Страница:
– Как! Вы были здесь? – грубо спросил Ругон.
– Разумеется; читал газеты, – ответил бывший супрефект, обнажив в улыбке белые кривые зубы. – Вы это знаете; вы ведь видели меня, когда сюда входили.
Эта бесстыдная ложь сразу пресекла дальнейшие объяснения. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И так как Ругон подошел в нерешительности к столу, словно спрашивая у Дюпуаза совета, тот сделал легкий жест, обозначавший: «Подождите; к чему спешить, посмотрим». Не обменявшись ни словом, они оба вернулись в гостиную.
В тот вечер между полковником и Бушаром разгорелась крупная перепалка из-за принцев Орлеанских и графа Шамбора, так что друзья побросали карты и поклялись, что никогда больше не будут играть вместе. Рассевшись по обеим сторонам камина, они злобно косились друг на друга. Однако к приходу Ругона они уже помирились и занялись превознесением до небес хозяина дома.
– О, я не постесняюсь сказать это в его присутствии, – произнес полковник. – Сейчас он выше всех на целую голову.
– Мы браним вас, имейте это в виду, – хитро сощурившись, пояснил Бушар.
Разговор продолжался в том же духе.
– Необычайный ум!
– Человек действия, у которого глаз победителя.
– Нам дозарезу необходимо, чтобы он все-таки занялся государственными делами.
– Да, толку было бы больше. Он один может спасти Империю.
Ругон сутулил широкую спину, из скромности прикидываясь недовольным. Он обожал, когда ему кадили ладаном прямо в лицо. Никто не умел так приятно щекотать его самолюбие, как полковник и Бушар, готовые по целым вечерам расточать ему похвалы. Глупость била из них ключом, лица выражали дурацкую серьезность, и чем тупее казались они Ругону, тем острее он наслаждался их монотонными голосами, не устававшими произносить нелепые славословия. Порою, когда двоюродные братья отсутствовали, Ругон посмеивался над ними, но, тем не менее, они все-таки продолжали питать его гордыню и жажду власти. Эта навозная куча похвал была так велика, что он мог вывалять в ней все свое огромное тело.
– Нет, нет, я ничтожный человек, – сказал он, покачивая головой. – Будь я действительно таким сильным, как вы говорите…
Он не докончил. Усевшись за ломберный стол, он начал машинально раскладывать пасьянс, что в последнее время случалось с ним очень редко. Бушар и полковник продолжали свое: они утверждали, что он великий оратор, великий администратор, великий финансист, великий политический деятель. Дюпуаза, стоя, одобрительно кивал головой. Наконец, не взглянув на Ругона, словно того не было в комнате, он сказал:
– Господи! Одного какого-нибудь события было бы достаточно… Император так расположен к Ругону… Случись завтра катастрофа, потребуйся завтра энергичная рука – и послезавтра Ругон станет министром. Господи! Ведь это так.
Великий человек медленно поднял глаза. Не закончив пасьянса, он откинулся в кресле; по лицу его снова пробежала тень. Но сквозь глубокую задумчивость он слышал медоточивые и неутомимые голоса полковника и Бушара, которые как бы баюкали его, толкая на решение, все еще внушавшее ему боязнь. Наконец он улыбнулся – в ответ на восклицание юного Огюста, кончившего за него отложенный пасьянс.
– Вышел, господин Ругон!
– Черт возьми! Разумеется, вышел! – воскликнул Дюпуаза, повторяя любимое словечко великого человека.
В эту минуту слуга доложил Ругону, что его спрашивают господин и дама. Он подал визитную карточку, которая заставила хозяина слегка вскрикнуть:
– Как! Они в Париже?
На карточке стояли имена маркиза и маркизы д'Эскорайль. Ругон поторопился принять их у себя в кабинете. Они попросили извинения за столь поздний приход. Потом дали понять, что находятся в Париже уже двое суток, но, опасаясь неверного истолкования их визита к человеку, тесно связанному с правительством, они решили явиться в неподобающее время. Это объяснение ничуть не задело Ругона. Появление в его доме маркиза и маркизы было для него неожиданной честью. Постучись к нему сам император – Ругон и то не был бы так польщен. Илассан, аристократический, холодный и чванный, о котором он со времен своей юности сохранил воспоминание как о недоступном Олимпе, – этот Плассан склонялся к его ногам в лице двух стариков, явившихся к нему в качестве просителей.
Его честолюбивая мечта наконец свершилась; он отомщен за то презрение, с каким в былые годы относился родной городок к нему, безвестному адвокату, ходившему в стоптанных башмаках!
– Мы не застали Жюля, – сказала маркиза. – Нам хотелось нагрянуть к нему неожиданно… Он, кажется, уехал по делам в Орлеан.
Ругон не знал об отъезде молодого человека. Однако он все быстро сообразил, припомнив, что тетка, к которой отправилась госпожа Бушар, тоже жила в Орлеане. Он даже придумал извинение для Жюля, объяснив отъезд юноши необходимостью изучить вопрос о превышении власти. Он одобрительно отозвался о. способностях молодого человека и сказал, что перед ним открывается прекрасная будущность.
– Ему надо проложить себе дорогу, – заметил маркиз, как бы мимоходом намекая на обнищание своей семьи. – Нам было тяжело с ним расстаться.
И родители начали осторожно жаловаться на нынешние жалкие времена, когда сын уже не может воспитываться в убеждениях своих отцов. Сами они не бывали в Париже со времени свержения Карла X. Они никогда и не приехали бы сюда, если бы не карьера Жюля. С тех пор как дорогой мальчик, следуя их тайным советам, стал служить Империи, они для отвода глаз делали вид, будто отреклись от сына, но на самом деле неустанно заботились о его продвижении.
– Нам незачем скрываться от вас, господин Ругон, – с обаятельной непринужденностью продолжал маркиз. – Мы любим своего сына, это очень понятно… Вы много для него сделали, и мы вам весьма благодарны. Но вы должны сделать еще больше. Ведь мы друзья и земляки, не так ли?
Глубоко взволнованный Ругон поклонился. Смирение этих стариков, которые в былые годы казались ему столь величественными, когда выезжали по воскресеньям в церковь св. Марка, как бы возвышало его в собственных глазах. Он дал им вполне определенные обещания.
Прощаясь с ним после двадцатиминутной дружеской беседы, маркиза взяла руку Ругона и, задержав ее на секунду в своей, тихо сказала:
– Значит, решено, дорогой господин Ругон. Мы только для этого приехали из Плассана. Нам не терпится, это естественно в наши годы… Теперь мы с легким сердцем вернемся домой… Нас уверяли, будто сейчас вы ничего не можете сделать.
Ругон улыбнулся и, словно отвечая на какие-то тайные мысли, уверенно заявил:
– Все можно сделать, если захотеть. Рассчитывайте на меня.
Но когда они ушли, тень самоосуждения снова скользнула по его лицу. Он остановился посреди передней и вдруг заметил, что в углу почтительно ожидает опрятно одетый мужчина, вертящий в руках маленькую круглую шляпу.
– Что вам надо? – резко спросил Ругон.
Человек, огромный, широкоплечий детина, пробормотал, опустив глаза:
– Вы меня не узнаете, сударь?
– Нет, – грубо ответил Ругон.
– Я Мерль, бывший курьер Государственного совета.
Ругон немного смягчился.
– Ага! Вспомнил. Вы отпустили себе бороду… Что вам угодно от меня, любезнейший?
Мерль вежливо, как подобает воспитанному человеку, объяснил свой приход. Утром он встретил госпожу Коррер, и она посоветовала ему сегодня же зайти к господину Ругону; иначе он не осмелился бы беспокоить его в такой час.
– Госпожа Коррер очень добра, – несколько раз повторил Мерль.
Потом он рассказал, что оказался без места. Он и бороду отпустил потому, что уже полгода как не служит в Государственном совете. На вопрос Ругона о причинах его увольнения он предпочел умолчать, что его выгнали за дурное поведение. Поджав губы, он сдержанно ответил:
– Всем известна моя преданность вам, сударь. После вашей отставки меня сразу стали преследовать, потому что я не умел скрывать своих чувств. Однажды я чуть было не закатил пощечину сослуживцу за то, что он говорил неподобающие вещи… Меня уволили.
Ругон в упор посмотрел на него.
– Итак, любезнейший, из-за меня вас выбросили на улицу?
Мерль слабо улыбнулся.
– Я у вас в долгу, не так ли? Я должен куда-нибудь вас пристроить?
Снова улыбнувшись, Мерль просто сказал:
– Вы были бы очень добры, сударь.
Наступило короткое молчание. Машинальным, нервным движением Ругон слегка похлопал одной рукой о другую. Придя к какому-то решению, он успокоенно засмеялся. У него слишком много долгов, надо сразу расплатиться со всеми.
– Я подумаю о вас, место у вас будет, – бросил он. – Вы хорошо сделали, что зашли, любезнейший.
Ругон выпроводил Мерля. После этого он больше не колебался. Он вошел в столовую, где Жилькен, прикончив пирог, куриную ножку и холодный картофель, доедал порцию варенья. Бывший коммивояжер болтал с Дюпуаза, который сидел тут же верхом на стуле. В весьма откровенных выражениях они беседовали о женщинах и о способах им понравиться. Жилькен так и остался в цилиндре; ковыряя для большей светскости во рту зубочисткой, он, развалившись, качался на стуле.
– Ну, я удираю, – сказал он, выпив залпом стакан вина, и прищелкнул языком. – Пойду на улицу Монмартр взглянуть, что поделывают мои птенчики.
Ругон, державший себя очень весело, начал его вышучивать. Неужто и теперь, после обеда, он серьезно верит в историю с заговорщиками? Дюпуаза тоже изобразил полное недоверие. Он уговорился с Жилькеном о встрече на следующий день, так как – уверял он – ему хотелось угостить его завтраком. Жилькен, с тростью подмышкой, повторял, едва только ему удавалось вставить слово:
– Значит, вы не намерены предупреждать?
– Разумеется, я сообщу, – проговорил наконец Ругон. – Надо мной посмеются, вот и все… Времени еще хоть отбавляй. Сделаю это завтра утром.
Бывший коммивояжер взялся было за ручку двери. Он возвратился и, ухмыляясь, заявил:
– Знаете что? Пусть Баденгэ взлетит на воздух. Мне-то наплевать! Даже забавнее будет.
– О, императору нечего бояться, даже если все это правда! – возразил убежденным, почти благоговейным тоном Ругон. – Такие замыслы никогда не удаются. На то есть провидение божие.
Разговор был окончен. Дюпуаза вышел вместе с Жилькеном, с которым дружески перешел на «ты». Когда часом позже, в половине одиннадцатого, Ругон прощался с полковником и Бушаром, он, привычным жестом потянувшись и зевнув, заметил:
– Ну и устал я сегодня! Буду спать как убитый.
На следующий вечер три бомбы взорвались под каретой императора[32], у здания Оперы. Страшная паника овладела толпой, теснившейся на улице Лепелетье. Более пятидесяти человек было ранено. Женщина в голубом шелковом платье, убитая наповал, лежала поперек сточной канавы. Двое солдат умирали на мостовой. Адъютант, раненный в затылок, оставлял на ходу кровавый след. При ярком свете газового рожка, среди облаков дыма, здравый и невредимый император вышел из пробитой осколками кареты и раскланялся с толпой. От взрыва пострадал только его цилиндр.
Ругон спокойно провел весь день дома. Утром он казался взволнованным и дважды порывался уйти; к концу завтрака явилась Клоринда. Он отвлекся и просидел с ней до вечера в кабинете. Она приехала посоветоваться с ним по поводу одного сложного дела; молодая женщина, видимо, совсем упала духом, – она жаловалась, что у нее ничто не клеится. Тронутый ее грустью, Ругон утешил ее и дал понять, что он полон надежд, что все изменится к лучшему. Он знает об усердии преданных ему друзей и вознаградит всех, даже самых скромных. На прощание он поцеловал Клоринду в лоб. После обеда Ругон почувствовал непреодолимое желание двигаться. Он вышел и кратчайшим путем направился к набережным; ему было душно, хотелось вдохнуть в себя свежий речной воздух. Был мягкий зимний вечер; в черном безмолвии над городом нависало низкое облачное небо. Вдали замирал грохот огромных улиц. Ругон ровным шагом шел все прямо по пустынным тротуарам, задевая своим пальто о камень парапетов. Бесконечные ряды огоньков терялись во мраке, подобно звездам, отмечающим края потускневшего неба, и вызывали у Ругона ощущение необъятного простора площадей и улиц, дома которых были невидимы; по мере того как он двигался, Ругону начинало казаться, что Париж стал больше, что он теперь ему по плечу, что в нем достаточно воздуха даже для легких Ругона. Чернильная вода, переливаясь яркими золотыми блестками, дышала мощным и ровным дыханием уснувшего великана, и это тоже вполне подходило к его грандиозной мечте. Когда Ругон дошел до Дворца правосудия, пробило девять часов. Он вздрогнул, обернулся, насторожил слух; ему почудилось, что над крышами пронеслась паника, что вдали послышались крики ужаса, гулы взрыва. Ругону показалось, что Париж вдруг оцепенел от ужаса страшного преступления. И он припомнил июньский день, ясный, ликующий день крестин; эвон колоколов, горячие лучи солнца, запруженные народом набережные, – вспомнил беспредельное ликование Империи, которое тогда угнетало его, так что он на мгновение позавидовал было императору. И вот для него наступил час победы: безлунное небо, непроглядная ночь, объятый ужасом немой город, пустынные, пронизанные дрожью набережные, колеблющиеся язычки газовых рожков – все это таило в себе какую-то темную жуть… Ругон дышал полной грудью и любил этот Париж, этот притон убийц, страшные тени которого сулили ему всесилие.
Через десять дней Ругон заменил в Министерстве внутренних дел де Марси, назначенного председателем Законодательного корпуса.
– Разумеется; читал газеты, – ответил бывший супрефект, обнажив в улыбке белые кривые зубы. – Вы это знаете; вы ведь видели меня, когда сюда входили.
Эта бесстыдная ложь сразу пресекла дальнейшие объяснения. Несколько секунд они молча смотрели друг на друга. И так как Ругон подошел в нерешительности к столу, словно спрашивая у Дюпуаза совета, тот сделал легкий жест, обозначавший: «Подождите; к чему спешить, посмотрим». Не обменявшись ни словом, они оба вернулись в гостиную.
В тот вечер между полковником и Бушаром разгорелась крупная перепалка из-за принцев Орлеанских и графа Шамбора, так что друзья побросали карты и поклялись, что никогда больше не будут играть вместе. Рассевшись по обеим сторонам камина, они злобно косились друг на друга. Однако к приходу Ругона они уже помирились и занялись превознесением до небес хозяина дома.
– О, я не постесняюсь сказать это в его присутствии, – произнес полковник. – Сейчас он выше всех на целую голову.
– Мы браним вас, имейте это в виду, – хитро сощурившись, пояснил Бушар.
Разговор продолжался в том же духе.
– Необычайный ум!
– Человек действия, у которого глаз победителя.
– Нам дозарезу необходимо, чтобы он все-таки занялся государственными делами.
– Да, толку было бы больше. Он один может спасти Империю.
Ругон сутулил широкую спину, из скромности прикидываясь недовольным. Он обожал, когда ему кадили ладаном прямо в лицо. Никто не умел так приятно щекотать его самолюбие, как полковник и Бушар, готовые по целым вечерам расточать ему похвалы. Глупость била из них ключом, лица выражали дурацкую серьезность, и чем тупее казались они Ругону, тем острее он наслаждался их монотонными голосами, не устававшими произносить нелепые славословия. Порою, когда двоюродные братья отсутствовали, Ругон посмеивался над ними, но, тем не менее, они все-таки продолжали питать его гордыню и жажду власти. Эта навозная куча похвал была так велика, что он мог вывалять в ней все свое огромное тело.
– Нет, нет, я ничтожный человек, – сказал он, покачивая головой. – Будь я действительно таким сильным, как вы говорите…
Он не докончил. Усевшись за ломберный стол, он начал машинально раскладывать пасьянс, что в последнее время случалось с ним очень редко. Бушар и полковник продолжали свое: они утверждали, что он великий оратор, великий администратор, великий финансист, великий политический деятель. Дюпуаза, стоя, одобрительно кивал головой. Наконец, не взглянув на Ругона, словно того не было в комнате, он сказал:
– Господи! Одного какого-нибудь события было бы достаточно… Император так расположен к Ругону… Случись завтра катастрофа, потребуйся завтра энергичная рука – и послезавтра Ругон станет министром. Господи! Ведь это так.
Великий человек медленно поднял глаза. Не закончив пасьянса, он откинулся в кресле; по лицу его снова пробежала тень. Но сквозь глубокую задумчивость он слышал медоточивые и неутомимые голоса полковника и Бушара, которые как бы баюкали его, толкая на решение, все еще внушавшее ему боязнь. Наконец он улыбнулся – в ответ на восклицание юного Огюста, кончившего за него отложенный пасьянс.
– Вышел, господин Ругон!
– Черт возьми! Разумеется, вышел! – воскликнул Дюпуаза, повторяя любимое словечко великого человека.
В эту минуту слуга доложил Ругону, что его спрашивают господин и дама. Он подал визитную карточку, которая заставила хозяина слегка вскрикнуть:
– Как! Они в Париже?
На карточке стояли имена маркиза и маркизы д'Эскорайль. Ругон поторопился принять их у себя в кабинете. Они попросили извинения за столь поздний приход. Потом дали понять, что находятся в Париже уже двое суток, но, опасаясь неверного истолкования их визита к человеку, тесно связанному с правительством, они решили явиться в неподобающее время. Это объяснение ничуть не задело Ругона. Появление в его доме маркиза и маркизы было для него неожиданной честью. Постучись к нему сам император – Ругон и то не был бы так польщен. Илассан, аристократический, холодный и чванный, о котором он со времен своей юности сохранил воспоминание как о недоступном Олимпе, – этот Плассан склонялся к его ногам в лице двух стариков, явившихся к нему в качестве просителей.
Его честолюбивая мечта наконец свершилась; он отомщен за то презрение, с каким в былые годы относился родной городок к нему, безвестному адвокату, ходившему в стоптанных башмаках!
– Мы не застали Жюля, – сказала маркиза. – Нам хотелось нагрянуть к нему неожиданно… Он, кажется, уехал по делам в Орлеан.
Ругон не знал об отъезде молодого человека. Однако он все быстро сообразил, припомнив, что тетка, к которой отправилась госпожа Бушар, тоже жила в Орлеане. Он даже придумал извинение для Жюля, объяснив отъезд юноши необходимостью изучить вопрос о превышении власти. Он одобрительно отозвался о. способностях молодого человека и сказал, что перед ним открывается прекрасная будущность.
– Ему надо проложить себе дорогу, – заметил маркиз, как бы мимоходом намекая на обнищание своей семьи. – Нам было тяжело с ним расстаться.
И родители начали осторожно жаловаться на нынешние жалкие времена, когда сын уже не может воспитываться в убеждениях своих отцов. Сами они не бывали в Париже со времени свержения Карла X. Они никогда и не приехали бы сюда, если бы не карьера Жюля. С тех пор как дорогой мальчик, следуя их тайным советам, стал служить Империи, они для отвода глаз делали вид, будто отреклись от сына, но на самом деле неустанно заботились о его продвижении.
– Нам незачем скрываться от вас, господин Ругон, – с обаятельной непринужденностью продолжал маркиз. – Мы любим своего сына, это очень понятно… Вы много для него сделали, и мы вам весьма благодарны. Но вы должны сделать еще больше. Ведь мы друзья и земляки, не так ли?
Глубоко взволнованный Ругон поклонился. Смирение этих стариков, которые в былые годы казались ему столь величественными, когда выезжали по воскресеньям в церковь св. Марка, как бы возвышало его в собственных глазах. Он дал им вполне определенные обещания.
Прощаясь с ним после двадцатиминутной дружеской беседы, маркиза взяла руку Ругона и, задержав ее на секунду в своей, тихо сказала:
– Значит, решено, дорогой господин Ругон. Мы только для этого приехали из Плассана. Нам не терпится, это естественно в наши годы… Теперь мы с легким сердцем вернемся домой… Нас уверяли, будто сейчас вы ничего не можете сделать.
Ругон улыбнулся и, словно отвечая на какие-то тайные мысли, уверенно заявил:
– Все можно сделать, если захотеть. Рассчитывайте на меня.
Но когда они ушли, тень самоосуждения снова скользнула по его лицу. Он остановился посреди передней и вдруг заметил, что в углу почтительно ожидает опрятно одетый мужчина, вертящий в руках маленькую круглую шляпу.
– Что вам надо? – резко спросил Ругон.
Человек, огромный, широкоплечий детина, пробормотал, опустив глаза:
– Вы меня не узнаете, сударь?
– Нет, – грубо ответил Ругон.
– Я Мерль, бывший курьер Государственного совета.
Ругон немного смягчился.
– Ага! Вспомнил. Вы отпустили себе бороду… Что вам угодно от меня, любезнейший?
Мерль вежливо, как подобает воспитанному человеку, объяснил свой приход. Утром он встретил госпожу Коррер, и она посоветовала ему сегодня же зайти к господину Ругону; иначе он не осмелился бы беспокоить его в такой час.
– Госпожа Коррер очень добра, – несколько раз повторил Мерль.
Потом он рассказал, что оказался без места. Он и бороду отпустил потому, что уже полгода как не служит в Государственном совете. На вопрос Ругона о причинах его увольнения он предпочел умолчать, что его выгнали за дурное поведение. Поджав губы, он сдержанно ответил:
– Всем известна моя преданность вам, сударь. После вашей отставки меня сразу стали преследовать, потому что я не умел скрывать своих чувств. Однажды я чуть было не закатил пощечину сослуживцу за то, что он говорил неподобающие вещи… Меня уволили.
Ругон в упор посмотрел на него.
– Итак, любезнейший, из-за меня вас выбросили на улицу?
Мерль слабо улыбнулся.
– Я у вас в долгу, не так ли? Я должен куда-нибудь вас пристроить?
Снова улыбнувшись, Мерль просто сказал:
– Вы были бы очень добры, сударь.
Наступило короткое молчание. Машинальным, нервным движением Ругон слегка похлопал одной рукой о другую. Придя к какому-то решению, он успокоенно засмеялся. У него слишком много долгов, надо сразу расплатиться со всеми.
– Я подумаю о вас, место у вас будет, – бросил он. – Вы хорошо сделали, что зашли, любезнейший.
Ругон выпроводил Мерля. После этого он больше не колебался. Он вошел в столовую, где Жилькен, прикончив пирог, куриную ножку и холодный картофель, доедал порцию варенья. Бывший коммивояжер болтал с Дюпуаза, который сидел тут же верхом на стуле. В весьма откровенных выражениях они беседовали о женщинах и о способах им понравиться. Жилькен так и остался в цилиндре; ковыряя для большей светскости во рту зубочисткой, он, развалившись, качался на стуле.
– Ну, я удираю, – сказал он, выпив залпом стакан вина, и прищелкнул языком. – Пойду на улицу Монмартр взглянуть, что поделывают мои птенчики.
Ругон, державший себя очень весело, начал его вышучивать. Неужто и теперь, после обеда, он серьезно верит в историю с заговорщиками? Дюпуаза тоже изобразил полное недоверие. Он уговорился с Жилькеном о встрече на следующий день, так как – уверял он – ему хотелось угостить его завтраком. Жилькен, с тростью подмышкой, повторял, едва только ему удавалось вставить слово:
– Значит, вы не намерены предупреждать?
– Разумеется, я сообщу, – проговорил наконец Ругон. – Надо мной посмеются, вот и все… Времени еще хоть отбавляй. Сделаю это завтра утром.
Бывший коммивояжер взялся было за ручку двери. Он возвратился и, ухмыляясь, заявил:
– Знаете что? Пусть Баденгэ взлетит на воздух. Мне-то наплевать! Даже забавнее будет.
– О, императору нечего бояться, даже если все это правда! – возразил убежденным, почти благоговейным тоном Ругон. – Такие замыслы никогда не удаются. На то есть провидение божие.
Разговор был окончен. Дюпуаза вышел вместе с Жилькеном, с которым дружески перешел на «ты». Когда часом позже, в половине одиннадцатого, Ругон прощался с полковником и Бушаром, он, привычным жестом потянувшись и зевнув, заметил:
– Ну и устал я сегодня! Буду спать как убитый.
На следующий вечер три бомбы взорвались под каретой императора[32], у здания Оперы. Страшная паника овладела толпой, теснившейся на улице Лепелетье. Более пятидесяти человек было ранено. Женщина в голубом шелковом платье, убитая наповал, лежала поперек сточной канавы. Двое солдат умирали на мостовой. Адъютант, раненный в затылок, оставлял на ходу кровавый след. При ярком свете газового рожка, среди облаков дыма, здравый и невредимый император вышел из пробитой осколками кареты и раскланялся с толпой. От взрыва пострадал только его цилиндр.
Ругон спокойно провел весь день дома. Утром он казался взволнованным и дважды порывался уйти; к концу завтрака явилась Клоринда. Он отвлекся и просидел с ней до вечера в кабинете. Она приехала посоветоваться с ним по поводу одного сложного дела; молодая женщина, видимо, совсем упала духом, – она жаловалась, что у нее ничто не клеится. Тронутый ее грустью, Ругон утешил ее и дал понять, что он полон надежд, что все изменится к лучшему. Он знает об усердии преданных ему друзей и вознаградит всех, даже самых скромных. На прощание он поцеловал Клоринду в лоб. После обеда Ругон почувствовал непреодолимое желание двигаться. Он вышел и кратчайшим путем направился к набережным; ему было душно, хотелось вдохнуть в себя свежий речной воздух. Был мягкий зимний вечер; в черном безмолвии над городом нависало низкое облачное небо. Вдали замирал грохот огромных улиц. Ругон ровным шагом шел все прямо по пустынным тротуарам, задевая своим пальто о камень парапетов. Бесконечные ряды огоньков терялись во мраке, подобно звездам, отмечающим края потускневшего неба, и вызывали у Ругона ощущение необъятного простора площадей и улиц, дома которых были невидимы; по мере того как он двигался, Ругону начинало казаться, что Париж стал больше, что он теперь ему по плечу, что в нем достаточно воздуха даже для легких Ругона. Чернильная вода, переливаясь яркими золотыми блестками, дышала мощным и ровным дыханием уснувшего великана, и это тоже вполне подходило к его грандиозной мечте. Когда Ругон дошел до Дворца правосудия, пробило девять часов. Он вздрогнул, обернулся, насторожил слух; ему почудилось, что над крышами пронеслась паника, что вдали послышались крики ужаса, гулы взрыва. Ругону показалось, что Париж вдруг оцепенел от ужаса страшного преступления. И он припомнил июньский день, ясный, ликующий день крестин; эвон колоколов, горячие лучи солнца, запруженные народом набережные, – вспомнил беспредельное ликование Империи, которое тогда угнетало его, так что он на мгновение позавидовал было императору. И вот для него наступил час победы: безлунное небо, непроглядная ночь, объятый ужасом немой город, пустынные, пронизанные дрожью набережные, колеблющиеся язычки газовых рожков – все это таило в себе какую-то темную жуть… Ругон дышал полной грудью и любил этот Париж, этот притон убийц, страшные тени которого сулили ему всесилие.
Через десять дней Ругон заменил в Министерстве внутренних дел де Марси, назначенного председателем Законодательного корпуса.
IX
Как-то мартовским утром Ругон сидел у себя в кабинете в Министерстве внутренних дел, погруженный в составление секретного циркуляра[33], который завтра надо было разослать префектам. Он останавливался, пыхтел, с силой нажимая пером.
– Жюль, подскажите мне синоним слова «власть», – сказал он. – Что за дурацкий язык, у меня в каждой строчке – власть.
– Ну, правление, правительство, империя, – ответил молодой человек, улыбаясь.
Жюль д'Эскорайль, которого Ругон взял к себе в секретари, разбирал почту на углу письменного стола. Он осторожно вскрывал конверты перочинным ножом, просматривал письма и раскладывал их отдельными пачками. Перед камином, где ярко горел огонь, сидели полковник, Кан и Бежуэн. Удобно устроившись в креслах, все трое грели ноги и не говорили ни слова. Они были у себя дома. Кан читал газету. А друзья его, блаженно развалившись, глядели на огонь и лениво крутили пальцами.
Ругон поднялся, налил у маленького столика стакан воды и выпил залпом.
– Не знаю, что такое я съел вчера, – пробормотал он. – Мне кажется, я способен выпить всю Сену.
Он не сразу уселся на свое место, а прошелся по кабинету, переваливаясь всем своим грузным телом. Паркет под толстым ковром глухо сотрясался от тяжести его шагов. Подойдя к окну, он раздвинул зеленые бархатные занавеси, чтобы впустить больше света. Затем на самой середине огромной комнаты, мрачной, выцветшей и пышной, как все в этом наемном дворце, он закинул руки за голову и потянулся, с наслаждением вдыхая этот административный воздух, впивая запах власти, до которой наконец добрался и которым все здесь было напоено. Он вдруг засмеялся; он смеялся невольно, точно его щекотали подмышками, смеялся все громче и громче, и смех его звучал торжеством. Услышав, что он смеется, полковник и его друзья повернулись и молча подняли к нему свои лица.
– А хорошо все-таки! – простодушно сказал Ругон.
Когда он снова уселся за свой громадный палисандровый стол, явился Мерль. Курьер в черном фраке и белом галстуке имел вполне приличный вид: чисто выбрит, на подбородке ни волоска, лицо важное.
– Прошу прощения, ваше превосходительство, – тихо проговорил он, – там префект Соммы…
– Ну его к черту! Я работаю, – грубо ответил Ругон. – Подумать только – ни минуты покоя!
Мерль, ничуть не смутившись, продолжал:
– Господин префект уверяет, что ваше превосходительство вызвали его. Там еще префекты Ньевра, Шера и Юры.
– Ну и пусть подождут. Они для того и существуют, – произнес очень громко Ругон.
Курьер вышел. Жюль д'Эскорайль улыбнулся. Друзья, сидевшие перед камином, развалились еще удобней – им тоже понравился ответ министра. Тот был польщен успехом.
– В самом деле, я занимаюсь префектами уже месяц… Пришлось вызвать сюда их всех. Целая ватага, скажу вам! Среди них попадаются круглые дураки, но зато они очень послушны. Надоели они мне до крайности… Впрочем, я сегодня пишу как раз им.
И он снова принялся за циркуляр. В жарком воздухе комнаты слышался только скрип гусиного пера да легкий шорох конвертов, вскрываемых д'Эскорайлем. Кан стал читать другую газету; полковник и Бежуэн клевали носом.
За стенами министерства молчала напуганная Франция. Призывая Ругона к власти, император потребовал от него строгости. Он знал его железную руку. Наутро после покушения он сказал ему с ожесточением человека, избежавшего смертельной опасности: «Никаких послаблений! Надо, чтобы вас боялись!» И он вооружил Ругона безжалостным законом общественной безопасности[34], который разрешал ссылать в Алжир или высылать из пределов Империи каждого, замешанного в политическом деле. И хотя в преступлении на улице Лепелетье не были повинны руки французов, республиканцев Франции вылавливали и ссылали на каторгу. Было решено одним махом расправиться с десятью тысячами подозрительных, забытых 2 декабря. Рассказывали о мятежах, которые готовила революционная партия; говорили, что захвачены документы и оружие. С середины марта в Тулоне посадили на корабли триста восемьдесят человек, теперь каждую неделю отправлялось судно с арестованными. Страна трепетала, затянутая грозовой тучей террора, которая, клубясь, выплывала из кабинета, обитого зеленым бархатом, где смеялся и потягивался Ругон.
Никогда великий человек не испытывал такого удовлетворения. Он чувствовал себя хорошо, он толстел – здоровье вернулось к нему вместе с властью. Идя по ковру, он крепко ступал пятками, чтобы во всех концах Франции слышали его тяжкий шаг. Ему хотелось, чтобы, когда он ставил на столик пустой стакан, бросал перо, шевелился, – страна содрогалась. Ему нравилось в благодушном окружении друзей ковать громы, внушать ужас и душить целый народ толстыми пальцам» выскочки-буржуа. В одном циркуляре он писал: «Пусть будут спокойны все добрые, пусть трепещут одни злонамеренные». Он играл роль господа бога, осуждая одних и спасая других своей пристрастной рукой. Его обуяла великая гордость; поклонение своей силе и уму стало у него настоящим культом. Он безмерно наслаждался самим собой.
В толчее людей Второй империи Ругон давно уже заявил себя сторонником сильной власти. Его имя означало крайние меры, преследования, отказ от всяких свобод, произвол правительства. И поэтому, узнав, что он стал министром, никто не заблуждался более. Однако своим близким он признавался, что для него это скорее дело потребности, чем убеждения. Он так желал власти и она была ему так необходима при его жажде повелевать, что он не мог от нее отказаться, на каких бы условиях она ни была ему предложена. Управлять, поставить пяту на шею толпе – вот в чем он полагал свое первейшее честолюбие; все остальное – второстепенные частности, к которым он всегда мог приноровиться. У него была одна страсть – главенствовать. Но сейчас обстоятельства, при каких он возвратился в правительство, еще увеличили для него радость успеха; он получил от императора полную свободу действий, он осуществил свое давнишнее желание управлять людьми при помощи кнута, как каким-нибудь стадом. Ничто не веселило его больше, чем сознание, что его ненавидят. И подчас, когда его величали тираном, он улыбался и многозначительно заявлял:
– Если я когда-нибудь стану либералом, люди, пожалуй, скажут, что я изменился.
Но самым высшим наслаждением Ругона было справлять триумф в кругу своей клики. Он забывал Францию, чиновников, стоявших перед ним на коленях, толпу просителей, осаждавших его дверь, для того чтоб упиваться постоянным восхищением десятка близких людей. В любой час дверь его кабинета была открыта для них, он позволял им заседать в его креслах, даже за его собственным столом, и был доволен, что они беспрестанно, как верные псы, попадались ему под ноги. Министром был не только он, но и все они, потому что они явились придатком к нему самому. Победа была одержана: за это время связи между ними укрепились; теперь он ревниво любил своих друзей. Силу свою он полагал в том, чтобы не быть одному; он ощущал, как грудь его ширится от их честолюбий, он забывал свое тайное презрение к ним и стал признавать их умными и сильными, по своему подобию. Ему больше всего хотелось, чтобы в их лице уважали его самого, и защищал их с такой горячностью, с какой защищал бы свои руки и ноги. Их ссоры были его ссорами. Под конец он даже стал преувеличивать их преданность и с улыбкой вспоминал, как долго они ратовали за него. Не заботясь о себе, он распределял лакомые куски среди своей клики; ему нравилось осыпать ее милостями и таким образом распространять вокруг сияние своей славы.
В огромной теплой комнате царило молчание. Д'Эскорайль, прочтя адрес на одном из писем, которые он разбирал, протянул ему конверт, не вскрывая.
– Письмо от моего отца, – сказал он.
Маркиз в преувеличенно почтительных выражениях благодарил Ругона за то, что тот взял Жюля к себе в кабинет. Ругон медленно прочитал две мелко исписанные страницы. Затем сложил письмо, опустил в карман и, принимаясь снова за работу, спросил:
– Нет ли письма от Дюпуаза?
– Есть, сударь, – ответил секретарь, разыскав письмо среди многих других. – Он начинает разбираться в своей префектуре. Пишет, что департамент Десевр и особенно город Ньор нуждаются в том, чтобы ими управляла твердая рука.
Ругон пробежал письмо. Дочитав его, он пробурчал:
– Разумеется, он получит полномочия, о которых просит. Не отвечайте, не стоит. Мой циркуляр предназначается для него.
Он снова взялся за перо, подыскивая заключительные фразы. Дюпуаза пожелал стать префектом в Ньоре, на своей родине. И теперь министр, принимая важные решения, прежде всего думал о департаменте Десевр и управлял всей Францией, согласуясь с советами и требованиями старого приятеля по годам бедствий. Он заканчивал секретное письмо к префектам, когда Кан вдруг закричал сердито:
– Что за мерзость! – И, хлопнув рукой по газете, обратился к Ругону: – Вы читали? Тут в самом начале статья, возбуждающая низкие страсти. Послушайте, что в ней говорится: «Карающая рука должна быть рукой непорочной, ибо когда несправедлив суд, то общественные связи расторгаются сами собой». Понимаете? А хроника происшествий! Там рассказывается про одну графиню, похищенную сыном лабазника! Нельзя пропускать такие сообщения в газеты! Это подрывает в народе уважение к высшим сословиям.
Тут вмешался д'Эскорайль:
– А повесть еще ужасней.[35] Там идет речь о благовоспитанной женщине, обманывающей своего мужа. Писатель не заставил ее даже испытать угрызений совести.
Ругон сделал грозное движение.
– Да, да, мне уже говорили об этом, – сказал он. – Вы, наверное, заметили, что некоторые места я отметил красным карандашом. И ведь это наша газета! Мне каждый день приходится выправлять в ней строку за строкой. Ох! Самая лучшая из них ничего не стоит, все их надо бы прикончить. – И прибавил, кусая губы: – Я послал за главным редактором. Жду его к себе.
Полковник взял газету из рук Кана, выразил свое негодование и передал Бежуэну, который, в свою очередь, возмутился. Ругон размышлял, опершись локтями на стол и полузакрыв глаза.
– Кстати, – сказал он, поворачиваясь к своему секретарю, – бедняга Югенен вчера умер. Освободилось место инспектора. Надо кого-нибудь назначить. – И заметив, что трое друзей у камина быстро подняли головы, добавил:
– О, место неважное, шесть тысяч франков. Правда, там и делать нечего.
Но тут его перебили. Дверь соседнего кабинета открылась.
– Жюль, подскажите мне синоним слова «власть», – сказал он. – Что за дурацкий язык, у меня в каждой строчке – власть.
– Ну, правление, правительство, империя, – ответил молодой человек, улыбаясь.
Жюль д'Эскорайль, которого Ругон взял к себе в секретари, разбирал почту на углу письменного стола. Он осторожно вскрывал конверты перочинным ножом, просматривал письма и раскладывал их отдельными пачками. Перед камином, где ярко горел огонь, сидели полковник, Кан и Бежуэн. Удобно устроившись в креслах, все трое грели ноги и не говорили ни слова. Они были у себя дома. Кан читал газету. А друзья его, блаженно развалившись, глядели на огонь и лениво крутили пальцами.
Ругон поднялся, налил у маленького столика стакан воды и выпил залпом.
– Не знаю, что такое я съел вчера, – пробормотал он. – Мне кажется, я способен выпить всю Сену.
Он не сразу уселся на свое место, а прошелся по кабинету, переваливаясь всем своим грузным телом. Паркет под толстым ковром глухо сотрясался от тяжести его шагов. Подойдя к окну, он раздвинул зеленые бархатные занавеси, чтобы впустить больше света. Затем на самой середине огромной комнаты, мрачной, выцветшей и пышной, как все в этом наемном дворце, он закинул руки за голову и потянулся, с наслаждением вдыхая этот административный воздух, впивая запах власти, до которой наконец добрался и которым все здесь было напоено. Он вдруг засмеялся; он смеялся невольно, точно его щекотали подмышками, смеялся все громче и громче, и смех его звучал торжеством. Услышав, что он смеется, полковник и его друзья повернулись и молча подняли к нему свои лица.
– А хорошо все-таки! – простодушно сказал Ругон.
Когда он снова уселся за свой громадный палисандровый стол, явился Мерль. Курьер в черном фраке и белом галстуке имел вполне приличный вид: чисто выбрит, на подбородке ни волоска, лицо важное.
– Прошу прощения, ваше превосходительство, – тихо проговорил он, – там префект Соммы…
– Ну его к черту! Я работаю, – грубо ответил Ругон. – Подумать только – ни минуты покоя!
Мерль, ничуть не смутившись, продолжал:
– Господин префект уверяет, что ваше превосходительство вызвали его. Там еще префекты Ньевра, Шера и Юры.
– Ну и пусть подождут. Они для того и существуют, – произнес очень громко Ругон.
Курьер вышел. Жюль д'Эскорайль улыбнулся. Друзья, сидевшие перед камином, развалились еще удобней – им тоже понравился ответ министра. Тот был польщен успехом.
– В самом деле, я занимаюсь префектами уже месяц… Пришлось вызвать сюда их всех. Целая ватага, скажу вам! Среди них попадаются круглые дураки, но зато они очень послушны. Надоели они мне до крайности… Впрочем, я сегодня пишу как раз им.
И он снова принялся за циркуляр. В жарком воздухе комнаты слышался только скрип гусиного пера да легкий шорох конвертов, вскрываемых д'Эскорайлем. Кан стал читать другую газету; полковник и Бежуэн клевали носом.
За стенами министерства молчала напуганная Франция. Призывая Ругона к власти, император потребовал от него строгости. Он знал его железную руку. Наутро после покушения он сказал ему с ожесточением человека, избежавшего смертельной опасности: «Никаких послаблений! Надо, чтобы вас боялись!» И он вооружил Ругона безжалостным законом общественной безопасности[34], который разрешал ссылать в Алжир или высылать из пределов Империи каждого, замешанного в политическом деле. И хотя в преступлении на улице Лепелетье не были повинны руки французов, республиканцев Франции вылавливали и ссылали на каторгу. Было решено одним махом расправиться с десятью тысячами подозрительных, забытых 2 декабря. Рассказывали о мятежах, которые готовила революционная партия; говорили, что захвачены документы и оружие. С середины марта в Тулоне посадили на корабли триста восемьдесят человек, теперь каждую неделю отправлялось судно с арестованными. Страна трепетала, затянутая грозовой тучей террора, которая, клубясь, выплывала из кабинета, обитого зеленым бархатом, где смеялся и потягивался Ругон.
Никогда великий человек не испытывал такого удовлетворения. Он чувствовал себя хорошо, он толстел – здоровье вернулось к нему вместе с властью. Идя по ковру, он крепко ступал пятками, чтобы во всех концах Франции слышали его тяжкий шаг. Ему хотелось, чтобы, когда он ставил на столик пустой стакан, бросал перо, шевелился, – страна содрогалась. Ему нравилось в благодушном окружении друзей ковать громы, внушать ужас и душить целый народ толстыми пальцам» выскочки-буржуа. В одном циркуляре он писал: «Пусть будут спокойны все добрые, пусть трепещут одни злонамеренные». Он играл роль господа бога, осуждая одних и спасая других своей пристрастной рукой. Его обуяла великая гордость; поклонение своей силе и уму стало у него настоящим культом. Он безмерно наслаждался самим собой.
В толчее людей Второй империи Ругон давно уже заявил себя сторонником сильной власти. Его имя означало крайние меры, преследования, отказ от всяких свобод, произвол правительства. И поэтому, узнав, что он стал министром, никто не заблуждался более. Однако своим близким он признавался, что для него это скорее дело потребности, чем убеждения. Он так желал власти и она была ему так необходима при его жажде повелевать, что он не мог от нее отказаться, на каких бы условиях она ни была ему предложена. Управлять, поставить пяту на шею толпе – вот в чем он полагал свое первейшее честолюбие; все остальное – второстепенные частности, к которым он всегда мог приноровиться. У него была одна страсть – главенствовать. Но сейчас обстоятельства, при каких он возвратился в правительство, еще увеличили для него радость успеха; он получил от императора полную свободу действий, он осуществил свое давнишнее желание управлять людьми при помощи кнута, как каким-нибудь стадом. Ничто не веселило его больше, чем сознание, что его ненавидят. И подчас, когда его величали тираном, он улыбался и многозначительно заявлял:
– Если я когда-нибудь стану либералом, люди, пожалуй, скажут, что я изменился.
Но самым высшим наслаждением Ругона было справлять триумф в кругу своей клики. Он забывал Францию, чиновников, стоявших перед ним на коленях, толпу просителей, осаждавших его дверь, для того чтоб упиваться постоянным восхищением десятка близких людей. В любой час дверь его кабинета была открыта для них, он позволял им заседать в его креслах, даже за его собственным столом, и был доволен, что они беспрестанно, как верные псы, попадались ему под ноги. Министром был не только он, но и все они, потому что они явились придатком к нему самому. Победа была одержана: за это время связи между ними укрепились; теперь он ревниво любил своих друзей. Силу свою он полагал в том, чтобы не быть одному; он ощущал, как грудь его ширится от их честолюбий, он забывал свое тайное презрение к ним и стал признавать их умными и сильными, по своему подобию. Ему больше всего хотелось, чтобы в их лице уважали его самого, и защищал их с такой горячностью, с какой защищал бы свои руки и ноги. Их ссоры были его ссорами. Под конец он даже стал преувеличивать их преданность и с улыбкой вспоминал, как долго они ратовали за него. Не заботясь о себе, он распределял лакомые куски среди своей клики; ему нравилось осыпать ее милостями и таким образом распространять вокруг сияние своей славы.
В огромной теплой комнате царило молчание. Д'Эскорайль, прочтя адрес на одном из писем, которые он разбирал, протянул ему конверт, не вскрывая.
– Письмо от моего отца, – сказал он.
Маркиз в преувеличенно почтительных выражениях благодарил Ругона за то, что тот взял Жюля к себе в кабинет. Ругон медленно прочитал две мелко исписанные страницы. Затем сложил письмо, опустил в карман и, принимаясь снова за работу, спросил:
– Нет ли письма от Дюпуаза?
– Есть, сударь, – ответил секретарь, разыскав письмо среди многих других. – Он начинает разбираться в своей префектуре. Пишет, что департамент Десевр и особенно город Ньор нуждаются в том, чтобы ими управляла твердая рука.
Ругон пробежал письмо. Дочитав его, он пробурчал:
– Разумеется, он получит полномочия, о которых просит. Не отвечайте, не стоит. Мой циркуляр предназначается для него.
Он снова взялся за перо, подыскивая заключительные фразы. Дюпуаза пожелал стать префектом в Ньоре, на своей родине. И теперь министр, принимая важные решения, прежде всего думал о департаменте Десевр и управлял всей Францией, согласуясь с советами и требованиями старого приятеля по годам бедствий. Он заканчивал секретное письмо к префектам, когда Кан вдруг закричал сердито:
– Что за мерзость! – И, хлопнув рукой по газете, обратился к Ругону: – Вы читали? Тут в самом начале статья, возбуждающая низкие страсти. Послушайте, что в ней говорится: «Карающая рука должна быть рукой непорочной, ибо когда несправедлив суд, то общественные связи расторгаются сами собой». Понимаете? А хроника происшествий! Там рассказывается про одну графиню, похищенную сыном лабазника! Нельзя пропускать такие сообщения в газеты! Это подрывает в народе уважение к высшим сословиям.
Тут вмешался д'Эскорайль:
– А повесть еще ужасней.[35] Там идет речь о благовоспитанной женщине, обманывающей своего мужа. Писатель не заставил ее даже испытать угрызений совести.
Ругон сделал грозное движение.
– Да, да, мне уже говорили об этом, – сказал он. – Вы, наверное, заметили, что некоторые места я отметил красным карандашом. И ведь это наша газета! Мне каждый день приходится выправлять в ней строку за строкой. Ох! Самая лучшая из них ничего не стоит, все их надо бы прикончить. – И прибавил, кусая губы: – Я послал за главным редактором. Жду его к себе.
Полковник взял газету из рук Кана, выразил свое негодование и передал Бежуэну, который, в свою очередь, возмутился. Ругон размышлял, опершись локтями на стол и полузакрыв глаза.
– Кстати, – сказал он, поворачиваясь к своему секретарю, – бедняга Югенен вчера умер. Освободилось место инспектора. Надо кого-нибудь назначить. – И заметив, что трое друзей у камина быстро подняли головы, добавил:
– О, место неважное, шесть тысяч франков. Правда, там и делать нечего.
Но тут его перебили. Дверь соседнего кабинета открылась.