Страница:
Ну и денек! Ругоны до сих пор говорят о нем, как о решительной и славной битве. Пьер направился прямо в мэрию, не смущаясь взглядами и словами, схваченными на лету. Войдя в мэрию, он утвердился там внушительно, как человек, который твердо решил не покидать своего поста. Рудье он послал коротенькую записку, извещая его, что снова принимает полномочия. «Охраняйте ворота, — писал он, учитывая, что эти строки могут получить широкую огласку, — я же буду охранять внутренний порядок. Я заставлю уважать собственность и личность. В годину, когда разгораются и торжествуют дурные страсти, добрые граждане должны всеми силами подавлять их, хотя бы рискуя собственной жизнью». Стиль и орфографические ошибки придавали посланию героический оттенок. Ни один из членов временной комиссии не явился в мэрию. Самые ревностные приверженцы, даже Грану, предусмотрительно отсиживались дома. Из всей комиссии, члены которой рассеялись под леденящим дыханием паники, лишь один Ругон остался на посту, в своем председательском кресле. Он не снизошел до того, чтобы послать им повестки. Сам он на месте — этого достаточно. Проявленную им высокую гражданскую доблесть местная газетка впоследствии воспела такими словами: «Он сочетал в себе мужество с самоотверженной исполнительностью».
Целое утро Пьер мозолил всем глаза, то, входя, то выходя из мэрии. Он был совершенно один в огромном пустом здании, в высоких залах которого гулко отдавался стук его каблуков. Все двери были открыты. И Пьер, председатель без советников, расхаживал по этой пустыне, столь проникнутый важностью своей миссии, что швейцар, встречая его в коридорах, всякий раз удивленно и почтительно кланялся ему. Пьер показывался во всех окнах и, несмотря на резкий холод, несколько раз выходил на балкон с пачками бумаг в руках, как человек, погруженный в дела, ожидающий важных сообщений.
В полдень он стал обходить город, посетил все посты, предупредил о возможной атаке, дал понять, что мятежники близко, но что он рассчитывает на мужество славной национальной гвардии; если потребуется, все как один должны умереть за правое дело. Пьер, возвращавшийся с обхода медленной походкой, важно, как герой, который решил пожертвовать собою для блага родины, заметил, что его встречает всеобщее изумление. На проспекте Совер мелкие рантье, эти неисправимые фланеры, которых никакая катастрофа не могла бы удержать от привычной прогулки в солнечные часы, глядели на него с недоумением, словно не узнавая, словно не веря, что человек из их среды, бывший торговец маслом, смеет противостоять целой армии.
В городе страх дошел до предела. С минуты на минуту ожидали мятежников. Известие о бегстве Маккара обсуждалось с самыми зловещими комментариями. Уверяли, что его освободили красные и что он притаился в ожидании ночи, чтобы наброситься на жителей и поджечь город с четырех концов. Плассан, запертый наглухо, перепутанный, весь истерзался, изобретая все новые ужасы. Республиканцы, заметив гордую осанку Пьера, немного призадумались. Что же касается нового города, адвокатов и отставных коммерсантов, еще накануне поносивших желтый салон, то их удивление было столь велико, что они не решались открыто напасть на человека, проявляющего такое мужество. По их мнению, неразумно было раздражать победителей — это бесполезное геройство только навлечет на Плассан величайшие бедствия. Потом, часа в три дня, они отправили к нему делегацию. Пьер, который сгорал от желания блеснуть доблестью перед своими согражданами, даже и не мечтал о таком великолепном случае. Он напыщенно разглагольствовал. Председатель временной комиссии принял делегацию нового города в кабинете мэра. Делегаты, отдав должное патриотизму Ругона, стали умолять его отказаться от сопротивления; но Пьер внушительно распространялся о долге, о родине, о порядке, о свободе и других возвышенных вещах. Впрочем, он никого не принуждает следовать своему примеру; он просто делает то, что подсказывают ему совесть и сердце.
— Как видите, господа, я один, — закончил он. — «Я принимаю на себя всю ответственность, чтобы никого не скомпрометировать, кроме самого себя. А если понадобится жертва, я готов пожертвовать собой; я хотел бы ценой своей жизни спасти жизнь моих сограждан.
Нотариус, самая умная голова из всей делегации, заметил ему, что он идет на верную смерть.
— Знаю, — строго отвечал Ругон. — Я готов!..
Все переглянулись. Слова «я готов!» произвели огромное впечатление. В самом деле, он — мужественный человек. Нотариус умолял его призвать на помощь жандармов, но Ругон отвечал, что кровь солдат драгоценна и что он позволит пролить ее только в крайнем случае. Взволнованные делегаты медленно ушли. Час спустя весь Плассан признал Ругона героем, и только самые отъявленные трусы величали его «старым дураком».
Вечером, к удивлению Ругона, к нему прибежал Грану. Бывший торговец миндалем бросился к нему в объятия, называя его «великим человеком», и клялся, что решил умереть вместе с ним. Пресловутое «я готов!», переданное ему служанкой со слов зеленщицы, вызвало у него взрыв энтузиазма. Под трусостью, под комической внешностью в нем таилась трогательная наивность. Пьер оставил Грану при себе, подумав, что от него, конечно, не будет толку. Его тронула преданность этого простака, и он решил, что попросит префекта публично выразить благодарность Грану, — пусть остальные буржуа, так позорно бежавшие, лопнут от зависти! И они вдвоем стали ждать ночи в пустынной мэрии.
В этот самый час Аристид у себя дома взволнованно расхаживал по комнате. Статья Вюйе удивила его; поведение отца совсем ошеломило. Он только что видел его в окне мэрии; отец был в белом галстуке, в черном сюртуке, и его невозмутимое спокойствие перед лицом надвигающейся опасности окончательно сбило с толку беднягу Аристида. Но ведь повстанцы возвращаются после победы — об этом говорит весь город. Аристида охватило сомнение: все это смахивает на какой-то зловещий фарс! Не решаясь пойти к родителям, он отправил к ним жену. Вернувшись, Анжела сказала ему своим тягучим голоском:
— Мамаша тебя ждет. Она вовсе не сердится, но мне кажется, что она насмехается над тобой. Она мне несколько раз повторила, что ты можешь опять спрятать повязку в карман.
Аристида это глубоко уязвило. Однако он тотчас же помчался на улицу Банн, готовый проявить смирение и покорность. Мать встретила его презрительным смехом:
— Бедный мальчик, — сказала она, — ты остался в дураках!
— Всему виной эта окаянная дыра, Плассан! — воскликнул с досадой Аристид. — Честное слово, я здесь совсем отупел. Никаких новостей, и все кругом дрожат. А все потому, что заперлись в этих проклятых стенах… Ах, почему я тогда не уехал с Эженом в Париж!
Потом, видя, что Фелисите продолжает смеяться, он с горечью добавил:
— Вы плохо ко мне относитесь, мама… А мне ведь кое-что известно. Брат извещал вас обо всех политических событиях, а вы хоть бы раз подали мне добрый совет!
— Так ты знаешь об этом? Да? — сказала Фелисите, сразу становясь серьезной и насторожившись. — Ну что же, значит, ты не так глуп, как я полагала. Может быть, ты вскрываешь письма, как один наш знакомый?
— Нет, я подслушиваю у дверей, — отвечал Аристид с великолепным апломбом.
Такая откровенность понравилась старухе. Она улыбнулась и спросила уже более мягко:
— Так в чем же дело, дурачок? Почему же ты не примкнул к нам раньше?
— Видите ли, — смущенно протянул молодой человек, — я не очень-то верил в вас… Вы принимаете у себя таких болванов, как мой тесть, как Грану и иные прочие. И потом мне не хотелось рисковать…
Он замолчал. Казалось, он колебался. Потом продолжал взволнованно:
— Но сейчас-то по крайней мере вы твердо уверены в успехе переворота?
— Я? — воскликнула Фелисите, которую оскорбляли сомнения сына. — Нет, я решительно ни в чем не уверена.
— Но ведь вы же велели мне снять повязку?
— Да, потому что все смеются над тобой.
Аристид застыл на месте, тупо уставившись в стену, словно изучая разводы оранжевых обоев. Нерешительность сына вывела, наконец, Фелисите из терпения.
— Знаешь что? — сказала она. — Я возвращаюсь к прежнему своему мнению: ты не умен. А еще хочешь, чтобы тебе читали письма Эжена! Да ведь ты со своими вечными сомнениями испортил бы нам все дело. Ты все колеблешься…
— Это я-то колеблюсь? — перебил он, взглянув на мать ясным, холодным взглядом. — Вы плохо меня знаете. Я готов поджечь город, чтобы погреть себе руки! Но поймите, — я боюсь встать на ложный путь! Мне осточертело есть черствый хлеб, я решил провести фортуну. Я намерен играть только наверняка.
Он сказал это с таким пылом, что мать узнала голос собственной крови в этой отчаянной жажде успеха.
— Отец держится героем, — прошептала она.
— Да, я видел его, — усмехнулся Аристид. — У него весьма внушительный вид. Прямо Леонид при Фермопилах… Это ты, мама, вдохновила его?
И, сделав решительный жест, он весело крикнул:
— Решено! Я — бонапартист! Папа не такой человек, чтобы зря идти на смерть.
— Ты прав, — отвечала она. — Сейчас я ничего не могу тебе сказать, но завтра ты увидишь сам.
Аристид не настаивал, он поклялся, что скоро у матери будут основания им гордиться, и удалился, а Фелисите почувствовала, как в душе у нее просыпается давнишнее пристрастие. Она сидела у окна и, глядя ему вслед, думала о том, что он все же чертовски умен: не могла же она отпустить его, не наставив на путь истинный.
Третья жуткая ночь, ночь, полная неведомых ужасов, надвигалась на Плассан. Город, умиравший от страха, был при последнем издыхании. Буржуа поспешно возвращались домой, запирали двери, гремя засовами и железными болтами. Всем казалось, что завтра Плассан исчезнет с лица земли: он провалится сквозь землю или взорвется. Когда Ругон шел домой обедать, на улицах было пусто. Это безлюдие огорчило и взволновало его. К концу обеда он совсем пал духом и спросил жену, стоит ли доводить до конца восстание, подготовляемое Маккаром.
— Ведь травля прекратилась, — сказал он. — Если бы ты видела, как новый город приветствовал меня! Мне кажется, сейчас не к чему убивать людей. А? Как ты думаешь? Мы обстряпаем дело и так.
— Ах, какая ты тряпка! — сердито закричала Фелисите. — Сам все затеял, а теперь — на попятную! А я тебе говорю, что без меня ты ничего не добьешься… Нет, нет, иди уж своим путем! Ты думаешь, республиканцы пощадят тебя, если ты попадешься к ним в лапы?
Вернувшись в мэрию, Ругон стал готовить западню. Тут Грану оказался весьма полезен. Пьер послал его разнести приказы постам, охранявшим укрепления; национальные гвардейцы должны были подходить к ратуше тайком, небольшими группами. Ругон даже не известил Рудье, — этот парижский буржуа, забредший в провинцию, мог испортить все дело своими гуманными взглядами. Часам к одиннадцати двор мэрии наполнился гвардейцами. Ругон припугнул их, сообщив, что оставшиеся в Плассане республиканцы собираются сделать отчаянную вылазку; он ставил себе в заслугу, что через посредство своей тайной полиции своевременно узнал об этом. Набросав картину кровавой резни, какая произойдет в случае, если эти мерзавцы захватят власть, Пьер отдал приказ соблюдать тишину и потушить огни. Он и сам взял ружье. С утра он бродил как во сне, не узнавая самого себя; он чувствовал за своей спиной Фелисите, в руки которой отдался прошлой ночью. Если бы его повели на виселицу, он подумал бы: «Не беда, жена придет и вытащит меня из петли!» Чтобы поднять еще больше шума, всколыхнуть спящий город, он послал Грану в собор и отдал приказ при первых же выстрелах бить в набат. К церковному сторожу надо обратиться от имени маркиза, чтобы тот отпер двери. Во дворе мэрии, в темноте и зловещем безмолвии, национальные гвардейцы ждали, одурев от страха, не сводя глаз с подъезда, каждую минуту готовые стрелять, как охотники, при облаве на волков.
Между тем Маккар провел день у тети Диды. Он растянулся на старом сундуке, с сожалением вспоминая диван г-на Гарсонне. Не раз его охватывало страстное желание пойти в соседнее кафе и с шиком растратить свои двести франков. Эти деньги, засунутые в жилетный карман, жгли его; чтобы скоротать время, он тратил их в своем воображении. Мать, к которой в последние дни то и дело прибегали сыновья, бледные и растерянные, сохраняла обычное молчание; с застывшим, как маска, лицом, двигаясь, как автомат, она ходила мимо Маккара и, казалось, даже не замечала его присутствия. Она ничего не знала о панике, свирепствовавшей в городе, она была за тысячу миль от Плассана, во власти навязчивой идеи, без проблеска мысли в широко открытых глазах. Однако какое-то смутное беспокойство, какая-то забота волновала ее, и веки ее чуть вздрагивали. Антуан не устоял против соблазна полакомиться и послал ее за жареным цыпленком в трактир предместья. Усевшись за стол, он заявил:
— Ну что, тебе, видно, не каждый день приходится есть цыплят? А? Это для тех, кто работает, кто умеет обделывать свои дела. А ты, ты всегда умела только проматывать деньги… Держу пари, что ты отдала свои сбережения этому притворщику Сильверу. А у него, у плута этакого, есть любовница. Смотри, если у тебя припрятана кубышка, он в один прекрасный день доберется до нее.
Он ухмылялся, он так и пылал хищной радостью. Деньги, звеневшие у него в кармане, затеваемое предательство, уверенность в том, что он не продешевил, — все это вызывало в нем злорадное удовлетворение; как отъявленный негодяй, он весело посмеивался, подстраивая пакость. Тетя Дида ничего не слыхала, кроме имени Сильвера.
— Ты видел его? — спросила она, разжав, наконец, губы.
— Кого? Сильвера? — ответил Антуан. — Он расхаживал в стане мятежников под руку с высокой девушкой в красном. Если его пристрелят, — поделом ему!
Старуха пристально посмотрела на него.
— Почему? — спросила она серьезно.
— Нельзя же быть таким дураком, — отвечал Антуан, слегка смутившись. — Разве можно рисковать своей шкурой ради идеи? Я, например, обделал свои делишки. Я не ребенок.
Но тетя Дида больше не слушала. Она бормотала:
— У него руки были в крови… Они убьют его, как того… дядья пришлют за ним жандармов.
— Что это вы бормочете? — спросил Антуан, обгладывая косточки цыпленка. — Вы знаете, я люблю, чтобы мне говорили правду в лицо. Если я когда-нибудь и рассуждал с мальчишкой о Республике, то лишь для того, чтобы внушить ему более здравый образ мыслей. Он совсем свихнулся. Да, я люблю свободу, но она не должна переходить в разнузданность… Что до Ругона, я его уважаю. Это человек с головой и к тому же храбрец.
— У него было ружье? Да? — перебила тетя Дида; она, казалось, мысленно следовала за Сильвером по далеким дорогам.
— Ружье? Ах, да, карабин Маккара, — сказал Антуан, взглянув на место над камином, где обычно висело ружье. — Кажется, я видел карабин у него в руках. Неплохое оружие, как раз подходящее, чтобы бегать по полям под руку с девкой. Ну и болван!
Он счел нужным отпустить несколько сальностей. Тетя Дида снова принялась кружить по комнате. Она не проронила больше ни слова. Вечером Антуан надел блузу, надвинул на глаза фуражку, которую купила для него мать, и ушел. Он вошел в город таким же способом, как раньше вышел из него, а именно, рассказав какую-то басню национальным гвардейцам, охранявшим Римские ворота. Затем он направился в старый квартал и стал украдкой переходить от двери к двери. Все ревностные республиканцы, все сочувствующие, которые не ушли с армией, явились к девяти часам вечера в мрачный кабачок, где Маккар назначил сбор. Когда их набралось около пятидесяти человек, он произнес речь, в которой упоминал о своей личной мести, и призывал их дружным натиском свергнуть постыдное иго; в заключение он заверил их, что в десять минут вернет им мэрию. Он сам только что оттуда, там пусто; стоит им захотеть, и над ратушей в эту же ночь взовьется красный флаг. Рабочие стали совещаться: реакция при последнем издыхании, повстанцы у ворот; как славно было бы захватить власть, не дожидаясь их; они встретят повстанцев как братьев, широко распахнув ворота, украсят флагами улицы и площади. Никому и в голову не пришло усомниться в Маккаре: его ненависть к Ругонам, жажда личной мести доказывали его преданность. Решено было, что все, кто занимается охотой, у кого дома есть ружья, принесут их, и в полночь отряд соберется на площади перед ратушей. Одно обстоятельство чуть было не остановило их: не было пуль. Но они решили зарядить ружья мелкой дробью; впрочем, в этом не было надобности: ведь они не встретят никакого сопротивления.
И Плассан снова увидел, как по безмолвным, залитым луной улицам крадутся вдоль домов вооруженные люди. Когдаотряд собрался у ратуши, Маккар, все время державшийся настороже, смело выступил вперед. Он постучал, и, когда швейцар, хорошо затвердивший урок, спросил, что им нужно, он разразился такими свирепыми угрозами, что тот притворился испуганным и поспешил скрыться. Двери медленно распахнулись, открывая черный, зияющий вход. Маккар громко крикнул:
— За мной, друзья!
Это было сигналом. Сам он тут же отскочил в сторону. Республиканцы ринулись вперед, и в тот же миг из черноты двора с грохотом вырвался сноп огня, и целый град пуль встретил республиканцев. Дверь изрыгала смерть. Национальные гвардейцы, раздраженные ожиданием, спеша стряхнуть кошмар, давивший их на этом унылом дворе, дали залп с лихорадочной поспешностью. Огонь вспыхнул так ярко, что Маккар отчетливо разглядел Ругона, который в кого-то целился. Антуану показалось, что дуло ружья направлено на него; он вспомнил, как в тот раз покраснела Фелисите, и бросился бежать, бормоча:
— Нечего дурака валять! Этот негодяй еще укокошит меня! Ведь он мне должен восемьсот франков!
Неистовый вопль раздался в ночи. Республиканцы, застигнутые врасплох, крича, что их предали, в свою очередь открыли огонь. Одного гвардейца они уложили у подъезда. Но сами потеряли троих. Они пустились в бегство, спотыкаясь о трупы, обезумев от страха, с отчаянным воплем: «Наших убивают!», не встречавшим отклика в пустынных улицах. Защитники порядка в это время успели зарядить ружья и, как бешеные, ринулись на пустую площадь, стреляя вдогонку, во все стороны, повсюду, где во мраке подворотни, в тени фонаря, за выступом стены им мерещились повстанцы. Минут десять они стреляли в пустоту.
Ночной бой потряс уснувший город, как удар молнии. Жители соседних улиц, разбуженные дьявольской перестрелкой, садились на постели, щелкая зубами от страха. Ни за что на свете они не высунули бы носа наружу. И вот в воздухе, разрываемом выстрелами, прокатился зычный голос соборного колокола: били в набат; странный, нестройный звон напоминал удары молота о наковальню или гул чудовищного котла, по которому яростно колотит палкой мальчишка. Рев колокола, который буржуа не сразу узнали, напугал их еще больше, чем выстрелы; некоторым казалось даже, что они слышат, как по мостовой с грохотом катится бесконечная вереница пушек. Они снова улеглись, забились под одеяло, как будто было опасно сидеть в алькове, в запертой комнате; укрывшись одеялом по самый подбородок, прерывисто дыша, они сжимались в комок, и сползавший на лицо фуляровый платок закрывал им глаза, — а их супруги, лежа рядом, замирали от страха, зарываясь головой в подушки.
Национальные гвардейцы, охранявшие укрепления, также услыхали выстрелы. Они прибежали вразброд, по пять-шесть человек, вообразив, что повстанцы пробрались в город каким-нибудь подземным ходом; их нестройный топот взбудоражил тишину улиц. Рудье примчался одним из первых. Но Ругон отослал всех обратно на посты, строго указав, что они не вправе покидать городские ворота. Смущенные его выговором (в панике они действительно оставили ворота без охраны), они помчались тем же путем назад, с еще большим грохотом. Добрый час плассанцам мерещилось, что какое-то обезумевшее полчище проносится из конца в конец по всему городу. Перестрелка, набат, марши, контрмарши национальных гвардейцев, ружья, которые они волочили за собой, как дубины, их ошалелые возгласы во мраке, — все это сливалось в оглушительный гул и гам; казалось, город взят штурмом и отдан на разграбление. Все это доконало несчастных жителей, которые были уверены, что вернулись повстанцы; они ведь предчувствовали, что это последняя ночь, что Плассан к утру провалится сквозь землю или взорвется. Лежа в постели, они ожидали катастрофу, потеряв рассудок от страха, чувствуя, что стены и пол ходят ходуном.
Грану продолжал бить в набат. Когда в городе снова воцарилось молчание, удары колокола зазвучали еще пронзительнее и жалобнее. Ругон, сгоравший от лихорадочного возбуждения, почувствовал, что больше не в силах выносить эти глухие рыдания. Он побежал к собору и нашел маленькую дверь отпертой. Псаломщик стоял на пороге.
— Довольно! — крикнул Пьер. — Это похоже на какие-то дикие вопли и действует на нервы!
— Да ведь я здесь ни при чем, господин Ругон, — оправдывался с отчаянием в голосе псаломщик. — Это все господин Грану. Он сам залез на колокольню… Надо вам сказать, что я по приказу господина кюре снял язык у колокола, чтобы не били в набат. Но господин Грану ничего и слышать не хотел. Он забрался все-таки наверх. Не знаю, чем это он так дьявольски колотит в колокол.
Ругон быстро поднялся по лестнице на верхушку колокольни, крича во все горло:
— Довольно! Довольно! Перестаньте, ради бога!..
Вбежав на площадку, он увидал Грану; освещенный лунным лучом, пробивавшимся сквозь амбразуру в своде, тот стоял без шляпы и бешено колотил по колоколу большим молотком. Он бил что есть мочи, откидывался назад, замахивался, набрасывался на звонкую бронзу, словно хотел расколоть ее вдребезги. Его грузная фигура подобралась; он яростно обрушивался на огромный неподвижный колокол; а когда содрогания металла отбрасывали его назад, накидывался с новым жаром. Можно было подумать, что кузнец кует раскаленное железо, но этот кузнец был в сюртуке, приземистый, лысый, с неуклюжими, свирепыми движениями.
Ругон в первый момент замер от удивления при виде этого взбесившегося буржуа, который сражался с колоколом, блистающим в лунных лучах. Теперь он понял, что означал гул, которым необычайный звонарь сотрясал город. Пьер крикнул, чтобы Грану перестал, но тот словно оглох. Ругону пришлось дернуть его за сюртук. Только тогда Грану узнал его.
— Ну что? — произнес он торжествующе. — Слыхали? Я пробовал сначала стучать по колоколу кулаками, но мне стало больно. К счастью, я нашел молоток. Еще разок-другой, — ладно?
Но Ругон увел его с собой. Грану сиял от восторга. Он вытирал лоб; он взял слово с приятеля, что тот завтра же расскажет всем и каждому, что он, Грану, наделал столько шуму простым молотком. Вот это подвиг! Сколько важности придаст ему теперь этот яростный звон!
Под утро Ругон вспомнил, что следовало бы успокоить Фелисите. По его приказу национальные гвардейцы заперлись в ратуше; он не позволил убрать трупы, говоря, что надо дать хороший урок населению старого квартала. Когда он, торопясь домой, пересекал площадь, уже не освещенную луной, то наступил на судорожно сжатую руку мертвеца у края тротуара. Он чуть не упал, Эта мягкая рука, подавшаяся под его каблуком, пробудила в нем неописуемый ужас и отвращение. Он быстро зашагал по пустынным улицам, все время чувствуя за спиной окровавленный кулак…
— Убили четверых! — выпалил он, входя.
Супруги переглянулись, сами удивляясь, своему преступлению. Лампа придавала их бледным лицам желтый, восковой оттенок.
— Ты их оставил на месте? — спросила Фелисите. — Надо, чтобы их там нашли.
— На кой чорт мне их подбирать! Они так и валяются… Я наступил на что-то мягкое…
Он взглянул на свой башмак. Каблук был красный от крови. Пока он переобувался, Фелисите продолжала:
— Ну, что же, тем лучше! Теперь конец… Теперь уже не будут говорить, что ты стреляешь по зеркалам.
Перестрелка, которую Ругоны придумали для того, чтобы окончательно утвердиться в роли спасителей Плассана, повергла к их ногам весь город, перепуганный и благодарный. Занимался зимний день, серый и унылый. Когда все стихло, обыватели, устав дрожать в постели, начали выползать из домов. Сперва появилось человек десять-пятнадцать, потом, когда распространился слух, что повстанцы бежали, оставив убитых в канавах, плассанцы, осмелев, в полном составе явились на площадь Ратуши. Все утро зеваки толпились вокруг четырех трупов. Они были ужасно изуродованы, особенно один, у которого в голове засело три пули: в трещинах черепа виднелся мозг. Но страшнее всех был гвардеец, свалившийся у крыльца. В него угодил заряд мелкой дроби, которой пользовались повстанцы за неимением пуль. Изрешеченное лицо сочилось кровью. Толпа долго упивалась страшным зрелищем, всегда привлекающим трусов. Гвардейца опознали: это был мясник Дюбрюель, тот самый, которого Рудье два дня назад обвинил в неосторожной стрельбе. Из остальных трех покойников двое оказались рабочими с шляпной фабрики, третий так и остался неизвестным. Созерцая красные лужи на мостовой, зеваки вздрагивали и подозрительно оглядывались; казалось, они боялись, что таинственное правосудие, которое в темноте восстановило порядок ружейными выстрелами, теперь подстерегает их, ловит каждое слово и жест и готово расстрелять их, если они не будут лобызать руки, спасшие их от власти черни.
Целое утро Пьер мозолил всем глаза, то, входя, то выходя из мэрии. Он был совершенно один в огромном пустом здании, в высоких залах которого гулко отдавался стук его каблуков. Все двери были открыты. И Пьер, председатель без советников, расхаживал по этой пустыне, столь проникнутый важностью своей миссии, что швейцар, встречая его в коридорах, всякий раз удивленно и почтительно кланялся ему. Пьер показывался во всех окнах и, несмотря на резкий холод, несколько раз выходил на балкон с пачками бумаг в руках, как человек, погруженный в дела, ожидающий важных сообщений.
В полдень он стал обходить город, посетил все посты, предупредил о возможной атаке, дал понять, что мятежники близко, но что он рассчитывает на мужество славной национальной гвардии; если потребуется, все как один должны умереть за правое дело. Пьер, возвращавшийся с обхода медленной походкой, важно, как герой, который решил пожертвовать собою для блага родины, заметил, что его встречает всеобщее изумление. На проспекте Совер мелкие рантье, эти неисправимые фланеры, которых никакая катастрофа не могла бы удержать от привычной прогулки в солнечные часы, глядели на него с недоумением, словно не узнавая, словно не веря, что человек из их среды, бывший торговец маслом, смеет противостоять целой армии.
В городе страх дошел до предела. С минуты на минуту ожидали мятежников. Известие о бегстве Маккара обсуждалось с самыми зловещими комментариями. Уверяли, что его освободили красные и что он притаился в ожидании ночи, чтобы наброситься на жителей и поджечь город с четырех концов. Плассан, запертый наглухо, перепутанный, весь истерзался, изобретая все новые ужасы. Республиканцы, заметив гордую осанку Пьера, немного призадумались. Что же касается нового города, адвокатов и отставных коммерсантов, еще накануне поносивших желтый салон, то их удивление было столь велико, что они не решались открыто напасть на человека, проявляющего такое мужество. По их мнению, неразумно было раздражать победителей — это бесполезное геройство только навлечет на Плассан величайшие бедствия. Потом, часа в три дня, они отправили к нему делегацию. Пьер, который сгорал от желания блеснуть доблестью перед своими согражданами, даже и не мечтал о таком великолепном случае. Он напыщенно разглагольствовал. Председатель временной комиссии принял делегацию нового города в кабинете мэра. Делегаты, отдав должное патриотизму Ругона, стали умолять его отказаться от сопротивления; но Пьер внушительно распространялся о долге, о родине, о порядке, о свободе и других возвышенных вещах. Впрочем, он никого не принуждает следовать своему примеру; он просто делает то, что подсказывают ему совесть и сердце.
— Как видите, господа, я один, — закончил он. — «Я принимаю на себя всю ответственность, чтобы никого не скомпрометировать, кроме самого себя. А если понадобится жертва, я готов пожертвовать собой; я хотел бы ценой своей жизни спасти жизнь моих сограждан.
Нотариус, самая умная голова из всей делегации, заметил ему, что он идет на верную смерть.
— Знаю, — строго отвечал Ругон. — Я готов!..
Все переглянулись. Слова «я готов!» произвели огромное впечатление. В самом деле, он — мужественный человек. Нотариус умолял его призвать на помощь жандармов, но Ругон отвечал, что кровь солдат драгоценна и что он позволит пролить ее только в крайнем случае. Взволнованные делегаты медленно ушли. Час спустя весь Плассан признал Ругона героем, и только самые отъявленные трусы величали его «старым дураком».
Вечером, к удивлению Ругона, к нему прибежал Грану. Бывший торговец миндалем бросился к нему в объятия, называя его «великим человеком», и клялся, что решил умереть вместе с ним. Пресловутое «я готов!», переданное ему служанкой со слов зеленщицы, вызвало у него взрыв энтузиазма. Под трусостью, под комической внешностью в нем таилась трогательная наивность. Пьер оставил Грану при себе, подумав, что от него, конечно, не будет толку. Его тронула преданность этого простака, и он решил, что попросит префекта публично выразить благодарность Грану, — пусть остальные буржуа, так позорно бежавшие, лопнут от зависти! И они вдвоем стали ждать ночи в пустынной мэрии.
В этот самый час Аристид у себя дома взволнованно расхаживал по комнате. Статья Вюйе удивила его; поведение отца совсем ошеломило. Он только что видел его в окне мэрии; отец был в белом галстуке, в черном сюртуке, и его невозмутимое спокойствие перед лицом надвигающейся опасности окончательно сбило с толку беднягу Аристида. Но ведь повстанцы возвращаются после победы — об этом говорит весь город. Аристида охватило сомнение: все это смахивает на какой-то зловещий фарс! Не решаясь пойти к родителям, он отправил к ним жену. Вернувшись, Анжела сказала ему своим тягучим голоском:
— Мамаша тебя ждет. Она вовсе не сердится, но мне кажется, что она насмехается над тобой. Она мне несколько раз повторила, что ты можешь опять спрятать повязку в карман.
Аристида это глубоко уязвило. Однако он тотчас же помчался на улицу Банн, готовый проявить смирение и покорность. Мать встретила его презрительным смехом:
— Бедный мальчик, — сказала она, — ты остался в дураках!
— Всему виной эта окаянная дыра, Плассан! — воскликнул с досадой Аристид. — Честное слово, я здесь совсем отупел. Никаких новостей, и все кругом дрожат. А все потому, что заперлись в этих проклятых стенах… Ах, почему я тогда не уехал с Эженом в Париж!
Потом, видя, что Фелисите продолжает смеяться, он с горечью добавил:
— Вы плохо ко мне относитесь, мама… А мне ведь кое-что известно. Брат извещал вас обо всех политических событиях, а вы хоть бы раз подали мне добрый совет!
— Так ты знаешь об этом? Да? — сказала Фелисите, сразу становясь серьезной и насторожившись. — Ну что же, значит, ты не так глуп, как я полагала. Может быть, ты вскрываешь письма, как один наш знакомый?
— Нет, я подслушиваю у дверей, — отвечал Аристид с великолепным апломбом.
Такая откровенность понравилась старухе. Она улыбнулась и спросила уже более мягко:
— Так в чем же дело, дурачок? Почему же ты не примкнул к нам раньше?
— Видите ли, — смущенно протянул молодой человек, — я не очень-то верил в вас… Вы принимаете у себя таких болванов, как мой тесть, как Грану и иные прочие. И потом мне не хотелось рисковать…
Он замолчал. Казалось, он колебался. Потом продолжал взволнованно:
— Но сейчас-то по крайней мере вы твердо уверены в успехе переворота?
— Я? — воскликнула Фелисите, которую оскорбляли сомнения сына. — Нет, я решительно ни в чем не уверена.
— Но ведь вы же велели мне снять повязку?
— Да, потому что все смеются над тобой.
Аристид застыл на месте, тупо уставившись в стену, словно изучая разводы оранжевых обоев. Нерешительность сына вывела, наконец, Фелисите из терпения.
— Знаешь что? — сказала она. — Я возвращаюсь к прежнему своему мнению: ты не умен. А еще хочешь, чтобы тебе читали письма Эжена! Да ведь ты со своими вечными сомнениями испортил бы нам все дело. Ты все колеблешься…
— Это я-то колеблюсь? — перебил он, взглянув на мать ясным, холодным взглядом. — Вы плохо меня знаете. Я готов поджечь город, чтобы погреть себе руки! Но поймите, — я боюсь встать на ложный путь! Мне осточертело есть черствый хлеб, я решил провести фортуну. Я намерен играть только наверняка.
Он сказал это с таким пылом, что мать узнала голос собственной крови в этой отчаянной жажде успеха.
— Отец держится героем, — прошептала она.
— Да, я видел его, — усмехнулся Аристид. — У него весьма внушительный вид. Прямо Леонид при Фермопилах… Это ты, мама, вдохновила его?
И, сделав решительный жест, он весело крикнул:
— Решено! Я — бонапартист! Папа не такой человек, чтобы зря идти на смерть.
— Ты прав, — отвечала она. — Сейчас я ничего не могу тебе сказать, но завтра ты увидишь сам.
Аристид не настаивал, он поклялся, что скоро у матери будут основания им гордиться, и удалился, а Фелисите почувствовала, как в душе у нее просыпается давнишнее пристрастие. Она сидела у окна и, глядя ему вслед, думала о том, что он все же чертовски умен: не могла же она отпустить его, не наставив на путь истинный.
Третья жуткая ночь, ночь, полная неведомых ужасов, надвигалась на Плассан. Город, умиравший от страха, был при последнем издыхании. Буржуа поспешно возвращались домой, запирали двери, гремя засовами и железными болтами. Всем казалось, что завтра Плассан исчезнет с лица земли: он провалится сквозь землю или взорвется. Когда Ругон шел домой обедать, на улицах было пусто. Это безлюдие огорчило и взволновало его. К концу обеда он совсем пал духом и спросил жену, стоит ли доводить до конца восстание, подготовляемое Маккаром.
— Ведь травля прекратилась, — сказал он. — Если бы ты видела, как новый город приветствовал меня! Мне кажется, сейчас не к чему убивать людей. А? Как ты думаешь? Мы обстряпаем дело и так.
— Ах, какая ты тряпка! — сердито закричала Фелисите. — Сам все затеял, а теперь — на попятную! А я тебе говорю, что без меня ты ничего не добьешься… Нет, нет, иди уж своим путем! Ты думаешь, республиканцы пощадят тебя, если ты попадешься к ним в лапы?
Вернувшись в мэрию, Ругон стал готовить западню. Тут Грану оказался весьма полезен. Пьер послал его разнести приказы постам, охранявшим укрепления; национальные гвардейцы должны были подходить к ратуше тайком, небольшими группами. Ругон даже не известил Рудье, — этот парижский буржуа, забредший в провинцию, мог испортить все дело своими гуманными взглядами. Часам к одиннадцати двор мэрии наполнился гвардейцами. Ругон припугнул их, сообщив, что оставшиеся в Плассане республиканцы собираются сделать отчаянную вылазку; он ставил себе в заслугу, что через посредство своей тайной полиции своевременно узнал об этом. Набросав картину кровавой резни, какая произойдет в случае, если эти мерзавцы захватят власть, Пьер отдал приказ соблюдать тишину и потушить огни. Он и сам взял ружье. С утра он бродил как во сне, не узнавая самого себя; он чувствовал за своей спиной Фелисите, в руки которой отдался прошлой ночью. Если бы его повели на виселицу, он подумал бы: «Не беда, жена придет и вытащит меня из петли!» Чтобы поднять еще больше шума, всколыхнуть спящий город, он послал Грану в собор и отдал приказ при первых же выстрелах бить в набат. К церковному сторожу надо обратиться от имени маркиза, чтобы тот отпер двери. Во дворе мэрии, в темноте и зловещем безмолвии, национальные гвардейцы ждали, одурев от страха, не сводя глаз с подъезда, каждую минуту готовые стрелять, как охотники, при облаве на волков.
Между тем Маккар провел день у тети Диды. Он растянулся на старом сундуке, с сожалением вспоминая диван г-на Гарсонне. Не раз его охватывало страстное желание пойти в соседнее кафе и с шиком растратить свои двести франков. Эти деньги, засунутые в жилетный карман, жгли его; чтобы скоротать время, он тратил их в своем воображении. Мать, к которой в последние дни то и дело прибегали сыновья, бледные и растерянные, сохраняла обычное молчание; с застывшим, как маска, лицом, двигаясь, как автомат, она ходила мимо Маккара и, казалось, даже не замечала его присутствия. Она ничего не знала о панике, свирепствовавшей в городе, она была за тысячу миль от Плассана, во власти навязчивой идеи, без проблеска мысли в широко открытых глазах. Однако какое-то смутное беспокойство, какая-то забота волновала ее, и веки ее чуть вздрагивали. Антуан не устоял против соблазна полакомиться и послал ее за жареным цыпленком в трактир предместья. Усевшись за стол, он заявил:
— Ну что, тебе, видно, не каждый день приходится есть цыплят? А? Это для тех, кто работает, кто умеет обделывать свои дела. А ты, ты всегда умела только проматывать деньги… Держу пари, что ты отдала свои сбережения этому притворщику Сильверу. А у него, у плута этакого, есть любовница. Смотри, если у тебя припрятана кубышка, он в один прекрасный день доберется до нее.
Он ухмылялся, он так и пылал хищной радостью. Деньги, звеневшие у него в кармане, затеваемое предательство, уверенность в том, что он не продешевил, — все это вызывало в нем злорадное удовлетворение; как отъявленный негодяй, он весело посмеивался, подстраивая пакость. Тетя Дида ничего не слыхала, кроме имени Сильвера.
— Ты видел его? — спросила она, разжав, наконец, губы.
— Кого? Сильвера? — ответил Антуан. — Он расхаживал в стане мятежников под руку с высокой девушкой в красном. Если его пристрелят, — поделом ему!
Старуха пристально посмотрела на него.
— Почему? — спросила она серьезно.
— Нельзя же быть таким дураком, — отвечал Антуан, слегка смутившись. — Разве можно рисковать своей шкурой ради идеи? Я, например, обделал свои делишки. Я не ребенок.
Но тетя Дида больше не слушала. Она бормотала:
— У него руки были в крови… Они убьют его, как того… дядья пришлют за ним жандармов.
— Что это вы бормочете? — спросил Антуан, обгладывая косточки цыпленка. — Вы знаете, я люблю, чтобы мне говорили правду в лицо. Если я когда-нибудь и рассуждал с мальчишкой о Республике, то лишь для того, чтобы внушить ему более здравый образ мыслей. Он совсем свихнулся. Да, я люблю свободу, но она не должна переходить в разнузданность… Что до Ругона, я его уважаю. Это человек с головой и к тому же храбрец.
— У него было ружье? Да? — перебила тетя Дида; она, казалось, мысленно следовала за Сильвером по далеким дорогам.
— Ружье? Ах, да, карабин Маккара, — сказал Антуан, взглянув на место над камином, где обычно висело ружье. — Кажется, я видел карабин у него в руках. Неплохое оружие, как раз подходящее, чтобы бегать по полям под руку с девкой. Ну и болван!
Он счел нужным отпустить несколько сальностей. Тетя Дида снова принялась кружить по комнате. Она не проронила больше ни слова. Вечером Антуан надел блузу, надвинул на глаза фуражку, которую купила для него мать, и ушел. Он вошел в город таким же способом, как раньше вышел из него, а именно, рассказав какую-то басню национальным гвардейцам, охранявшим Римские ворота. Затем он направился в старый квартал и стал украдкой переходить от двери к двери. Все ревностные республиканцы, все сочувствующие, которые не ушли с армией, явились к девяти часам вечера в мрачный кабачок, где Маккар назначил сбор. Когда их набралось около пятидесяти человек, он произнес речь, в которой упоминал о своей личной мести, и призывал их дружным натиском свергнуть постыдное иго; в заключение он заверил их, что в десять минут вернет им мэрию. Он сам только что оттуда, там пусто; стоит им захотеть, и над ратушей в эту же ночь взовьется красный флаг. Рабочие стали совещаться: реакция при последнем издыхании, повстанцы у ворот; как славно было бы захватить власть, не дожидаясь их; они встретят повстанцев как братьев, широко распахнув ворота, украсят флагами улицы и площади. Никому и в голову не пришло усомниться в Маккаре: его ненависть к Ругонам, жажда личной мести доказывали его преданность. Решено было, что все, кто занимается охотой, у кого дома есть ружья, принесут их, и в полночь отряд соберется на площади перед ратушей. Одно обстоятельство чуть было не остановило их: не было пуль. Но они решили зарядить ружья мелкой дробью; впрочем, в этом не было надобности: ведь они не встретят никакого сопротивления.
И Плассан снова увидел, как по безмолвным, залитым луной улицам крадутся вдоль домов вооруженные люди. Когдаотряд собрался у ратуши, Маккар, все время державшийся настороже, смело выступил вперед. Он постучал, и, когда швейцар, хорошо затвердивший урок, спросил, что им нужно, он разразился такими свирепыми угрозами, что тот притворился испуганным и поспешил скрыться. Двери медленно распахнулись, открывая черный, зияющий вход. Маккар громко крикнул:
— За мной, друзья!
Это было сигналом. Сам он тут же отскочил в сторону. Республиканцы ринулись вперед, и в тот же миг из черноты двора с грохотом вырвался сноп огня, и целый град пуль встретил республиканцев. Дверь изрыгала смерть. Национальные гвардейцы, раздраженные ожиданием, спеша стряхнуть кошмар, давивший их на этом унылом дворе, дали залп с лихорадочной поспешностью. Огонь вспыхнул так ярко, что Маккар отчетливо разглядел Ругона, который в кого-то целился. Антуану показалось, что дуло ружья направлено на него; он вспомнил, как в тот раз покраснела Фелисите, и бросился бежать, бормоча:
— Нечего дурака валять! Этот негодяй еще укокошит меня! Ведь он мне должен восемьсот франков!
Неистовый вопль раздался в ночи. Республиканцы, застигнутые врасплох, крича, что их предали, в свою очередь открыли огонь. Одного гвардейца они уложили у подъезда. Но сами потеряли троих. Они пустились в бегство, спотыкаясь о трупы, обезумев от страха, с отчаянным воплем: «Наших убивают!», не встречавшим отклика в пустынных улицах. Защитники порядка в это время успели зарядить ружья и, как бешеные, ринулись на пустую площадь, стреляя вдогонку, во все стороны, повсюду, где во мраке подворотни, в тени фонаря, за выступом стены им мерещились повстанцы. Минут десять они стреляли в пустоту.
Ночной бой потряс уснувший город, как удар молнии. Жители соседних улиц, разбуженные дьявольской перестрелкой, садились на постели, щелкая зубами от страха. Ни за что на свете они не высунули бы носа наружу. И вот в воздухе, разрываемом выстрелами, прокатился зычный голос соборного колокола: били в набат; странный, нестройный звон напоминал удары молота о наковальню или гул чудовищного котла, по которому яростно колотит палкой мальчишка. Рев колокола, который буржуа не сразу узнали, напугал их еще больше, чем выстрелы; некоторым казалось даже, что они слышат, как по мостовой с грохотом катится бесконечная вереница пушек. Они снова улеглись, забились под одеяло, как будто было опасно сидеть в алькове, в запертой комнате; укрывшись одеялом по самый подбородок, прерывисто дыша, они сжимались в комок, и сползавший на лицо фуляровый платок закрывал им глаза, — а их супруги, лежа рядом, замирали от страха, зарываясь головой в подушки.
Национальные гвардейцы, охранявшие укрепления, также услыхали выстрелы. Они прибежали вразброд, по пять-шесть человек, вообразив, что повстанцы пробрались в город каким-нибудь подземным ходом; их нестройный топот взбудоражил тишину улиц. Рудье примчался одним из первых. Но Ругон отослал всех обратно на посты, строго указав, что они не вправе покидать городские ворота. Смущенные его выговором (в панике они действительно оставили ворота без охраны), они помчались тем же путем назад, с еще большим грохотом. Добрый час плассанцам мерещилось, что какое-то обезумевшее полчище проносится из конца в конец по всему городу. Перестрелка, набат, марши, контрмарши национальных гвардейцев, ружья, которые они волочили за собой, как дубины, их ошалелые возгласы во мраке, — все это сливалось в оглушительный гул и гам; казалось, город взят штурмом и отдан на разграбление. Все это доконало несчастных жителей, которые были уверены, что вернулись повстанцы; они ведь предчувствовали, что это последняя ночь, что Плассан к утру провалится сквозь землю или взорвется. Лежа в постели, они ожидали катастрофу, потеряв рассудок от страха, чувствуя, что стены и пол ходят ходуном.
Грану продолжал бить в набат. Когда в городе снова воцарилось молчание, удары колокола зазвучали еще пронзительнее и жалобнее. Ругон, сгоравший от лихорадочного возбуждения, почувствовал, что больше не в силах выносить эти глухие рыдания. Он побежал к собору и нашел маленькую дверь отпертой. Псаломщик стоял на пороге.
— Довольно! — крикнул Пьер. — Это похоже на какие-то дикие вопли и действует на нервы!
— Да ведь я здесь ни при чем, господин Ругон, — оправдывался с отчаянием в голосе псаломщик. — Это все господин Грану. Он сам залез на колокольню… Надо вам сказать, что я по приказу господина кюре снял язык у колокола, чтобы не били в набат. Но господин Грану ничего и слышать не хотел. Он забрался все-таки наверх. Не знаю, чем это он так дьявольски колотит в колокол.
Ругон быстро поднялся по лестнице на верхушку колокольни, крича во все горло:
— Довольно! Довольно! Перестаньте, ради бога!..
Вбежав на площадку, он увидал Грану; освещенный лунным лучом, пробивавшимся сквозь амбразуру в своде, тот стоял без шляпы и бешено колотил по колоколу большим молотком. Он бил что есть мочи, откидывался назад, замахивался, набрасывался на звонкую бронзу, словно хотел расколоть ее вдребезги. Его грузная фигура подобралась; он яростно обрушивался на огромный неподвижный колокол; а когда содрогания металла отбрасывали его назад, накидывался с новым жаром. Можно было подумать, что кузнец кует раскаленное железо, но этот кузнец был в сюртуке, приземистый, лысый, с неуклюжими, свирепыми движениями.
Ругон в первый момент замер от удивления при виде этого взбесившегося буржуа, который сражался с колоколом, блистающим в лунных лучах. Теперь он понял, что означал гул, которым необычайный звонарь сотрясал город. Пьер крикнул, чтобы Грану перестал, но тот словно оглох. Ругону пришлось дернуть его за сюртук. Только тогда Грану узнал его.
— Ну что? — произнес он торжествующе. — Слыхали? Я пробовал сначала стучать по колоколу кулаками, но мне стало больно. К счастью, я нашел молоток. Еще разок-другой, — ладно?
Но Ругон увел его с собой. Грану сиял от восторга. Он вытирал лоб; он взял слово с приятеля, что тот завтра же расскажет всем и каждому, что он, Грану, наделал столько шуму простым молотком. Вот это подвиг! Сколько важности придаст ему теперь этот яростный звон!
Под утро Ругон вспомнил, что следовало бы успокоить Фелисите. По его приказу национальные гвардейцы заперлись в ратуше; он не позволил убрать трупы, говоря, что надо дать хороший урок населению старого квартала. Когда он, торопясь домой, пересекал площадь, уже не освещенную луной, то наступил на судорожно сжатую руку мертвеца у края тротуара. Он чуть не упал, Эта мягкая рука, подавшаяся под его каблуком, пробудила в нем неописуемый ужас и отвращение. Он быстро зашагал по пустынным улицам, все время чувствуя за спиной окровавленный кулак…
— Убили четверых! — выпалил он, входя.
Супруги переглянулись, сами удивляясь, своему преступлению. Лампа придавала их бледным лицам желтый, восковой оттенок.
— Ты их оставил на месте? — спросила Фелисите. — Надо, чтобы их там нашли.
— На кой чорт мне их подбирать! Они так и валяются… Я наступил на что-то мягкое…
Он взглянул на свой башмак. Каблук был красный от крови. Пока он переобувался, Фелисите продолжала:
— Ну, что же, тем лучше! Теперь конец… Теперь уже не будут говорить, что ты стреляешь по зеркалам.
Перестрелка, которую Ругоны придумали для того, чтобы окончательно утвердиться в роли спасителей Плассана, повергла к их ногам весь город, перепуганный и благодарный. Занимался зимний день, серый и унылый. Когда все стихло, обыватели, устав дрожать в постели, начали выползать из домов. Сперва появилось человек десять-пятнадцать, потом, когда распространился слух, что повстанцы бежали, оставив убитых в канавах, плассанцы, осмелев, в полном составе явились на площадь Ратуши. Все утро зеваки толпились вокруг четырех трупов. Они были ужасно изуродованы, особенно один, у которого в голове засело три пули: в трещинах черепа виднелся мозг. Но страшнее всех был гвардеец, свалившийся у крыльца. В него угодил заряд мелкой дроби, которой пользовались повстанцы за неимением пуль. Изрешеченное лицо сочилось кровью. Толпа долго упивалась страшным зрелищем, всегда привлекающим трусов. Гвардейца опознали: это был мясник Дюбрюель, тот самый, которого Рудье два дня назад обвинил в неосторожной стрельбе. Из остальных трех покойников двое оказались рабочими с шляпной фабрики, третий так и остался неизвестным. Созерцая красные лужи на мостовой, зеваки вздрагивали и подозрительно оглядывались; казалось, они боялись, что таинственное правосудие, которое в темноте восстановило порядок ружейными выстрелами, теперь подстерегает их, ловит каждое слово и жест и готово расстрелять их, если они не будут лобызать руки, спасшие их от власти черни.