Страница:
Рене медленно прислонилась к гранитной глыбе. В зеленом атласном платье, с пылающими щеками и грудью, осыпанной светлыми каплями бриллиантов, она сама была похожа на большой зелено-розовый цветок, на кувшинку из бассейна, истомленную жарой.
В этот миг прозрения все ее добрые намерения рассеялись навсегда; хмель празднества и жаркий воздух теплицы властно, победоносно захватили ее, вскружили ей голову. Она больше не думала об успокоительной ночной прохладе, о тенях парка, чьи голоса шептали ей о счастливой, мирной жизни. В ней пробудились все страсти пылкой натуры, все причуды пресыщенной женщины. А позади нее черный мраморный сфинкс смеялся загадочным смехом, как будто прочел осознанное, наконец, желание, оживившее, словно электрический ток, ее застывшее сердце; желание, столь долго ускользавшее от нее, то «другое», что Рене тщетно искала под укачивающее движение коляски, в мелком пепле наступающих сумерек, внезапно открылось ей в ярком свете этого пылающего сада при виде Луизы и Максима, которые смеялись, взявшись за руки.
Вдруг из ближайшей беседки, куда Аристид Саккар увел почтенных Миньона и Шарье, послышались голоса.
— Нет, право, господин Саккар, — говорил густой бас Шарье, — мы можем заплатить вам не больше двухсот франков за метр.
— Да ведь вы сами считали мою долю участка по двести пятьдесят франков за метр, — возразил резкий голос Саккара.
— Ну ладно! Давайте положим по двести двадцать пять.
И грубые голоса, так странно звучавшие под ниспадавшими пальмовыми листьями, продолжали торг. Но их пустой звук едва дошел до сознания Рене, не нарушив ее грез. Перед нею с головокружительным призывом вставало неизведанное наслаждение, опаляющее грехом, более острое, чем все исчерпанные ею наслаждения, — последнее, какое ей осталось испить. Усталость ее прошла.
Деревце, наполовину скрывавшее Рене, было отверженным растением: то был мадагаскарский тангин с широкими листьями и беловатыми, стеблями, малейшие жилки которых источали ядовитый сок. И когда в закатном желтом свете маленькой гостиной смех Луизы и Максима раздался громче, Рене, погруженная в раздумье, ощущая раздражающую сухость во рту, взяла ветку тангина, оказавшуюся у самых ее губ, и надкусила горький лист.
В этот миг прозрения все ее добрые намерения рассеялись навсегда; хмель празднества и жаркий воздух теплицы властно, победоносно захватили ее, вскружили ей голову. Она больше не думала об успокоительной ночной прохладе, о тенях парка, чьи голоса шептали ей о счастливой, мирной жизни. В ней пробудились все страсти пылкой натуры, все причуды пресыщенной женщины. А позади нее черный мраморный сфинкс смеялся загадочным смехом, как будто прочел осознанное, наконец, желание, оживившее, словно электрический ток, ее застывшее сердце; желание, столь долго ускользавшее от нее, то «другое», что Рене тщетно искала под укачивающее движение коляски, в мелком пепле наступающих сумерек, внезапно открылось ей в ярком свете этого пылающего сада при виде Луизы и Максима, которые смеялись, взявшись за руки.
Вдруг из ближайшей беседки, куда Аристид Саккар увел почтенных Миньона и Шарье, послышались голоса.
— Нет, право, господин Саккар, — говорил густой бас Шарье, — мы можем заплатить вам не больше двухсот франков за метр.
— Да ведь вы сами считали мою долю участка по двести пятьдесят франков за метр, — возразил резкий голос Саккара.
— Ну ладно! Давайте положим по двести двадцать пять.
И грубые голоса, так странно звучавшие под ниспадавшими пальмовыми листьями, продолжали торг. Но их пустой звук едва дошел до сознания Рене, не нарушив ее грез. Перед нею с головокружительным призывом вставало неизведанное наслаждение, опаляющее грехом, более острое, чем все исчерпанные ею наслаждения, — последнее, какое ей осталось испить. Усталость ее прошла.
Деревце, наполовину скрывавшее Рене, было отверженным растением: то был мадагаскарский тангин с широкими листьями и беловатыми, стеблями, малейшие жилки которых источали ядовитый сок. И когда в закатном желтом свете маленькой гостиной смех Луизы и Максима раздался громче, Рене, погруженная в раздумье, ощущая раздражающую сухость во рту, взяла ветку тангина, оказавшуюся у самых ее губ, и надкусила горький лист.
II
Тотчас же после переворота Второго декабря Аристид устремился в Париж, куда его привело чутье хищной птицы, которая издали слышит запах поля битвы. Он приехал из городка южной супрефектуры, Плассана, где его отец выудил, наконец, в мутной воде событий давно желанную должность сборщика податей. Сам он, тогда еще молодой человек, скомпрометировал себя, как дурак, бесславно и бесполезно, и должен был почитать за счастье, что вышел сухим из воды. Взбешенный неудачей, проклиная провинцию, ой говорил о Париже с волчьей алчностью и клялся, что «впредь не будет так глуп»; эти слова сопровождались саркастической усмешкой, принимавшей на его тонких губах грозный смысл.
В Париж Аристид прибыл в первые дни 1852 года вместе с женой Анжелой, белокурой, бесцветной женщиной; он поместил ее в тесной квартирке на улице Сен-Жак, точно стеснявшую его мебель, от которой спешил освободиться. Молодая женщина не захотела расстаться с дочкой, четырехлетней Клотильдой, между тем как отец охотно оставил бы ребенка на попечение своей родни. Он уступил настояниям Анжелы только при условии, что их сын Максим, одиннадцатилетний мальчик, за которым обещала присмотреть бабушка, останется в плассанском коллеже. Аристид не хотел связывать себе руки: для человека, решившегося преодолеть все препятствия, даже если придется сломать себе шею или скатиться в грязь, жена и ребенок уже и так были тяжелой обузой.
В первый же вечер после приезда, пока Анжела распаковывала сундуки, Аристид почувствовал непреодолимое желание пробежаться по Парижу, постучать своими грубыми башмаками провинциала по раскаленной мостовой, которая по его смелым расчетам должна была забить для него фонтаном миллионов. Он словно вступал во владение своей вотчиной, шагал по тротуарам только ради того, чтобы шагать, как победитель в покоренной стране. Он отдавал себе ясный отчет в предстоящей борьбе, ему ничуть не претила мысль сравнивать себя с ловким взломщиком, хитростью или силой собиравшимся завладеть своей долей добычи, в которой ему до сих пор несправедливо отказывали. Если бы у него была потребность найти себе оправдание, он сослался бы на желания, которые таил в себе десять лет, на жалкую жизнь в провинции и особенно на свои ошибки, возлагая ответственность за них на все общество в целом. Но в те минуты, волнуясь, как игрок, прикоснувшийся, наконец, пылающими руками к зеленому сукну игорного стола, он переживал своеобразную радость, полную завистливого удовлетворения и надежд ловкого мошенника. Парижский воздух пьянил его, в шуме экипажей он слышал макбетовские голоса, кричавшие ему: «Ты будешь богат!» Так Аристид бродил в течение двух часов по улицам, испытывая сладострастное наслаждение человека, предающегося пороку. Он не бывал в Париже со счастливых времен студенчества. Стемнело, мечта его ширилась в ярком свете кафе и магазинов, падавшем на тротуар; он заблудился.
Подняв глаза, Аристид увидел, что находится в предместье Сент-Оноре. На соседней улице Пентьевр жил его брат, Эжен Ругон. Собираясь в Париж, Аристид возлагал особенно большие надежды на Эжена: один из наиболее активных пособников переворота, Ругон представлял собою тайную силу; вчерашний мелкий адвокат вырастал в крупную политическую фигуру. Но суеверие игрока остановило Аристида — он не пошел в тот вечер к брату. Он медленно возвратился на улицу Сен-Жак, с затаенной завистью думая об Эжене, оглядывая свою жалкую одежду бедняка, еще покрытую дорожной пылью, и утешался мечтой о богатстве. Но даже самая эта мечта стала для него горькой. Он вышел из дому, чтобы дать исход бурлившим в нем чувствам; на улице его радостно захватило торговое оживление Парижа; а возвращался он домой, раздраженный счастьем, носившимся, казалось ему, по улицам, еще более озлобленный, рисуя в своем воображении жестокие схватки, в которые он с удовольствием ринется и оставит в дураках всю эту толпу, толкавшую его на тротуарах. Никогда еще не испытывал Аристид такой ненасытной алчности, такой жажды наслаждений.
На следующий день он отправился к брату. Эжен занимал две комнаты, просторные и холодные, с очень небольшим количеством мебели, заморозившие Аристида: он думал, что брат утопает в роскоши. Эжен работал за маленьким черным столом и ограничился словами, сказанными с улыбкой медлительным голосом:
— А, это ты, я тебя ждал.
Аристид был очень, резок. Он обвинял Эжена в том, что тот предоставил ему прозябать и даже не подарил его добрым советом, когда он, Аристид, увязал в провинциальном болоте. Он никогда не мог себе простить, что оставался республиканцем до Второго декабря; это было его больное место, вечный позор. Эжен спокойно взялся опять за перо и сказал, когда Аристид кончил:
— Ба! Все на свете поправимо. Будущее в твоих руках.
Он произнес эти слова так отчетливо и так пронизывающе взглянул при этом на брата, что тот опустил голову; он чувствовал, что Эжен видит его насквозь. Тот продолжал с дружеской грубоватостью:
— Ты ведь пришел ко мне просить места, не правда ли? Я уже думал о тебе, но пока не нашел ничего подходящего. Ты сам понимаешь, что я не могу дать тебе первое попавшееся место. Тебе нужна такая должность, где ты мог бы обделывать свои дела, не вредя ни себе, ни мне… Не возражай, мы здесь одни и можем говорить откровенно.
Аристид счел за лучшее рассмеяться.
О, я знаю, что ты умен, — продолжал Эжен, — и больше никогда не совершишь бесполезной глупости… Как только представится подходящий случай, я тебя устрою, а если до тех пор тебе понадобится франков двадцать, приходи, я тебе дам.
Пока Эжен одевался, они поговорили о восстании на юге, доставившем их отцу должность сборщика. На улице, прощаясь с Аристидом, Эжен на минуту задержал его и сказал, понизив голос:
— Ты очень обяжешь меня, если будешь спокойно ждать обещанного места у себя дома… Мне было бы неприятно знать, что мой брат обивает пороги.
Аристид питал уважение к брату, считал его выдающимся человеком. Он не простил ему ни его недоверия, ни его грубоватой откровенности, но все же послушно засел на улице Сен-Жак. Отправляясь в Париж, он взял взаймы у тестя пятьсот франков. За вычетом расходов на дорогу осталось триста франков, которые он растянул на месяц. Анжела любила покушать, к тому же ей хотелось освежить свое парадное платье отделкой из сиреневых лент. Месяц ожидания показался Аристиду бесконечным. Он сгорал от нетерпения. Когда он садился к окну и чувствовал под ногами гигантский труд Парижа, его охватывало безумное желание ринуться в самое пекло и лихорадочными руками разминать золото, как мягкий воск. Он вдыхал еще неясные в то время веяния большого города, веяния нарождавшейся империи, в которых уже носились запахи альковов, финансовых сделок, жаркое дыхание наслаждений. Доносившиеся до него легкие дымки говорили ему, что он напал на след дичи, что началась, наконец, большая императорская охота за авантюрами, охота на женщин, на миллионы Его ноздри раздувались, инстинкт изголодавшегося зверя безошибочно схватывал на лету малейшие признаки дележа еще теплой добычи, ареной которого суждено было стать городу.
Дважды заходил он к брату, чтобы подтолкнуть свое дело. Эжен принимал его сурово, резко повторял, что не забыл о нем, но надо ждать. Наконец Аристид получил письмо, приглашавшее его притти на улицу Пентьевр. Он отправился с сильно бьющимся сердцем, точно на любовное свидание. Эжен сидел за тем же черным столиком в большой леденяще-холодной комнате, служившей ему конторой. Увидев брата, адвокат протянул ему бумагу и сказал:
— Ну вот, вчера я добился для тебя назначения. Ты получаешь должность помощника смотрителя при дорожном ведомстве в ратуше. Жалованья две тысячи четыреста франков.
Аристид замер на месте. Он весь побелел и не взял приказа, решив, что брат над ним насмехается. Он надеялся получить место по меньшей мере на шесть тысяч франков. Эжен, догадываясь о том, что в нем происходит, повернул стул и, скрестив на груди руки, произнес почти сердито:
— Одурел ты, что ли?.. Чего ты размечтался, как продажная девка! Тебе понадобилась роскошная квартира, лакеи, прекрасный стол, ты хочешь спать в шелку, немедленно удовлетворить свои желания в объятиях первой встречной девки в наскоро отделанном будуаре?.. Дай вам волю — ты и тебе подобные опустошили бы казну, не ожидая даже, пока она наполнится! Запасись терпением, черт возьми! Посмотри, как живу я, и дай себе труд хотя бы нагнуться, для того чтобы подобрать богатство.
Он говорил с глубоким презрением к мальчишескому нетерпению брата. В его суровой речи сквозило честолюбие более высокого порядка, жажда настоящей власти; наивное желание разбогатеть должно было казаться ему мещанством и ребячеством. Он продолжал более мягким тоном, с тонкой усмешкой:
— У тебя, безусловно, прекрасные намерения, я не могу против них возражать: такие люди, как ты, неоценимы; мы, несомненно, будем выбирать себе друзей среди изголодавшихся. Не беспокойтесь, у нас всегда будет накрыт стол, и мы сумеем удовлетворить самые большие аппетиты. Это наиудобнейший метод для того, чтобы царить… Только умоляю тебя, дождись, когда постелят скатерть, и потрудись, пожалуйста, сам сходить в буфетную за своим прибором.
Аристид оставался мрачным. Милые сравнения брата ничуть не развеселили его. Тогда Эжен снова рассердился.
— Знаешь, — воскликнул он, — я возвращаюсь к своему первоначальному мнению: ты дурак… Ты, собственно говоря, на что надеялся? Что я, по-твоему, должен был сделать с такой знаменитой особой, как ты? У тебя не хватило даже духу окончить юридический, ты на целых десять лет похоронил себя в жалкой должности чиновника супрефектуры и явился ко мне с отвратительной репутацией республиканца, которого только лишь государственный переворот мог обратить на путь истинный… Неужели ты воображаешь, что годишься в министры с таким клеймом? О да, я знаю, у тебя бешеное желание добиться успеха всеми возможными средствами. Это большое достоинство, согласен, и я его имел в виду, предоставляя тебе место в ратуше.
Он встал и, сунув Аристиду в руки приказ о назначении, продолжал:
— Возьми, когда-нибудь поблагодаришь меня. Я сам выбрал эту должность, так как знаю, что можно из нее извлечь… Надо только смотреть и слушать. Если ты умен, то поймешь и будешь действовать. А теперь запомни хорошенька то, что мне осталось тебе сказать. Мы вступаем в период больших возможностей. Наживай деньги, я тебе разрешаю; но воздержись от глупостей, от шумных скандалов, иначе я тебя уволю.
Эта угроза подействовала на Аристида больше всех обещаний. Лихорадочное возбуждение снова охватило его при мысли о богатстве, о котором говорил брат. Ему казалось, что его пустили, наконец, в драку, разрешили душить людей, но законным порядком, без громких криков.
Эжен дал ему двести франков, чтобы дожить до конца месяца. Потом он погрузился в раздумье.
— Я думаю переменить фамилию, — проговорил он наконец. — Тебе следует сделать то же самое… Мы бы меньше стесняли друг друга.
— Как хочешь, — спокойно ответил Аристид.
— Тебе не придется хлопотать, я сам займусь формальностями… Хочешь называться Сикардо, по девичьей фамилии твоей жены?
Аристид устремил взор на потолок, повторяя и прислушиваясь к созвучию слогов:
— Сикардо… Аристид Сикардо… Нет, нет… Глупо и пахнет банкротством.
— Придумай другое, — сказал Эжен.
— Я предпочитаю назваться просто Сикар, — произнес Аристид после минутного молчания. — Аристид Сикар… не плохо… верно? Пожалуй, слегка игриво…
Он подумал еще немного и воскликнул с торжествующим видом:
— Придумал, придумал… Саккар, Аристид Саккар! С двумя к… Гм! В этом имени слышится звон денег, точно пятифранковики считаешь.
Эжен любил злые шутки. Он выпроводил брата, сказав с улыбкой:
— Да, с таким именем либо на каторгу попадешь, либо наживешь миллионы.
Через несколько дней Аристид начал службу в ратуше. Он узнал, что Эжен пользуется там большим влиянием, — благодаря ему Аристида приняли без обычных испытаний.
Тогда для супругов началась монотонная жизнь мелких служащих. Аристид и его жена вернулись к плассанским привычкам. Но теперь им пришлось распрощаться с мечтой о внезапном богатстве, и скудное существование казалось им еще более тяжелым с тех пор, как они смотрели на него, как на временное испытание, не зная, однако, когда оно кончится. Быть бедняком в Париже — значит, вдвойне испытывать нужду. Анжела принимала бедность с вялой покорностью, свойственной женщине, страдающей малокровием; она проводила время на кухне или играла на полу со своей дочуркой, жалуясь только тогда, когда подходила к концу последняя двадцатифранковая монета. Но Аристида приводила в бешенство эта бедность, это жалкое прозябание, он метался как зверь в клетке. Для него настало время невыразимых страданий: честолюбие было оскорблено, разгоревшиеся страсти жестоко терзали. Ругону удалось пройти в Законодательный корпус представителем Плассанского округа, и это еще больше уязвило Аристида. Он хорошо сознавал превосходство Эжена, понимал, что глупо завидовать брату, но считал, что тот мало помогает ему. Несколько раз нужда заставляла его просить у брата денег взаймы. Эжен деньги давал, но резко упрекал его в недостатке мужества и воли. Аристид еще больше ожесточился. Он дал себе слово не занимать ни единого су у кого бы то ни было и сдержал слово. Последнюю неделю каждого месяца Анжела, вздыхая, ела сухой хлеб. Этим завершилось жестокое воспитание Саккара. Губы его стали еще тоньше; он уже не позволял себе глупо мечтать вслух о миллионах; но вся его тощая фигура стала молчаливым выражением одного-единственного желания, одной заветной неотвязной мысли. Когда он торопливо шел с улицы Сент-Оноре в ратушу, его стоптанные каблуки злобно стучали по тротуару, он наглухо застегивал свой поношенный сюртук и, затаив ненависть, нюхал своим пронырливым носом уличный воздух. Весь его угловатый облик был воплощением завистливой нищеты; он являл собою одну из тех фигур, что бродят по парижской мостовой, мечтая о богатстве, вынашивая планы обогащения.
В начале 1853 года Аристид Саккар был назначен смотрителем дорог. Он стал получать четыре с половиной тысячи франков. Прибавка явилась во-время: Анжела хирела, малютка Клотильда была очень бледненькой. Саккар жил все в той же тесной квартирке из двух комнат: столовой с мебелью орехового дерева и спальней красного дерева; по-прежнему он вел суровый образ жизни, избегая долгов, не желая пользоваться чужими деньгами до той поры, когда ему удастся запустить в них руки по самые локти. Он подавлял свои инстинкты, пренебрегал перепадавшими ему лишними су и держался настороженно. Анжела чувствовала себя совершенно счастливой, она немного приоделась, готовила ежедневно мясное. Ей непонятны были молчаливый гнев мужа, его мрачный вид человека, обдумывающего, как разрешить опасную проблему.
Аристид следовал советам Эжена: он прислушивался и наблюдал. Когда он пошел к Ругону, чтобы поблагодарить за повышение, брат понял, какая в нем произошла эволюция, и поздравил с хорошей выправкой, как он называл его манеру держать себя. Чиновник Саккар, замкнувшийся в своей зависти, стал внешне уступчив и вкрадчив. За несколько месяцев он обратился в изумительного актера. В нем проснулся весь его пыл южанина, и он довел свое искусство до того, что товарищи по ратуше увидели в нем доброго малого, которому близкое родство с депутатом заранее сулит высокое назначение. Это родство доставило ему и благоволение начальства. Саккар приобрел таким образом высокий авторитет, позволявший ему открывать кое-какие двери и безнаказанно совать нос в кое-какие папки с делами. В течение двух лет он слонялся по всем коридорам, задерживался во всех комнатах, двадцать раз в день срывался с места, чтобы поболтать с товарищем, отнести какую-нибудь бумагу, пройтись по канцеляриям. Эти вечные прогулки заставляли его сослуживцев говорить о нем: «Вот живчик-то, этот провансалец, никак не усидит на месте, точно у него ртуть в ногах». Друзья считали его лентяем, и он благодушно усмехался, когда его обвиняли в том, что он то и дело выискивает предлог побездельничать, урвать у начальства несколько минут. Ни разу он не совершил ошибки — подслушивать у дверей; но у него была манера распахнуть дверь и с сосредоточенным видом пройти по комнате с бумагами в руке таким размеренным, медленным шагом, что ни одно слово не ускользало от него. Это была гениальная тактика; все к нему привыкли, никто не прерывал разговора, когда по комнате проходил этот деловитый чиновник, неслышно скользивший в полутемных канцеляриях и всецело занятый своим делом. Он усвоил еще один прием: с необычайной любезностью предлагал свою помощь сослуживцам, не справлявшимся с работой; Аристид изучал тогда с благоговейной нежностью реестры и документы, попадавшиеся ему на глаза. Но были у него и мелкие грешки: он любил водить знакомство с канцелярскими служителями, снисходя даже до рукопожатий, часами болтал с ними за дверьми, с приглушенным смешком рассказывал им всякие истории, вызывая собеседников на откровенность. Они обожали его, говорили о нем: «Вот уж это не гордец». Если случался какой-нибудь скандал, он первый бывал осведомлен обо всем. Так в течение двух лет открылись перед ним все тайны ратуши. Он знал всех служащих до последнего ламповщика и ознакомился со всеми бумагами, вплоть до счетов от прачек.
В то время Париж представлял для человека такого склада, как Аристид Саккар, интереснейшее зрелище. После знаменитого путешествия принца-президента, во время которого ему удалось зажечь энтузиазм в нескольких бонапартистских департаментах, была провозглашена империя. Газеты и ораторские трибуны приумолкли. Еще раз «спасенное» общество блаженствовало, отдыхало, отсыпалось под охраной твердой власти, которая избавляла даже от необходимости мыслить и заботиться о своих делах. Перед обществом стояла лишь одна задача — придумать, какими развлечениями получше убить время. По удачному выражению Эжена Ругона, Париж садился за стол, мечтая о пряной приправе к десерту. Политика пугала, как опасное снадобье. Усталый ум обращался к делам и удовольствиям. Имущие выкапывали зарытые было деньги, неимущие искали по углам забытые сокровища. В сутолоке ощущался глухой трепет, слышался зарождающийся звон пятифранковых монет, серебристый смех женщин, неясное звяканье посуды, звуки поцелуев. В глубоком молчании водворившегося порядка, в блаженно-пошлом умиротворении нового царствования носились заманчивые слухи, сулившие богатство и наслаждение. Казалось, люди проходили мимо одного из тех домиков, где на плотно задернутых занавесках мелькают женские силуэты и слышен стук золотых монет о мрамор каминов. Империя намеревалась превратить Париж в европейский притон. Горсточке авантюристов, укравших трон, нужно было царствование, полное авантюр, темных дел, продажных убеждений и продажных женщин, всеобщего дикого пьянства. И в городе, где еще не высохла кровь декабрьского переворота, росла, пока еще робкая, жажда безумных наслаждений, которая должна была превратить родину в палату для буйных помешанных, — достойное место для прогнивших и обесчещенных наций.
С первых же дней Аристид Саккар почуял надвигавшуюся волну спекуляций, которой предстояло вскоре захлестнуть своей пеной весь Париж. Он с глубочайшим вниманием следил за ее нарастанием, жадно смотрел на золотой дождь, осыпавший крыши города. Непрестанно рыская по ратуше, он уловил обширный план переустройства Парижа, план ломки старых зданий, прокладки новых улиц, возникновение новых кварталов, тот безудержный ажиотаж при продаже участков а недвижимости, который разжег во всех углах города борьбу интересов, пламя бьющей через край роскоши. С этого момента деятельность Саккара обрела цель. Он стал добродушнее, даже немного пополнел, перестал метаться по городу, как голодная кошка в поисках добычи. У себя в канцелярии он стал еще разговорчивее и услужливее, чем прежде. Эжен Ругон, у которого Аристид бывал почти с официальными визитами, поздравлял брата с таким удачным применением на практике его советов. В начале 1854 года Саккар признался брату, что имеет в виду несколько сделок, но ему необходима для начала довольно крупная сумма денег.
— Что ж, надо поискать, — сказал Эжен.
— Ты прав, я поищу, — ответил Саккар без малейшего признака досады, как будто не замечая, что брат отказывается дать ему взаймы.
Мысль раздобыть денег жгла его теперь. Он уже обдумал план, который созревал с каждым днем. Но первые тысячи: франков не давались ему в руки. Аристид напрягал свою волю. Он глубоко и нервно всматривался теперь в людей, как бы ища заимодавца в первом встречном. Дома Анжела продолжала вести свой незаметный и безмятежный образ жизни. А он искал подходящего случая, и его показная добродушная улыбка уже становилась едкой, так как случай все не представлялся.
У Аристида была в Париже сестра. Сидония Ругон вышла замуж за писца плассанского поверенного и поселилась на улице Сент-Оноре, открыв торговлю южными фруктами. Когда брат разыскал ее, оказалось, что муж ее исчез, а магазин давно прекратил существование. Она жила на улице квартала Пуассоньер в маленькой квартирке на антресолях, состоявшей из трех комнат. Внизу, под квартирой, она снимала также лавку, тесную и таинственную, в которой, по ее словам, торговала кружевами; и в самом деле в витрине висели на золоченых треугольниках куски гипюра и валансьенских кружев, но внутри лавка с отполированной деревянной обшивкой стен и без малейшего признака товара скорее напоминала прихожую. На двери и окне висели легкие занавески, скрывавшие магазин от взоров прохожих; это довершало сходство с каким-то сокровенным и недоступным преддверием неведомого храма. Редко можно было увидеть покупательницу, входившую к г-же Сидонии; чаще всего ручка от двери была снята. Сидония говорила соседям, что сама относит кружева на дом богатым женщинам. Она уверяла также, что, только соблазнившись благоустройством квартиры, снимает лавку и антресоли, сообщавшиеся скрытой в стене лестницей. На самом деле торговка кружевами никогда не бывала дома; раз десять в день она торопливо выходила и возвращалась. Впрочем, Сидония не ограничивалась продажей кружев, она пользовалась антресолями и наполняла их всякими товарами, неизвестно где добытыми. Она торговала резиновыми изделиями, плащами, обувью, подтяжками и т. п.; затем последовательно появились: новое средство для ращения волос, ортопедические аппараты, автоматический кофейник — патентованное изобретение, причинившее ей немало хлопот. Когда ее навестил Аристид, она занималась продажей фортепиано, и вся квартира на антресолях была загромождена ими вплоть до спальни, кокетливое убранство которой никак не гармонировало с торгашеской мешаниной в меблировке двух остальных комнат. Сидония с безукоризненной методичностью вела свою двойную торговлю: клиенты антресолей входили и уходили через ворота дома, которые вели на улицу Папийон; чтобы быть в курсе этих сложных дел, надо было знать секрет потайной лестницы. На антресолях Сидония называла себя по фамилии мужа, г-жой Туш, а на вывеске магазина стояло только ее имя, и обычно ее называли г-жа Сидония.
В Париж Аристид прибыл в первые дни 1852 года вместе с женой Анжелой, белокурой, бесцветной женщиной; он поместил ее в тесной квартирке на улице Сен-Жак, точно стеснявшую его мебель, от которой спешил освободиться. Молодая женщина не захотела расстаться с дочкой, четырехлетней Клотильдой, между тем как отец охотно оставил бы ребенка на попечение своей родни. Он уступил настояниям Анжелы только при условии, что их сын Максим, одиннадцатилетний мальчик, за которым обещала присмотреть бабушка, останется в плассанском коллеже. Аристид не хотел связывать себе руки: для человека, решившегося преодолеть все препятствия, даже если придется сломать себе шею или скатиться в грязь, жена и ребенок уже и так были тяжелой обузой.
В первый же вечер после приезда, пока Анжела распаковывала сундуки, Аристид почувствовал непреодолимое желание пробежаться по Парижу, постучать своими грубыми башмаками провинциала по раскаленной мостовой, которая по его смелым расчетам должна была забить для него фонтаном миллионов. Он словно вступал во владение своей вотчиной, шагал по тротуарам только ради того, чтобы шагать, как победитель в покоренной стране. Он отдавал себе ясный отчет в предстоящей борьбе, ему ничуть не претила мысль сравнивать себя с ловким взломщиком, хитростью или силой собиравшимся завладеть своей долей добычи, в которой ему до сих пор несправедливо отказывали. Если бы у него была потребность найти себе оправдание, он сослался бы на желания, которые таил в себе десять лет, на жалкую жизнь в провинции и особенно на свои ошибки, возлагая ответственность за них на все общество в целом. Но в те минуты, волнуясь, как игрок, прикоснувшийся, наконец, пылающими руками к зеленому сукну игорного стола, он переживал своеобразную радость, полную завистливого удовлетворения и надежд ловкого мошенника. Парижский воздух пьянил его, в шуме экипажей он слышал макбетовские голоса, кричавшие ему: «Ты будешь богат!» Так Аристид бродил в течение двух часов по улицам, испытывая сладострастное наслаждение человека, предающегося пороку. Он не бывал в Париже со счастливых времен студенчества. Стемнело, мечта его ширилась в ярком свете кафе и магазинов, падавшем на тротуар; он заблудился.
Подняв глаза, Аристид увидел, что находится в предместье Сент-Оноре. На соседней улице Пентьевр жил его брат, Эжен Ругон. Собираясь в Париж, Аристид возлагал особенно большие надежды на Эжена: один из наиболее активных пособников переворота, Ругон представлял собою тайную силу; вчерашний мелкий адвокат вырастал в крупную политическую фигуру. Но суеверие игрока остановило Аристида — он не пошел в тот вечер к брату. Он медленно возвратился на улицу Сен-Жак, с затаенной завистью думая об Эжене, оглядывая свою жалкую одежду бедняка, еще покрытую дорожной пылью, и утешался мечтой о богатстве. Но даже самая эта мечта стала для него горькой. Он вышел из дому, чтобы дать исход бурлившим в нем чувствам; на улице его радостно захватило торговое оживление Парижа; а возвращался он домой, раздраженный счастьем, носившимся, казалось ему, по улицам, еще более озлобленный, рисуя в своем воображении жестокие схватки, в которые он с удовольствием ринется и оставит в дураках всю эту толпу, толкавшую его на тротуарах. Никогда еще не испытывал Аристид такой ненасытной алчности, такой жажды наслаждений.
На следующий день он отправился к брату. Эжен занимал две комнаты, просторные и холодные, с очень небольшим количеством мебели, заморозившие Аристида: он думал, что брат утопает в роскоши. Эжен работал за маленьким черным столом и ограничился словами, сказанными с улыбкой медлительным голосом:
— А, это ты, я тебя ждал.
Аристид был очень, резок. Он обвинял Эжена в том, что тот предоставил ему прозябать и даже не подарил его добрым советом, когда он, Аристид, увязал в провинциальном болоте. Он никогда не мог себе простить, что оставался республиканцем до Второго декабря; это было его больное место, вечный позор. Эжен спокойно взялся опять за перо и сказал, когда Аристид кончил:
— Ба! Все на свете поправимо. Будущее в твоих руках.
Он произнес эти слова так отчетливо и так пронизывающе взглянул при этом на брата, что тот опустил голову; он чувствовал, что Эжен видит его насквозь. Тот продолжал с дружеской грубоватостью:
— Ты ведь пришел ко мне просить места, не правда ли? Я уже думал о тебе, но пока не нашел ничего подходящего. Ты сам понимаешь, что я не могу дать тебе первое попавшееся место. Тебе нужна такая должность, где ты мог бы обделывать свои дела, не вредя ни себе, ни мне… Не возражай, мы здесь одни и можем говорить откровенно.
Аристид счел за лучшее рассмеяться.
О, я знаю, что ты умен, — продолжал Эжен, — и больше никогда не совершишь бесполезной глупости… Как только представится подходящий случай, я тебя устрою, а если до тех пор тебе понадобится франков двадцать, приходи, я тебе дам.
Пока Эжен одевался, они поговорили о восстании на юге, доставившем их отцу должность сборщика. На улице, прощаясь с Аристидом, Эжен на минуту задержал его и сказал, понизив голос:
— Ты очень обяжешь меня, если будешь спокойно ждать обещанного места у себя дома… Мне было бы неприятно знать, что мой брат обивает пороги.
Аристид питал уважение к брату, считал его выдающимся человеком. Он не простил ему ни его недоверия, ни его грубоватой откровенности, но все же послушно засел на улице Сен-Жак. Отправляясь в Париж, он взял взаймы у тестя пятьсот франков. За вычетом расходов на дорогу осталось триста франков, которые он растянул на месяц. Анжела любила покушать, к тому же ей хотелось освежить свое парадное платье отделкой из сиреневых лент. Месяц ожидания показался Аристиду бесконечным. Он сгорал от нетерпения. Когда он садился к окну и чувствовал под ногами гигантский труд Парижа, его охватывало безумное желание ринуться в самое пекло и лихорадочными руками разминать золото, как мягкий воск. Он вдыхал еще неясные в то время веяния большого города, веяния нарождавшейся империи, в которых уже носились запахи альковов, финансовых сделок, жаркое дыхание наслаждений. Доносившиеся до него легкие дымки говорили ему, что он напал на след дичи, что началась, наконец, большая императорская охота за авантюрами, охота на женщин, на миллионы Его ноздри раздувались, инстинкт изголодавшегося зверя безошибочно схватывал на лету малейшие признаки дележа еще теплой добычи, ареной которого суждено было стать городу.
Дважды заходил он к брату, чтобы подтолкнуть свое дело. Эжен принимал его сурово, резко повторял, что не забыл о нем, но надо ждать. Наконец Аристид получил письмо, приглашавшее его притти на улицу Пентьевр. Он отправился с сильно бьющимся сердцем, точно на любовное свидание. Эжен сидел за тем же черным столиком в большой леденяще-холодной комнате, служившей ему конторой. Увидев брата, адвокат протянул ему бумагу и сказал:
— Ну вот, вчера я добился для тебя назначения. Ты получаешь должность помощника смотрителя при дорожном ведомстве в ратуше. Жалованья две тысячи четыреста франков.
Аристид замер на месте. Он весь побелел и не взял приказа, решив, что брат над ним насмехается. Он надеялся получить место по меньшей мере на шесть тысяч франков. Эжен, догадываясь о том, что в нем происходит, повернул стул и, скрестив на груди руки, произнес почти сердито:
— Одурел ты, что ли?.. Чего ты размечтался, как продажная девка! Тебе понадобилась роскошная квартира, лакеи, прекрасный стол, ты хочешь спать в шелку, немедленно удовлетворить свои желания в объятиях первой встречной девки в наскоро отделанном будуаре?.. Дай вам волю — ты и тебе подобные опустошили бы казну, не ожидая даже, пока она наполнится! Запасись терпением, черт возьми! Посмотри, как живу я, и дай себе труд хотя бы нагнуться, для того чтобы подобрать богатство.
Он говорил с глубоким презрением к мальчишескому нетерпению брата. В его суровой речи сквозило честолюбие более высокого порядка, жажда настоящей власти; наивное желание разбогатеть должно было казаться ему мещанством и ребячеством. Он продолжал более мягким тоном, с тонкой усмешкой:
— У тебя, безусловно, прекрасные намерения, я не могу против них возражать: такие люди, как ты, неоценимы; мы, несомненно, будем выбирать себе друзей среди изголодавшихся. Не беспокойтесь, у нас всегда будет накрыт стол, и мы сумеем удовлетворить самые большие аппетиты. Это наиудобнейший метод для того, чтобы царить… Только умоляю тебя, дождись, когда постелят скатерть, и потрудись, пожалуйста, сам сходить в буфетную за своим прибором.
Аристид оставался мрачным. Милые сравнения брата ничуть не развеселили его. Тогда Эжен снова рассердился.
— Знаешь, — воскликнул он, — я возвращаюсь к своему первоначальному мнению: ты дурак… Ты, собственно говоря, на что надеялся? Что я, по-твоему, должен был сделать с такой знаменитой особой, как ты? У тебя не хватило даже духу окончить юридический, ты на целых десять лет похоронил себя в жалкой должности чиновника супрефектуры и явился ко мне с отвратительной репутацией республиканца, которого только лишь государственный переворот мог обратить на путь истинный… Неужели ты воображаешь, что годишься в министры с таким клеймом? О да, я знаю, у тебя бешеное желание добиться успеха всеми возможными средствами. Это большое достоинство, согласен, и я его имел в виду, предоставляя тебе место в ратуше.
Он встал и, сунув Аристиду в руки приказ о назначении, продолжал:
— Возьми, когда-нибудь поблагодаришь меня. Я сам выбрал эту должность, так как знаю, что можно из нее извлечь… Надо только смотреть и слушать. Если ты умен, то поймешь и будешь действовать. А теперь запомни хорошенька то, что мне осталось тебе сказать. Мы вступаем в период больших возможностей. Наживай деньги, я тебе разрешаю; но воздержись от глупостей, от шумных скандалов, иначе я тебя уволю.
Эта угроза подействовала на Аристида больше всех обещаний. Лихорадочное возбуждение снова охватило его при мысли о богатстве, о котором говорил брат. Ему казалось, что его пустили, наконец, в драку, разрешили душить людей, но законным порядком, без громких криков.
Эжен дал ему двести франков, чтобы дожить до конца месяца. Потом он погрузился в раздумье.
— Я думаю переменить фамилию, — проговорил он наконец. — Тебе следует сделать то же самое… Мы бы меньше стесняли друг друга.
— Как хочешь, — спокойно ответил Аристид.
— Тебе не придется хлопотать, я сам займусь формальностями… Хочешь называться Сикардо, по девичьей фамилии твоей жены?
Аристид устремил взор на потолок, повторяя и прислушиваясь к созвучию слогов:
— Сикардо… Аристид Сикардо… Нет, нет… Глупо и пахнет банкротством.
— Придумай другое, — сказал Эжен.
— Я предпочитаю назваться просто Сикар, — произнес Аристид после минутного молчания. — Аристид Сикар… не плохо… верно? Пожалуй, слегка игриво…
Он подумал еще немного и воскликнул с торжествующим видом:
— Придумал, придумал… Саккар, Аристид Саккар! С двумя к… Гм! В этом имени слышится звон денег, точно пятифранковики считаешь.
Эжен любил злые шутки. Он выпроводил брата, сказав с улыбкой:
— Да, с таким именем либо на каторгу попадешь, либо наживешь миллионы.
Через несколько дней Аристид начал службу в ратуше. Он узнал, что Эжен пользуется там большим влиянием, — благодаря ему Аристида приняли без обычных испытаний.
Тогда для супругов началась монотонная жизнь мелких служащих. Аристид и его жена вернулись к плассанским привычкам. Но теперь им пришлось распрощаться с мечтой о внезапном богатстве, и скудное существование казалось им еще более тяжелым с тех пор, как они смотрели на него, как на временное испытание, не зная, однако, когда оно кончится. Быть бедняком в Париже — значит, вдвойне испытывать нужду. Анжела принимала бедность с вялой покорностью, свойственной женщине, страдающей малокровием; она проводила время на кухне или играла на полу со своей дочуркой, жалуясь только тогда, когда подходила к концу последняя двадцатифранковая монета. Но Аристида приводила в бешенство эта бедность, это жалкое прозябание, он метался как зверь в клетке. Для него настало время невыразимых страданий: честолюбие было оскорблено, разгоревшиеся страсти жестоко терзали. Ругону удалось пройти в Законодательный корпус представителем Плассанского округа, и это еще больше уязвило Аристида. Он хорошо сознавал превосходство Эжена, понимал, что глупо завидовать брату, но считал, что тот мало помогает ему. Несколько раз нужда заставляла его просить у брата денег взаймы. Эжен деньги давал, но резко упрекал его в недостатке мужества и воли. Аристид еще больше ожесточился. Он дал себе слово не занимать ни единого су у кого бы то ни было и сдержал слово. Последнюю неделю каждого месяца Анжела, вздыхая, ела сухой хлеб. Этим завершилось жестокое воспитание Саккара. Губы его стали еще тоньше; он уже не позволял себе глупо мечтать вслух о миллионах; но вся его тощая фигура стала молчаливым выражением одного-единственного желания, одной заветной неотвязной мысли. Когда он торопливо шел с улицы Сент-Оноре в ратушу, его стоптанные каблуки злобно стучали по тротуару, он наглухо застегивал свой поношенный сюртук и, затаив ненависть, нюхал своим пронырливым носом уличный воздух. Весь его угловатый облик был воплощением завистливой нищеты; он являл собою одну из тех фигур, что бродят по парижской мостовой, мечтая о богатстве, вынашивая планы обогащения.
В начале 1853 года Аристид Саккар был назначен смотрителем дорог. Он стал получать четыре с половиной тысячи франков. Прибавка явилась во-время: Анжела хирела, малютка Клотильда была очень бледненькой. Саккар жил все в той же тесной квартирке из двух комнат: столовой с мебелью орехового дерева и спальней красного дерева; по-прежнему он вел суровый образ жизни, избегая долгов, не желая пользоваться чужими деньгами до той поры, когда ему удастся запустить в них руки по самые локти. Он подавлял свои инстинкты, пренебрегал перепадавшими ему лишними су и держался настороженно. Анжела чувствовала себя совершенно счастливой, она немного приоделась, готовила ежедневно мясное. Ей непонятны были молчаливый гнев мужа, его мрачный вид человека, обдумывающего, как разрешить опасную проблему.
Аристид следовал советам Эжена: он прислушивался и наблюдал. Когда он пошел к Ругону, чтобы поблагодарить за повышение, брат понял, какая в нем произошла эволюция, и поздравил с хорошей выправкой, как он называл его манеру держать себя. Чиновник Саккар, замкнувшийся в своей зависти, стал внешне уступчив и вкрадчив. За несколько месяцев он обратился в изумительного актера. В нем проснулся весь его пыл южанина, и он довел свое искусство до того, что товарищи по ратуше увидели в нем доброго малого, которому близкое родство с депутатом заранее сулит высокое назначение. Это родство доставило ему и благоволение начальства. Саккар приобрел таким образом высокий авторитет, позволявший ему открывать кое-какие двери и безнаказанно совать нос в кое-какие папки с делами. В течение двух лет он слонялся по всем коридорам, задерживался во всех комнатах, двадцать раз в день срывался с места, чтобы поболтать с товарищем, отнести какую-нибудь бумагу, пройтись по канцеляриям. Эти вечные прогулки заставляли его сослуживцев говорить о нем: «Вот живчик-то, этот провансалец, никак не усидит на месте, точно у него ртуть в ногах». Друзья считали его лентяем, и он благодушно усмехался, когда его обвиняли в том, что он то и дело выискивает предлог побездельничать, урвать у начальства несколько минут. Ни разу он не совершил ошибки — подслушивать у дверей; но у него была манера распахнуть дверь и с сосредоточенным видом пройти по комнате с бумагами в руке таким размеренным, медленным шагом, что ни одно слово не ускользало от него. Это была гениальная тактика; все к нему привыкли, никто не прерывал разговора, когда по комнате проходил этот деловитый чиновник, неслышно скользивший в полутемных канцеляриях и всецело занятый своим делом. Он усвоил еще один прием: с необычайной любезностью предлагал свою помощь сослуживцам, не справлявшимся с работой; Аристид изучал тогда с благоговейной нежностью реестры и документы, попадавшиеся ему на глаза. Но были у него и мелкие грешки: он любил водить знакомство с канцелярскими служителями, снисходя даже до рукопожатий, часами болтал с ними за дверьми, с приглушенным смешком рассказывал им всякие истории, вызывая собеседников на откровенность. Они обожали его, говорили о нем: «Вот уж это не гордец». Если случался какой-нибудь скандал, он первый бывал осведомлен обо всем. Так в течение двух лет открылись перед ним все тайны ратуши. Он знал всех служащих до последнего ламповщика и ознакомился со всеми бумагами, вплоть до счетов от прачек.
В то время Париж представлял для человека такого склада, как Аристид Саккар, интереснейшее зрелище. После знаменитого путешествия принца-президента, во время которого ему удалось зажечь энтузиазм в нескольких бонапартистских департаментах, была провозглашена империя. Газеты и ораторские трибуны приумолкли. Еще раз «спасенное» общество блаженствовало, отдыхало, отсыпалось под охраной твердой власти, которая избавляла даже от необходимости мыслить и заботиться о своих делах. Перед обществом стояла лишь одна задача — придумать, какими развлечениями получше убить время. По удачному выражению Эжена Ругона, Париж садился за стол, мечтая о пряной приправе к десерту. Политика пугала, как опасное снадобье. Усталый ум обращался к делам и удовольствиям. Имущие выкапывали зарытые было деньги, неимущие искали по углам забытые сокровища. В сутолоке ощущался глухой трепет, слышался зарождающийся звон пятифранковых монет, серебристый смех женщин, неясное звяканье посуды, звуки поцелуев. В глубоком молчании водворившегося порядка, в блаженно-пошлом умиротворении нового царствования носились заманчивые слухи, сулившие богатство и наслаждение. Казалось, люди проходили мимо одного из тех домиков, где на плотно задернутых занавесках мелькают женские силуэты и слышен стук золотых монет о мрамор каминов. Империя намеревалась превратить Париж в европейский притон. Горсточке авантюристов, укравших трон, нужно было царствование, полное авантюр, темных дел, продажных убеждений и продажных женщин, всеобщего дикого пьянства. И в городе, где еще не высохла кровь декабрьского переворота, росла, пока еще робкая, жажда безумных наслаждений, которая должна была превратить родину в палату для буйных помешанных, — достойное место для прогнивших и обесчещенных наций.
С первых же дней Аристид Саккар почуял надвигавшуюся волну спекуляций, которой предстояло вскоре захлестнуть своей пеной весь Париж. Он с глубочайшим вниманием следил за ее нарастанием, жадно смотрел на золотой дождь, осыпавший крыши города. Непрестанно рыская по ратуше, он уловил обширный план переустройства Парижа, план ломки старых зданий, прокладки новых улиц, возникновение новых кварталов, тот безудержный ажиотаж при продаже участков а недвижимости, который разжег во всех углах города борьбу интересов, пламя бьющей через край роскоши. С этого момента деятельность Саккара обрела цель. Он стал добродушнее, даже немного пополнел, перестал метаться по городу, как голодная кошка в поисках добычи. У себя в канцелярии он стал еще разговорчивее и услужливее, чем прежде. Эжен Ругон, у которого Аристид бывал почти с официальными визитами, поздравлял брата с таким удачным применением на практике его советов. В начале 1854 года Саккар признался брату, что имеет в виду несколько сделок, но ему необходима для начала довольно крупная сумма денег.
— Что ж, надо поискать, — сказал Эжен.
— Ты прав, я поищу, — ответил Саккар без малейшего признака досады, как будто не замечая, что брат отказывается дать ему взаймы.
Мысль раздобыть денег жгла его теперь. Он уже обдумал план, который созревал с каждым днем. Но первые тысячи: франков не давались ему в руки. Аристид напрягал свою волю. Он глубоко и нервно всматривался теперь в людей, как бы ища заимодавца в первом встречном. Дома Анжела продолжала вести свой незаметный и безмятежный образ жизни. А он искал подходящего случая, и его показная добродушная улыбка уже становилась едкой, так как случай все не представлялся.
У Аристида была в Париже сестра. Сидония Ругон вышла замуж за писца плассанского поверенного и поселилась на улице Сент-Оноре, открыв торговлю южными фруктами. Когда брат разыскал ее, оказалось, что муж ее исчез, а магазин давно прекратил существование. Она жила на улице квартала Пуассоньер в маленькой квартирке на антресолях, состоявшей из трех комнат. Внизу, под квартирой, она снимала также лавку, тесную и таинственную, в которой, по ее словам, торговала кружевами; и в самом деле в витрине висели на золоченых треугольниках куски гипюра и валансьенских кружев, но внутри лавка с отполированной деревянной обшивкой стен и без малейшего признака товара скорее напоминала прихожую. На двери и окне висели легкие занавески, скрывавшие магазин от взоров прохожих; это довершало сходство с каким-то сокровенным и недоступным преддверием неведомого храма. Редко можно было увидеть покупательницу, входившую к г-же Сидонии; чаще всего ручка от двери была снята. Сидония говорила соседям, что сама относит кружева на дом богатым женщинам. Она уверяла также, что, только соблазнившись благоустройством квартиры, снимает лавку и антресоли, сообщавшиеся скрытой в стене лестницей. На самом деле торговка кружевами никогда не бывала дома; раз десять в день она торопливо выходила и возвращалась. Впрочем, Сидония не ограничивалась продажей кружев, она пользовалась антресолями и наполняла их всякими товарами, неизвестно где добытыми. Она торговала резиновыми изделиями, плащами, обувью, подтяжками и т. п.; затем последовательно появились: новое средство для ращения волос, ортопедические аппараты, автоматический кофейник — патентованное изобретение, причинившее ей немало хлопот. Когда ее навестил Аристид, она занималась продажей фортепиано, и вся квартира на антресолях была загромождена ими вплоть до спальни, кокетливое убранство которой никак не гармонировало с торгашеской мешаниной в меблировке двух остальных комнат. Сидония с безукоризненной методичностью вела свою двойную торговлю: клиенты антресолей входили и уходили через ворота дома, которые вели на улицу Папийон; чтобы быть в курсе этих сложных дел, надо было знать секрет потайной лестницы. На антресолях Сидония называла себя по фамилии мужа, г-жой Туш, а на вывеске магазина стояло только ее имя, и обычно ее называли г-жа Сидония.