Позади резных стульев в зыбкой тени едва виднелись панели стен, большой низкий буфет, бархатные портьеры. Взгляд невольно обращался к столу, наполняясь его ослепительным блеском. В центре стояла прелестная ваза из матового серебра с блестящей чеканкой, изображавшая группу фавнов, похищающих нимф; над группой из широкого раструба вазы ниспадал гроздьями огромный букет живых цветов. На обоих концах стола стояли другие вазы с цветами; два канделябра, подобранные к центральной вазе, прибавляли блеск своих свечей к огням люстры; каждый из них изображал бегущего сатира, который одной рукой прижимал к себе изнемогающую женщину, а другой держал подсвечник с десятью свечами. Между этими главными украшениями стола были симметрично расставлены разных размеров жаровни с первыми блюдами, а между ними чередовались раковинки с закусками, фарфоровые корзинки, хрустальные вазы, тарелки, высокие компотницы, — заранее поданный на стол десерт. Вдоль линии тарелок выстроилась целая шеренга рюмок, графинов с водой и вином, маленьких солонок; весь этот хрусталь был тонок и легок, как кисея, совершенно без грани и такой прозрачный, что даже не отбрасывал тени. Но центральная ваза и крупные предметы сервировки казались огненными фонтанами: блестящие бока жаровен сверкали молниями; вилки, ложки, ножи с перламутровыми ручками ложились сияющими полосами; в бокалах и рюмках переливалась радуга, и среди этого дождя искр графины с вином выделялись красными пятнами на сверкающей белизне скатерти.
На лицах мужчин, улыбавшихся дамам, которых они вели под руку, разливалось при входе в столовую сдержанное блаженство. Цветы освежали теплый воздух. К аромату роз примешивался легкий запах кушаний. Больше всего выделялся острый запах раков и кисловатый запах лимонов.
Когда гости разыскали свои имена, написанные на оборотной стороне карточек с меню, раздался шум отодвигаемых стульев и шуршанье шелковых юбок. Искрившиеся бриллиантами обнаженные женские плечи, бледность которых подчеркивалась черными фраками мужчин, дополняли своей молочной белизной сияние стола. Лакеи начали обносить гостей, обменивавшихся улыбками; молчание нарушалось пока лишь приглушенным стуком ложек. Батист исполнял свои обязанности со свойственной ему важностью дипломата; под его началом, кроме двух лакеев, было четыре помощника, которых он нанимал только для больших званых обедов. Каждый раз, когда он принимал или нарезал какое-нибудь кушанье на специальном столе в углу комнаты, трое слуг, неслышно ступая, обносили гостей, держа блюдо на вытянутой руке и вполголоса называли кушанье. Другие разливали в бокалы вино, следили, чтобы было достаточно хлеба и вина в графинах: Медленно сменялись блюда; жемчужный смех женщин оставался сдержанным.
Гостей было много, поэтому разговор не мог стать общим. Но когда закуски и первые блюда сменились жарким и зеленью, когда за леовилем и шато-лафитом последовали знаменитые бургонские вина, помаре и шамбертен, голоса стали громче и от взрывов смеха дребезжали легкие хрустальные рюмки. По правую руку от Рене, занимавшей середину стола, сидел барон Гуро, по левую — г-н Тутен-Ларош, бывший владелец свечного завода, а в то время — муниципальный советник, директор «Винодельческого кредита», член контрольного совета генерального «Общества марокканских портов», человек с большим весом, которого Саккар, сидевший напротив, между г-жой д'Эспане и г-жой Гафнер, льстиво называл то «дорогой коллега», то «наш великий администратор». Далее шли политические деятели: г-н Юпель де ла Ну, префект, три четверти года проводивший в Париже; три депутата и среди них г-н Гафнер, выделявшийся своей широкой эльзасской физиономией; затем — г-н де Сафре, очаровательный молодой человек, секретарь министра, г-н Мишлен, начальник отдела дорожного ведомства, и другие высшие чиновники. Г-н де Арейль, вечный кандидат в депутаты, восседал напротив префекта и смотрел на него умильными глазами. Муж г-жи д'Эспане никогда не сопровождал своей жены в свет. Родственницы хозяев занимали места возле наиболее видных гостей. Но сестру свою, Сидонию, Саккар поместил подальше, между обоими подрядчиками, — Шарье справа и Миньоном слева от нее. Ей был доверен особо важный пост, на котором предстояло одержать победу. Г-жа Мишлен, жена начальника отдела, хорошенькая пухленькая брюнетка, сидела рядом с г-ном де Сафре и оживленно болтала с ним вполголоса. А на обоих концах стола разместилась молодежь — аудиторы государственного совета, будущие миллионеры, юные сыновья влиятельных папаш, г-н де Мюсси, бросавший безнадежные взгляды на Рене, Максим и справа от него — Луиза де Марейль, повидимому, покорившая его. Они все громче и громче смеялись. Именно отсюда и началось веселье.
— Скажите, будем мы иметь удовольствие увидеть нынче вечером его превосходительство? — любезно спросил г-н Юпель де ла Ну.
— Не думаю, — ответил Саккар с важностью, скрывавшей затаенную досаду. — Мой брат так занят!.. Он прислал нам своего секретаря, господина де Сафре, и извинился через него.
Молодой секретарь, вниманием которого решительно завладела г-жа Мишлен, поднял голову, услышав свое имя, и на всякий случай воскликнул, думая, что обращаются к нему:
— Да, да, в девять часов у хранителя печати состоится совещание министров.
Тутен-Ларош важно продолжал прерванный разговор, как будто произносил речь среди молчаливого внимания муниципального совета:
— Результаты оказались превосходными. Городской заем сохранится в воспоминаниях потомства, как самая блистательная финансовая операция нашей эпохи. Ах, господа…
Но тут голос его снова был заглушен смехом, раздавшимся внезапно на конце стола. Среди веселого шума послышался голос Максима, который рассказывал анекдот: «Подождите, я еще не кончил. Бедненькую амазонку поднял дорожный сторож. Говорят, будто она дает ему блестящее образование, намереваясь впоследствии выйти за него замуж. Она не хочет, чтобы какой-либо другой мужчина, кроме законного мужа, мог похвастаться, что видел у нее некую темную родинку повыше колена».
Хохот вспыхнул с новой силой. Луиза смеялась от души, громче всех мужчин. И среди этого смеха лакей с бледным и серьезным лицом, точно он был глухой, наклоняясь к каждому гостю, тихим голосом предлагал дикую утку. Аристид Саккар был недоволен недостатком внимания, оказываемого Тутен-Ларошу, и подхватил, желая показать, что слушает его:
— Городской заем…
Но Тутен-Лароша не так-то легко можно было заставить потерять нить своих мыслей, и лишь только смех улегся, он продолжал:
— Ах, господа! Вчерашний день был большим утешением для нас, подвергающихся столь гнусным нападкам. Совет обвиняют в том, что он ведет город к разорению, а между тем стоило только объявить заем, как все понесли нам деньги, даже крикуны.
— Вы совершили чудеса, — сказал Саккар, — Париж стал мировой столицей.
— Да, правда, это изумительно, — перебил Юпель де ла Ну. — Представьте себе, я, старый парижанин, не узнаю Парижа. Вчера я заблудился по дороге из ратуши к Люксембургскому дворцу. Изумительно, изумительно!
Наступило молчание. Теперь все важные гости стали прислушиваться к разговору.
— Реконструкция Парижа, — продолжал Тутен-Ларош, — прославит наше правительство. Народ неблагодарен, он должен бы целовать императору ноги. Я говорил об этом сегодня в совете, когда шла речь об огромном успехе займа: «Господа, пусть эти крикуны из оппозиции говорят, что хотят. Взбудоражить Париж — это оплодотворить его».
Саккар улыбнулся, закрыв глаза, как бы для того, чтобы лучше просмаковать тонкое остроумие Лароша. Он наклонился за спиной г-жи д'Эспане и сказал г-ну Юпель де ла Ну достаточно громко, чтобы все его услышали:
— Замечательный остряк!
Как только заговорили о парижских строительных работах, почтеннейший Шарье вытянул шею, как будто хотел вмешаться в разговор. Его компаньон был всецело поглощен Сидонией, С самого начала обеда Саккар исподтишка наблюдал за подрядчиками.
— Городское управление, — сказал он, — встретило исключительную преданность!.. Всем хотелось способствовать великому делу. Если бы городу не пришли на помощь богатые товарищества, он ни за что не справился бы так хорошо и так быстро.
Саккар с грубоватой лестью обратился к подрядчикам:
— Господа Миньон и Шарье кое-что могут порассказать, они вложили в это дело свою долю труда, им достанется и своя доля славы.
Разбогатевшие каменщики с глупым самодовольством выслушали эту откровенную похвалу. Миньон, которому Сидония жеманно говорила в эту минуту: «Полноте, сударь, вы мне льстите! Розовый цвет слишком молод для меня…» — прервал ее на полуслове, чтобы ответить Саккару:
— Вы слишком добры. Мы только сделали свое.
Шарье, более отесанный, допил бокал помаре и сумел построить целую фразу.
— Парижские работы, — сказал он, — дали заработок рабочему человеку.
— Можно еще добавить, — продолжал г-н Тутен-Ларош, — что они дали мощный толчок финансам и промышленности.
— Не забудьте также художественную сторону дела: новые улицы полны величия, — добавил г-н Юпель де ла Ну, который чванился своим вкусом.
— Да, да, прекрасная работа, — пробормотал г-н де Марейль, чтобы принять участие в разговоре.
— Что касается расходов, — с важностью изрек депутат Гафнер, раскрывавший рот лишь в исключительных случаях, — то наши дети оплатят их, и это будет вполне справедливо.
Эти слова он произнес, глядя на г-на Сафре, на которого г-жа Мишлен, казалось, уже несколько минут немного дулась. Молодой секретарь, желая показать, что он в курсе разговора, повторил:
— Совершенно верно, это будет вполне справедливо.
В кругу важных гостей, занимавших середину стола, каждый высказал свое мнение. Начальник отдела, г-н Мишлен, улыбался, качая головой: это было его обычной манерой принимать участие в общем разговоре; у него имелись особые улыбки для поклонов, для ответов, для выражения согласия, благодарности, для прощания — целая коллекция милых улыбок, избавлявших его от необходимости пользоваться речью; повидимому, он считал, что улыбка красноречивее слов и больше способствует его карьере.
Еще одно лицо оставалось немым — барон Гуро, который медленно прожевывал пищу, опустив, точно бык, тяжелые веки. До сих пор он, казалось, был поглощен созерцанием своей тарелки. Он отвечал на ухаживание Рене довольным ворчанием. И вот, ко всеобщему удивлению, он поднял голову и произнес, вытирая жирные губы:
— Я домовладелец; когда я ремонтирую и отделываю одну из квартир, то набавляю плату жильцу.
Фраза г-на Гафнера: «Наши дети заплатят», разбудила сенатора. Все сдержанно захлопали в ладоши, а г-н Сафре воскликнул:
— Ах, очаровательно, очаровательно, я пошлю завтра это остроумное замечание в газеты.
— Вы совершенно правы, господа, мы живем в хорошее время, — произнес Миньон как бы в заключение, в то время как гости улыбались, восхищенные остроумием барона. — Я знаю людей, наживших изрядное состояние. Да, изволите ли видеть, кто наживает деньги, тому все кажется прекрасным.
Последние слова сковали холодом всех этих важных господ. Разговор резко оборвался, каждый избегал смотреть соседу в глаза. Фраза каменщика хватила их точно обухом по голове. Мишлен, который как раз в это время с восхищением смотрел на Саккара, сразу перестал улыбаться: он очень испугался, что его могут хотя бы на миг заподозрить в желании применить слова подрядчика к хозяину дома. Последний бросил взгляд на Сидонию, которая снова завладела Миньоном: «Вы, значит, любите розовый цвет, сударь?» Потом Саккар обратился с длинным комплиментом к г-же д'Эспане; его смуглое хитрое лицо почти касалось белоснежного плеча молодой женщины; она слушала его и, смеясь, запрокинула голову.
Но в этот час с деревьев спускалась тень, сон окутывал фасад. По другую сторону дома, во дворе, лакей почтительно помог Рене выйти из экипажа. Справа стояли красные кирпичные конюшни; их широкие двери из потемневшего дуба открывались в глубине застекленного сарая. Налево, как бы для симметрии, к соседнему дому прилепилась разукрашенная ниша, а в ней из раковины, которую на вытянутых руках поддерживали два амура, лилась непрерывная струя воды. Рене на минуту остановилась у крыльца, стараясь примять руками вздернувшееся платье. Во дворе шум экипажа умолк, снова воцарилась спокойная, аристократическая тишина, нарушаемая лишь неумолчной песней струящейся воды.
В темном особняке, где скоро должны были зажечься люстры для первого в сезоне большого званого обеда, пламенели пока только окна подвального этажа, и на вымощенный мелкими правильными квадратами двор падали отблески, как от пожара.
Когда Рене открыла дверь вестибюля, она встретилась лицом к лицу с камердинером своего мужа, спускавшимся в буфетную с серебряным чайником в руках. Это был представительный человек в черном фраке, высокий, полный, белолицый, с аккуратно подстриженными, как у английского дипломата, бакенбардами; строгим, важным видом он напоминал чиновника.
— Батист, барин вернулся?
— Точно так, сударыня, они одеваются, — ответил лакей и чуть наклонил голову движением, которому позавидовал бы принц, раскланивающийся с толпой.
Рене, снимая перчатки, медленно поднялась по лестнице.
Вестибюль отличался необычайной роскошью. В первую минуту входивший испытывал легкое ощущение удушья. Пушистые ковры на полу и на лестнице, широкие красные бархатные драпировки, скрывавшие стены и двери, скрадывали звуки, а в воздухе стоял тяжелый тепловатый запах часовни. Драпировки ниспадали от самого потолка, который украшали выпуклые розетки, наложенные на переплет из золоченого багета. Лестница с белой мраморной балюстрадой и перилами из красного бархата разветвлялась изогнутой линией; в глубине, между двумя ее крыльями, была дверь в большую гостиную. На первой площадке всю стену занимало огромное зеркало. Внизу, у основания лестницы, на мраморных подставках две обнаженные по пояс женские фигуры из золоченой бронзы держали большие канделябры с пятью газовыми рожками, яркий свет которых смягчался шарами из матового стекла. А по обе стороны лестницы стояли прелестные майоликовые вазы с цветущими редкими растениями.
Рене поднималась, и с каждой ступенькой росло ее отражение в зеркале; она спрашивала себя с тем сомнением, какое обуревает иногда актрис, пользующихся большим успехом, действительно ли она так очаровательна, как ей говорили.
Поднявшись на свою половину во втором этаже, с окнами, выходившими в парк Монсо, она позвонила горничной Селестине и стала одеваться к обеду. Это продолжалось больше часу. Когда была вколота последняя булавка, Рене открыла окно, облокотилась на подоконник и задумалась. В комнате было очень жарко. За ее спиной Селестина неслышно убирала одну за другой принадлежности туалета.
Внизу, в парке, колыхалось море тьмы. Черные ветви высоких деревьев качались от внезапно налетавшего ветра, и их широкие колебания напоминали прилив и отлив, а шелест сухих листьев казался рокотом волн, разбивавшихся о каменистый берег. Только изредка эту пучину мрака прорезали два желтых глаза проносившейся коляски, исчезавшей между деревьями большой аллеи, которая идет от проспекта королевы Гортензии до бульвара Мальзерб. Меланхолическая осенняя картина снова навеяла на Рене грусть. Она вспомнила свое детство в доме отца, в молчаливом особняке на острове Сен-Луи, где в течение двух веков укрывалась мрачная чиновничья важность семьи Беро дю Шатель. Потом ей вспомнился ее брак, свершившийся точно по мановению волшебного жезла; она подумала с своем муже-вдовце, который продался, женившись на ней, и сменил свое имя Ругон на Саккар; эти два сухих слога звенели в ее ушах первое время замужества, как звон двух лопаток банкомета, загребающих золото. Саккар бросил ее в эту жизнь; полную излишеств, где она с каждым днем все больше теряла голову. И вот она с детской радостью стала вспоминать, как играла когда-то с младшей сестрой Христиной в волан. А в одно прекрасное утро, думалось ей, она очнется от мечты о наслаждении, которой жила десять лет, очнется обезумевшая, загрязненная одной из спекуляций своего мужа, которая и его потянет на дно. То было как бы промелькнувшее предчувствие. Деревья застонали громче. Рене, взволнованная мыслями о позоре и наказании, уступила дремавшим в ней инстинктам старой, честной буржуазии: она дала темной ночи обет исправиться, меньше тратить денег на наряды, найти невинную забаву, которая могла бы развлечь ее, как в счастливые дни жизни в пансионе, когда она вместе с подругами тихонько прогуливалась под платанами и пела «Нет, мы не пойдем в леса».
В этот момент Селестина, вернувшись в комнату, подошла к ней и шепнула на ухо:
— Барин просит вас сойти вниз. Уже собрались гости.
Рене вздрогнула, хотя не чувствовала, что холод леденит ей плечи. Проходя мимо зеркала, она машинально оглядела себя, невольно улыбнулась и стала спускаться.
Почти все гости уже съехались. Внизу была ее сестра Христина, двадцатилетняя девушка, очень просто одетая в белый муслин; ее тетка Елизавета, вдова нотариуса Оберто, приветливая шестидесятилетняя старушка в черном атласном платье; сестра мужа, Сидония Ругон, жеманная особа неопределенного возраста, с желтым, как воск, лицом, еще более незаметная из-за блеклого цвета ее платья; затем Марейли — отец, недавно переставший носить траур по жене, высокий красивый мужчина с бессодержательно-серьезным лицом, поразительно напоминавший камердинера Батиста, и дочь — бедненькая Луиза, как ее называли, семнадцатилетняя девушка, почти подросток, хилая, слегка горбатая, с болезненной грацией в движениях; на ней было платье из белого фуляра с красными горошинами; далее — целая группа важных господ, бледных и молчаливых чиновников, а подальше еще одна группа — молодых людей, порочных на вид, в низко вырезанных жилетах; они окружили пять или шесть чрезвычайно элегантных дам, среди которых царили «неразлучные»: маркиза д'Эспане — в желтом, и белокурая г-жа Гафнер — в лиловом. Был там и тот всадник, которому Рене не ответила на поклон, г-н де Мюсси, с встревоженным лицом любовника, который чувствует, что скоро получит отставку. И посреди длинных шлейфов, волочившихся по коврам, пыхтели в тесных черных фраках и, заложивши руки за спину, тяжело ступали в грубых здоровенных сапогах два разбогатевших подрядчика — Миньон и Щарье, с которыми Саккару на другой день предстояло заключить сделку.
Аристид Саккар стоял в дверях: разглагольствуя с чисто южным пылом перед группой важных господ, он находил время здороваться с входившими гостями, пожимал им руки, говорил любезности своим гнусавым голосом. Маленький, юркий, он вертелся, как марионетка, и на всей его щуплой, хитрой, черной фигурке больше всего выделялось красное пятно — очень широкая ленточка ордена Почетного легиона.
Восторженный шепот встретил Рене. Она на самом деле была хороша. Поверх тюлевой юбки, отделанной сзади массой оборок, был накинут атласный тюник нежно-зеленого цвета, обшитый дорогим английским кружевом и подхваченный крупными пучками фиалок; спереди юбку украшал волан из слегка задрапированного муслина, с разбросанными на нем букетиками фиалок, которые соединялись гирляндами плюща. Чрезмерно пышный, перегруженный богатой отделкой наряд подчеркивал изящество прелестной головки и стройного стана. Глубокий вырез платья обнажал ее плечи, прикрытые только букетиками фиалок, и она как будто выступала совершенно обнаженной из своего тюлевого и атласного футляра, подобно нимфе, чей торс мелькает на фоне священных дубов; ее белая грудь и гибкое тело, наполовину освобожденное от одежды, точно радовалось своей свободе, и казалось, вот-вот с нее соскользнут корсаж и юбки, как у влюбленной в себя купальщицы. Густые белокурые волосы, высоко зачесанные кверху в виде каски и перевитые веткой плюща, скрепленной пучком фиалок, усиливали впечатление наготы, открывая затылок, слегка оттененный тонкими, как золотые нити, волосками. На шее у Рене было ожерелье с подвесками из бриллиантов изумительной воды, а на голове эгрет из узеньких серебряных пластинок, усеянных бриллиантами. Она остановилась на пороге в своем роскошном наряде, с переливавшимися на плечах теплыми бликами, слегка задыхаясь, потому что быстро спустилась с лестницы. От потока яркого света она сощурила глаза, еще наполненные мраком парка Монсо, и этот рассеянный взгляд, свойственный близоруким, придавал ей особую прелесть.
Увидев ее, маркиза быстро встала, подбежала к ней, взяла за руки и, оглядев с ног до головы, нежно прошептала: Ах, как вы хороши, дорогая моя!
В гостиной стало оживленнее, гости подошли поздороваться с красавицей Саккар, как называли Рене в обществе. Почти со всеми мужчинами она обменялась рукопожатием. Потом поцеловала Христину, спросила ее о здоровье отца, который никогда не бывал в особняке парка Монсо, и, улыбаясь, кивая головой, мягко округлив руки, стояла среди дам, которые с любопытством разглядывали эгрет и ожерелье.
Белокурая г-жа Гафнер не могла устоять перед искушением: она подошла, долго глядела на бриллианты и спросила завистливым тоном:
— Это те самые?
Репе утвердительно кивнула головой. Тут все дамы рассыпались в похвалах: какие очаровательные, чудесные бриллианты; затем они с завистливым восторгом заговорили о распродаже у Лауры д'Ориньи, где Саккар купил бриллианты для своей жены, жаловались на то, что дамы полусвета захватывают лучшие драгоценности и скоро ничего не останется для честных женщин. В их жалобах сквозило желание ощутить на своем оголенном теле известные всему Парижу драгоценности, украшавшие плечи какой-нибудь знаменитой грешницы, драгоценности, которые расскажут им, быть может, на ушко тайны альковов, столь занимавшие мечты этих светских дам. Им известны были дорогие цены аукциона, они упоминали о роскошной шали, великолепных кружевах. Эгрет стоил пятнадцать тысяч франков, ожерелье — пятьдесят тысяч. Госпожу. д'Эспане приводили в восторг эти цифры, она подозвала Саккара.
— Подите сюда, мы хотим вас поздравить! Какой хороший муж!
Аристид Саккар подошел, скромничая, отвесил поклон, но его осклабившаяся физиономия выдавала величайшее удовлетворение. Он искоса взглянул на обоих подрядчиков, — разбогатевшие каменщики стояли в нескольких шагах от него и с нескрываемым почтением прислушивались к звону этих цифр.
В эту минуту вошел Максим в красиво облегавшем фигуру черном фраке, фамильярно оперся на плечо отца и тихо, поприятельски сказал ему что-то, указывая взглядом на каменщиков. Саккар скромно улыбнулся, точно актер, которому аплодирует публика.
Явилось еще несколько гостей. В гостиной теперь было человек тридцать. Разговоры возобновились, а когда наступало минутное молчание, за стеной слышался легкий звон посуды и серебра. Наконец Батист распахнул обе половинки двери и величественно произнес сакраментальную фразу:
— Сударыня, кушать подано.
Все медленно поплыли в столовую. Саккар подал руку маркизе, Рене пошла под руку с сенатором, старым бароном Гуро, перед которым все склонялись с величайшим подобострастием, Максиму пришлось предложить руку Луизе де Марейль, за ними следовали остальные гости, а замыкали шествие подрядчики.
Стены столовой, просторной квадратной комнаты, были отделаны панелью, вышиной в человеческий рост, из полированного грушевого дерева, выделанного под черное и покрытого тонкой золотой резьбой. Четыре больших панно должна была украсить живопись — натюрморт, но хозяин особняка, очевидно, остановился перед расходом на такую чисто художественную отделку, и панно остались пустыми, их просто обтянули темнозеленым бархатом. Обивка мебели, занавеси и портьеры из той же материи придавали комнате чинный и строгий вид, как бы для того, чтобы вся роскошь освещения сосредоточилась на столе.
И на самом деле в тот вечер стол, стоявший посреди комнаты на мягком персидском ковре спокойных тонов, окруженный стульями с высокими черными спинками, отделанными золотой резьбой, которые обрамляли его темной чертой, возвышался точно ярко освещенный алтарь; на ослепительно белой скатерти переливался хрусталь и горело серебро. Позади резных стульев в зыбкой тени едва виднелись панели стен, большой низкий буфет, бархатные портьеры. Взгляд невольно обращался к столу, наполняясь его ослепительным блеском. В центре стояла прелестная ваза из матового серебра с блестящей чеканкой, изображавшая группу фавнов, похищающих нимф; над группой из широкого раструба вазы ниспадал гроздьями огромный букет живых цветов. На обоих концах стола стояли другие вазы с цветами; два канделябра, подобранные к центральной вазе, прибавляли блеск своих свечей к огням люстры; каждый из них изображал бегущего сатира, который одной рукой прижимал к себе изнемогающую женщину, а другой держал подсвечник с десятью свечами. Между этими главными украшениями стола были симметрично расставлены разных размеров жаровни с первыми блюдами, а между ними чередовались раковинки с закусками, фарфоровые корзинки, хрустальные вазы, тарелки, высокие компотницы, — заранее поданный на стол десерт. Вдоль линии тарелок выстроилась целая шеренга рюмок, графинов с водой и вином, маленьких солонок; весь этот хрусталь был тонок и легок, как кисея, совершенно без грани и такой прозрачный, что даже не отбрасывал тени. Но центральная ваза и крупные предметы сервировки казались огненными фонтанами: блестящие бока жаровен сверкали молниями; вилки, ложки, ножи с перламутровыми ручками ложились сияющими полосами; в бокалах и рюмках переливалась радуга, и среди этого дождя искр графины с вином выделялись красными пятнами на сверкающей белизне скатерти.
На лицах мужчин, улыбавшихся дамам, которых они вели под руку, разливалось при входе в столовую сдержанное блаженство. Цветы освежали теплый воздух. К аромату роз примешивался легкий запах кушаний. Больше всего выделялся острый запах раков и кисловатый запах лимонов.
Когда гости разыскали свои имена, написанные на оборотной стороне карточек с меню, раздался шум отодвигаемых стульев и шуршанье шелковых юбок. Искрившиеся бриллиантами обнаженные женские плечи, бледность которых подчеркивалась черными фраками мужчин, дополняли своей молочной белизной сияние стола. Лакеи начали обносить гостей, обменивавшихся улыбками; молчание нарушалось пока лишь приглушенным стуком ложек. Батист исполнял свои обязанности со свойственной ему важностью дипломата; под его началом, кроме двух лакеев, было четыре помощника, которых он нанимал только для больших званых обедов. Каждый раз, когда он принимал или нарезал какое-нибудь кушанье на специальном столе в углу комнаты, трое слуг, неслышно ступая, обносили гостей, держа блюдо на вытянутой руке и вполголоса называли кушанье. Другие разливали в бокалы вино, следили, чтобы было достаточно хлеба и вина в графинах: Медленно сменялись блюда; жемчужный смех женщин оставался сдержанным.
Гостей было много, поэтому разговор не мог стать общим. Но когда закуски и первые блюда сменились жарким и зеленью, когда за леовилем и шато-лафитом последовали знаменитые бургонские вина, помаре и шамбертен, голоса стали громче и от взрывов смеха дребезжали легкие хрустальные рюмки. По правую руку от Рене, занимавшей середину стола, сидел барон Гуро, по левую — г-н Тутен-Ларош, бывший владелец свечного завода, а в то время — муниципальный советник, директор «Винодельческого кредита», член контрольного совета генерального «Общества марокканских портов», человек с большим весом, которого Саккар, сидевший напротив, между г-жой д'Эспане и г-жой Гафнер, льстиво называл то «дорогой коллега», то «наш великий администратор». Далее шли политические деятели: г-н Юпель де ла Ну, префект, три четверти года проводивший в Париже; три депутата и среди них г-н Гафнер, выделявшийся своей широкой эльзасской физиономией; затем — г-н де Сафре, очаровательный молодой человек, секретарь министра, г-н Мишлен, начальник отдела дорожного ведомства, и другие высшие чиновники. Г-н де Арейль, вечный кандидат в депутаты, восседал напротив префекта и смотрел на него умильными глазами. Муж г-жи д'Эспане никогда не сопровождал своей жены в свет. Родственницы хозяев занимали места возле наиболее видных гостей. Но сестру свою, Сидонию, Саккар поместил подальше, между обоими подрядчиками, — Шарье справа и Миньоном слева от нее. Ей был доверен особо важный пост, на котором предстояло одержать победу. Г-жа Мишлен, жена начальника отдела, хорошенькая пухленькая брюнетка, сидела рядом с г-ном де Сафре и оживленно болтала с ним вполголоса. А на обоих концах стола разместилась молодежь — аудиторы государственного совета, будущие миллионеры, юные сыновья влиятельных папаш, г-н де Мюсси, бросавший безнадежные взгляды на Рене, Максим и справа от него — Луиза де Марейль, повидимому, покорившая его. Они все громче и громче смеялись. Именно отсюда и началось веселье.
— Скажите, будем мы иметь удовольствие увидеть нынче вечером его превосходительство? — любезно спросил г-н Юпель де ла Ну.
— Не думаю, — ответил Саккар с важностью, скрывавшей затаенную досаду. — Мой брат так занят!.. Он прислал нам своего секретаря, господина де Сафре, и извинился через него.
Молодой секретарь, вниманием которого решительно завладела г-жа Мишлен, поднял голову, услышав свое имя, и на всякий случай воскликнул, думая, что обращаются к нему:
— Да, да, в девять часов у хранителя печати состоится совещание министров.
Тутен-Ларош важно продолжал прерванный разговор, как будто произносил речь среди молчаливого внимания муниципального совета:
— Результаты оказались превосходными. Городской заем сохранится в воспоминаниях потомства, как самая блистательная финансовая операция нашей эпохи. Ах, господа…
Но тут голос его снова был заглушен смехом, раздавшимся внезапно на конце стола. Среди веселого шума послышался голос Максима, который рассказывал анекдот: «Подождите, я еще не кончил. Бедненькую амазонку поднял дорожный сторож. Говорят, будто она дает ему блестящее образование, намереваясь впоследствии выйти за него замуж. Она не хочет, чтобы какой-либо другой мужчина, кроме законного мужа, мог похвастаться, что видел у нее некую темную родинку повыше колена».
Хохот вспыхнул с новой силой. Луиза смеялась от души, громче всех мужчин. И среди этого смеха лакей с бледным и серьезным лицом, точно он был глухой, наклоняясь к каждому гостю, тихим голосом предлагал дикую утку. Аристид Саккар был недоволен недостатком внимания, оказываемого Тутен-Ларошу, и подхватил, желая показать, что слушает его:
— Городской заем…
Но Тутен-Лароша не так-то легко можно было заставить потерять нить своих мыслей, и лишь только смех улегся, он продолжал:
— Ах, господа! Вчерашний день был большим утешением для нас, подвергающихся столь гнусным нападкам. Совет обвиняют в том, что он ведет город к разорению, а между тем стоило только объявить заем, как все понесли нам деньги, даже крикуны.
— Вы совершили чудеса, — сказал Саккар, — Париж стал мировой столицей.
— Да, правда, это изумительно, — перебил Юпель де ла Ну. — Представьте себе, я, старый парижанин, не узнаю Парижа. Вчера я заблудился по дороге из ратуши к Люксембургскому дворцу. Изумительно, изумительно!
Наступило молчание. Теперь все важные гости стали прислушиваться к разговору.
— Реконструкция Парижа, — продолжал Тутен-Ларош, — прославит наше правительство. Народ неблагодарен, он должен бы целовать императору ноги. Я говорил об этом сегодня в совете, когда шла речь об огромном успехе займа: «Господа, пусть эти крикуны из оппозиции говорят, что хотят. Взбудоражить Париж — это оплодотворить его».
Саккар улыбнулся, закрыв глаза, как бы для того, чтобы лучше просмаковать тонкое остроумие Лароша. Он наклонился за спиной г-жи д'Эспане и сказал г-ну Юпель де ла Ну достаточно громко, чтобы все его услышали:
— Замечательный остряк!
Как только заговорили о парижских строительных работах, почтеннейший Шарье вытянул шею, как будто хотел вмешаться в разговор. Его компаньон был всецело поглощен Сидонией, С самого начала обеда Саккар исподтишка наблюдал за подрядчиками.
— Городское управление, — сказал он, — встретило исключительную преданность!.. Всем хотелось способствовать великому делу. Если бы городу не пришли на помощь богатые товарищества, он ни за что не справился бы так хорошо и так быстро.
Саккар с грубоватой лестью обратился к подрядчикам:
— Господа Миньон и Шарье кое-что могут порассказать, они вложили в это дело свою долю труда, им достанется и своя доля славы.
Разбогатевшие каменщики с глупым самодовольством выслушали эту откровенную похвалу. Миньон, которому Сидония жеманно говорила в эту минуту: «Полноте, сударь, вы мне льстите! Розовый цвет слишком молод для меня…» — прервал ее на полуслове, чтобы ответить Саккару:
— Вы слишком добры. Мы только сделали свое.
Шарье, более отесанный, допил бокал помаре и сумел построить целую фразу.
— Парижские работы, — сказал он, — дали заработок рабочему человеку.
— Можно еще добавить, — продолжал г-н Тутен-Ларош, — что они дали мощный толчок финансам и промышленности.
— Не забудьте также художественную сторону дела: новые улицы полны величия, — добавил г-н Юпель де ла Ну, который чванился своим вкусом.
— Да, да, прекрасная работа, — пробормотал г-н де Марейль, чтобы принять участие в разговоре.
— Что касается расходов, — с важностью изрек депутат Гафнер, раскрывавший рот лишь в исключительных случаях, — то наши дети оплатят их, и это будет вполне справедливо.
Эти слова он произнес, глядя на г-на Сафре, на которого г-жа Мишлен, казалось, уже несколько минут немного дулась. Молодой секретарь, желая показать, что он в курсе разговора, повторил:
— Совершенно верно, это будет вполне справедливо.
В кругу важных гостей, занимавших середину стола, каждый высказал свое мнение. Начальник отдела, г-н Мишлен, улыбался, качая головой: это было его обычной манерой принимать участие в общем разговоре; у него имелись особые улыбки для поклонов, для ответов, для выражения согласия, благодарности, для прощания — целая коллекция милых улыбок, избавлявших его от необходимости пользоваться речью; повидимому, он считал, что улыбка красноречивее слов и больше способствует его карьере.
Еще одно лицо оставалось немым — барон Гуро, который медленно прожевывал пищу, опустив, точно бык, тяжелые веки. До сих пор он, казалось, был поглощен созерцанием своей тарелки. Он отвечал на ухаживание Рене довольным ворчанием. И вот, ко всеобщему удивлению, он поднял голову и произнес, вытирая жирные губы:
— Я домовладелец; когда я ремонтирую и отделываю одну из квартир, то набавляю плату жильцу.
Фраза г-на Гафнера: «Наши дети заплатят», разбудила сенатора. Все сдержанно захлопали в ладоши, а г-н Сафре воскликнул:
— Ах, очаровательно, очаровательно, я пошлю завтра это остроумное замечание в газеты.
— Вы совершенно правы, господа, мы живем в хорошее время, — произнес Миньон как бы в заключение, в то время как гости улыбались, восхищенные остроумием барона. — Я знаю людей, наживших изрядное состояние. Да, изволите ли видеть, кто наживает деньги, тому все кажется прекрасным.
Последние слова сковали холодом всех этих важных господ. Разговор резко оборвался, каждый избегал смотреть соседу в глаза. Фраза каменщика хватила их точно обухом по голове. Мишлен, который как раз в это время с восхищением смотрел на Саккара, сразу перестал улыбаться: он очень испугался, что его могут хотя бы на миг заподозрить в желании применить слова подрядчика к хозяину дома. Последний бросил взгляд на Сидонию, которая снова завладела Миньоном: «Вы, значит, любите розовый цвет, сударь?» Потом Саккар обратился с длинным комплиментом к г-же д'Эспане; его смуглое хитрое лицо почти касалось белоснежного плеча молодой женщины; она слушала его и, смеясь, запрокинула голову.