Страница:
Всех же посетителей желтого салона бесспорно превзошел тесть Аристида, майор Сикардо. Этот вояка богатырского сложения, с кирпично-красным лицом, покрытым шрамами и усеянным пучками седых волос, прославился в великой армии своим тупоумием. Во время февральских событий его возмущали только уличные бои: он то и дело с негодованием возвращался к этой теме, заявляя, что так сражаться — сущий позор, и с гордостью вспоминал славное царствование Наполеона.
Кроме того у Ругонов бывал некто Вюйе, подозрительного вида человек с липкими руками; Вюйе владел книжной лавкой и поставлял священные картинки и четки всем ханжам города; он был ревностный католик и поэтому имел большую клиентуру среди многочисленных монастырей и церквей. Ему пришла счастливая мысль сочетать торговлю с изданием газеты. «Плассанский вестник» выходил два раза в неделю и был посвящен исключительно интересам духовенства. Вюйе терял на газете каждый год не менее тысячи франков, но зато она создала ему репутацию поборника церкви и помогала сплавлять церковные товары, залежавшиеся в лавке. Этот невежественный, малограмотный человек сам сочинял статьи для своей газеты, причем смирение и желчь заменяли ему талант. Когда маркиз приступил к своей кампании, он сразу понял, какую пользу можно извлечь из этой великопостной физиономии пономаря, из этого бездарного и продажного пера. Начиная с февраля в «Плассанском вестнике» стало меньше ошибок: его редактировал маркиз.
Легко вообразить, какое любопытное зрелище представлял собой по вечерам желтый салон Ругонов. Люди самых различных убеждений сталкивались здесь и хором ругали Республику. Их сближала ненависть. Впрочем, маркиз, не пропускавший ни одного собрания, одним своим присутствием прекращал споры, вспыхивавшие порой между, майором и другими посетителями салона. Всем этим обывателям втайне льстило рукопожатие, которым маркиз удостаивал их при встрече и при уходе. И только Рудье, вольнодумец с улицы св. Оноре, заявлял, что у маркиза нет ни гроша за душой и плевать ему на маркиза. А у маркиза не сходила с лица любезная улыбка светского человека; снисходя к этим обывателям, он не позволял себе ни одной презрительной гримаски, от чего не удержались бы другие обитатели квартала св. Марка. Жизнь приживальщика научила маркиза обходительности. Он был душой этого кружка. Он руководил им от имени неизвестных особ, никогда не раскрывая их инкогнито. «Они хотят» или «они возражают», заявлял он. Эти невидимые боги, следившие с заоблачных высот за судьбами Плассана, лично не вмешиваясь в общественные дела, были, по всей вероятности, важные духовные особы, политические тузы этого края. Когда маркиз произносил таинственное слово «они», внушавшее присутствующим почтительный трепет, Вюйе всем своим благоговейным видом показывал, что прекрасно знает, о ком идет речь.
Но счастливее всех была Фелисите. Наконец-то ее салон стали посещать. Правда, она немного стыдилась своей ветхой мебели, обитой желтым бархатом, но утешала себя мечтой о том, какую богатую обстановку она приобретет, когда восторжествует правое дело. Ругоны в конце концов крепко уверовали в монархию. В отсутствие Рудье Фелисите уверяла даже, что если они не разбогатели на торговле маслом, то исключительно из-за июльской монархии. Таким образом, их бедность приобретала политическую окраску. Фелисите была любезна со всеми, даже с Грану, и каждый вечер придумывала новый способ незаметно будить его перед уходом.
Ее салон, это гнездо консерваторов, принадлежащих к различным партиям, с каждым днем приобретал все большее влияние. Благодаря разнообразию своих членов, а главное, благодаря тайному импульсу, который все они получали от духовенства, он превратился в центр реакции, откуда тянулись нити по всему Плассану. Тактика маркиза, который продолжал оставаться в тени, состояла в том, чтобы выдвигать Ругона как главу этой группы. Собирались у Ругона, и этого было достаточно для непроницательного взора большинства, чтобы провозгласить его вождем, привлечь к нему общественное внимание. Вся работа приписывалась Пьеру; считалось, что Пьер — главный поборник движения, которое постепенно привлекало в партию консерваторов тех, кто еще вчера был ярым республиканцем. Бывают положения, из которых извлекают выгоду только люди с запятнанной репутацией. Они строят свое благополучие там, где люди с лучшим положением и большим весом побоялись бы рискнуть своим именем. Рудье, Грану и многие другие состоятельные, почтенные люди, конечно, были бы в сто раз предпочтительнее Пьера для роли активного вождя консерваторов. Но ни один из них не согласился бы превратить свою гостиную в политический центр; у них не было твердых убеждений, они не рискнули бы открыто скомпрометировать себя; в сущности это были просто болтуны, провинциальные сплетники, злопыхатели, всегда готовые посудачить с соседом о Республике, особенно если ответственность падала на соседа. Игра была слишком рискованной, и из всей плассанской буржуазии итти на риск согласны были только Ругоны, неудовлетворенные, озлобленные, дошедшие до крайности.
В апреле 1849 года из Парижа неожиданно приехал Эжен и прожил у отца две недели. Цель этой поездки так и осталась неизвестной. Надо полагать, что Эжен прибыл в родной город, чтобы позондировать почву, узнать, может ли он рассчитывать на успех своей кандидатуры в члены Законодательного собрания, которое должно было вскоре заменить собою Учредительное. Эжен был слишком осторожен, чтобы рисковать неудачей. Вероятно, общественное мнение показалось ему неблагоприятным, потому что он воздержался от каких бы то ни было выступлений; впрочем, в Плассане не знали, кем он стал и чем занимается в Париже. В городе нашли, что он похудел и стал не таким сонным. Им заинтересовались, пытались вызвать на разговор; он притворялся, что ничего не знает, вызывал на откровенность других, но сам не откровенничал. Люди более проницательные сообразили бы, что под его наружным безразличием скрывается острый интерес к политическим настроениям города. По-видимому, он знакомился с обстановкой и, вероятно, не столько для себя, сколько для какой-то партии.
Несмотря на то, что Эжен отказался от всяких личных надежд, он пробыл в Плассане до конца месяца, весьма усердно посещая собрания в желтом салоне. При первом же звонке он занимал место в оконной нише, как можно дальше от лампы. Там он просиживал весь вечер, подперев подбородок правой рукой, слушая с благоговейным вниманием. Он оставался невозмутимым при самых чудовищных благоглупостях. Он на все одобрительно кивал головой, даже на бессвязное бормотание Грану. Если спрашивали его мнения, он вежливо присоединялся к большинству. Ничто не могло истощить его терпения — ни пустые бредни маркиза, говорившего о Бурбонах так, как если бы все еще был 1815 год, ни излияния буржуа Рудье, который с умилением вспоминал, сколько пар носков он продал королю-гражданину. Напротив, среди этого вавилонского столпотворения Эжен, видимо, чувствовал себя как рыба в воде. Порой, когда все эти шуты с остервенением набрасывались на Республику, в его глазах мелькала усмешка, но губы не улыбались. Его сосредоточенное внимание, его изысканная любезность завоевали ему общую симпатию. Его считали недалеким, но добродушным. Если какой-нибудь бывший торговец маслом и миндалем не мог в общем гаме поведать о том, как именно он спас бы Францию, будь власть в его руках, он подсаживался к Эжену и громогласно излагал ему свои изумительные проекты. А Эжен тихо покачивал головой и, по-видимому, с восхищением внимал этим возвышенным идеям. Только Вюйе подозрительно поглядывал на него. Книготорговец, — помесь пономаря с журналистом, — был менее болтлив и более наблюдателен, чем остальные. Он заметил, что адвокат шепчется по углам с майором Сикардо, и решил проследить за ним; но ему ни разу не удалось подслушать ни единого слова. При его приближении Эжен взглядом останавливал майора. С этой поры Сикардо начал говорить о Наполеоне с загадочной усмешкой.
За два дня до отъезда в Париж Эжен встретил на проспекте Созер своего брата Аристида, и тот уцепился за него с упорством человека, который нуждается в совете. Аристид находился в большом затруднении. Как только провозгласили Республику, он проявил горячую преданность новому правительству. Его ум, отточенный двухлетним пребыванием в Париже, был проницательнее неповоротливых мозгов плассанцев. Аристид угадывал бессилие легитимистов[6] и орлеанистов[7], но еще не уяснил себе, кто тот третий вор, которому суждено ограбить Республику. На всякий случай он перешел на сторону победителя. Он порвал связь с отцом и публично заявлял, что Ругон сошел с ума, что старого дурака провели дворяне.
— Но ведь мать умная женщина, — добавлял он. — Никогда бы я не подумал, что она толкнет мужа в партию, обреченную на провал. В конце концов они останутся нищими. Но разве женщины что-нибудь смыслят в политике!
Сам Аристид намеревался продать себя как можно дороже. Главная трудность состояла в том, чтобы уловить, откуда дует ветер и во-время перейти на сторону тех, кто щедро вознаградит его в час торжества. К несчастью, он брел ощупью, затерянный в провинциальной глуши, как в лесу, без компаса, без руководящей нити. Выжидая, пока ход событий не выведет его на правильный путь, Аристид продолжал изображать из себя пламенного республиканца, придерживаясь линии, взятой с первых же дней. Благодаря этому он удержался в супрефектуре; ему даже прибавили жалованья. Но скоро его стало терзать желание играть роль; он уговорил книготорговца, конкурента Вюйе, издавать демократическую газету и сделался одним из самых ревностных ее редакторов. «Независимый», подстрекаемый Аристидом, объявил беспощадную войну реакционерам. Мало-помалу течение увлекло Аристида дальше, чем он хотел; в конце концов он стал писать такие вызывающие статьи, что сам ужасался, перечитывая их. В Плассане произвела большое впечатление газетная кампания, которую повел сын против лиц, ежедневно посещавших знаменитый желтый салон отца. Благосостояние таких особ, как Рудье и Грану, приводило Аристида в бешенство, и он терял всякую осторожность. Обуреваемый завистью и озлоблением изголодавшегося человека, он создал себе в лице буржуазии непримиримого врага; но приезд Эжена и его поведение в Плассане поразили Аристида. Он считал брата тонким политиком. По его мнению, этот сонный толстяк спал только одним глазом, как кошка перед мышиной норкой. И вот, оказывается, Эжен проводит все вечера в желтом салоне и благоговейно выслушивает шутов, которых он, Аристид, так безжалостно высмеивает. Узнав из городских пересудов, что Эжен жмет руку Грану и обменивается рукопожатиями с маркизом, Аристид задал себе вопрос: чему же верить? Неужели он так грубо ошибается? Неужели у легитимистов или орлеанистов есть шансы на успех? Эти мысли приводили его в ужас. Он потерял покой и, как это часто бывает, еще ожесточеннее набросился на консерваторов, чтобы отомстить за свое ослепление.
За день до встречи с Эженом на проспекте Совер Аристид поместил в «Независимом» громовую статью о происках духовенства в ответ на заметку Вюйе, обвинявшего республиканцев в том, что они собираются разрушить храмы. Вюйе был особенно ненавистен Аристиду. Не проходило и недели, чтобы оба журналиста не обменялись самыми грубыми оскорблениями. В провинции, где еще процветает витиеватый стиль, полемизирующие стороны облекают в красивые фразы самую базарную ругань. Аристид называл своего противника «Иудой» и «слугой св. Антония», а Вюйе парировал, говоря о республиканце, как о «чудовище, упившемся кровью», которую ему «поставляет презренная гильотина».
Желая выпытать что-нибудь у брата, но не решаясь открыто проявить беспокойство, Аристид спросил Эжена:
— Ты читал мою вчерашнюю статью? Что ты о ней скажешь?
Эжен пожал плечами.
— Ты болван, братец мой, — ответил он просто.
— Так, значит, — воскликнул журналист, бледнея, — ты считаешь, что Вюйе прав? Ты веришь в торжество Вюйе?
— Я? Верю ли я в Вюйе?.. — Эжен явно хотел сказать: «Вюйе такой же болван, как и ты», но при виде искаженного лица брата одумался и спокойно добавил: — У Вюйе есть свои хорошие стороны.
Аристид расстался с Эженом в еще большем недоумении. Брат, очевидно, посмеялся над ним; трудно было представить себе более гнусную личность, чем Вюйе. Аристид решил впредь быть осторожнее и ничем не связывать себя, дабы сохранить свободу действий на тот случай, если придется помочь какой-нибудь партии придушить Республику.
В день отъезда, за час до отхода дилижанса, Эжен заперся с отцом в спальной и имел с ним долгую беседу. Фелисите, оставшаяся в гостиной, тщетно пыталась подслушать. Мужчины говорили шопотом, словно опасались, что кто-нибудь услышит хоть слово. Когда они вышли из спальни, вид у них был возбужденный. Попрощавшись с отцом и с матерью, Эжен, обычно цедивший слова, сказал неожиданно оживленным и взволнованным голосом:
— Вы все поняли, отец? В этом залог нашего успеха. Работайте в этом направлении не щадя сил. Доверьтесь мне.
— Я все выполню точно, — ответил Ругон, — но и ты не забудь, чего я прошу в награду за мои труды.
— Если мы победим, все ваши желания будут исполнены, даю вам слово. Впрочем, я буду вам писать, буду направлять вас согласно ходу событий. Не надо ни паники, ни чрезмерного пыла. Слепо слушайтесь меня.
— Что вы затеяли? — с любопытством спросила Фелисите.
— Дорогая мама, — ответил Эжен, улыбаясь, — вы так долго сомневались во мне, что я не могу поделиться с вами моими надеждами, да они пока что и весьма туманны. Для того, чтобы понимать, надо верить. Впрочем, отец вам все расскажет, когда придет время.
И так как у Фелисите был явно обиженный вид, он еще раз поцеловал ее и шепнул ей на ухо:
— Я ведь весь в тебя, хотя ты меня и не признаешь. Сейчас слишком умный человек может повредить. Но когда наступит решительный момент, ты возьмешь дело в свои руки.
Эжен вышел, потом приоткрыл дверь и сказал повелительным тоном:
— Главное, остерегайтесь Аристида: это вздорный человек, он все испортит. Я хорошо изучил его и уверен, что он всегда сумеет вывернуться. Жалеть его нечего. Если мы разбогатеем, он сумеет выманить у нас свою долю.
Когда Эжен уехал, Фелисите попыталась выведать тайну, которую от нее скрывали. Она слишком хорошо знала мужа, чтобы прямо спросить его: он бы сердито ответил, что это ее не касается. Но несмотря на все свои тонкие подходы, она ничего не добилась. В это тревожное время, когда требовалась сугубая осторожность, Эжен выбрал себе превосходного сообщника. Пьер, польщенный доверием сына, напустил на себя еще большую непроницаемость и непоколебимость, превращавшие его в какую-то тяжелую, внушительную глыбу. Фелисите поняла, что ничего от него не добьется, и перестала кружить вокруг него. Ее мучил только один вопрос, самый острый из всех. Муж и сын говорили о какой-то награде, которую потребовал Пьер. Что это за награда? Для Фелисите, совершенно равнодушной к политике, весь интерес сводился именно к этому. Она знала, что муж себя дешево не продаст, но ей не терпелось узнать, за какую цену его купили. Как-то вечером, лежа в кровати и видя, что Пьер в хорошем настроении, она завела разговор о дрязгах, неразлучных с бедностью.
— Пора бы уже покончить с этим, — сказала она. — С тех пор как к нам ходят все эти господа, мы прямо разоряемся на отопление и освещение. А кто нам заплатит? Никто.
Пьер поддался на эту удочку. Он самодовольно и снисходительно улыбнулся.
— Потерпи немного, — сказал он и с хитрым видом добавил, глядя жене прямо в глаза: — Хочешь быть женой частного сборщика?
Фелисите вспыхнула от радости. Она села на постели и по-детски всплеснула сухими старушечьими ладошками. — Правда? — прошептала она. — Здесь в Плассане?
Пьер утвердительно кивнул головой. Он наслаждался удивлением своей подруги. А она задыхалась от волнения.
— Но ведь требуется огромный залог, — сказала она наконец. — Мне говорили, что нашему соседу, господину Пейроту, пришлось внести в казну восемьдесят тысяч франков.
— Ну что ж, — ответил бывший торговец, — меня это не касается. Эжен все берет на себя. Он достанет мне залог у какого-нибудь парижского банкира. Сама понимаешь, я выбрал место повыгоднее. Эжен сначала было не соглашался; стал говорить, что для такой должности надо иметь состояние, что обычно выбирают людей с положением. Но я стоял на своем, и он уступил. От сборщика не требуется учености. Я, как господин Пейрот, найму помощника, который будет вести дела.
Фелисите слушала с восхищением.
— Да, да, надо остаться, — подхватила она. — Здесь мы страдали, здесь и будем торжествовать. Уж я им покажу, всем этим франтихам на Майле, которые смотрят свысока на мои шерстяные платья… Мне и в голову не приходило место сборщика, я думала, ты хочешь стать мэром…
— Мэром, что ты! Ведь это должность без оклада! Эжен тоже говорил мне о мэрии. Но я ему прямо сказал: «Я согласен, если ты мне дашь впридачу пятнадцать тысяч дохода».
В их беседе крупные цифры так и взлетали, словно ракеты, и это приводило Фелисите в восторг. В нетерпении она вертелась, испытывая какой-то внутренний зуд. Наконец она успокоилась, овладела собой и сказала:
— Давай-ка подсчитаем, сколько ты будешь получать.
— Твердый оклад, если не ошибаюсь, три тысячи франков, — ответил Пьер.
— Три тысячи франков, — повторила Фелисите.
— Потом проценты со сборов. В Плассане это может дать тысяч двенадцать.
— Значит, всего пятнадцать тысяч.
— Да, около пятнадцати тысяч. Пейрот столько и зарабатывает. Но это не все. Он занимается еще банковскими операциями. Это разрешается. Может быть, если нам повезет, рискну и я.
— Ну, скажем, всего двадцать тысяч… Двадцать тысяч франков дохода, — повторила Фелисите, ошеломленная этой цифрой.
— Придется вернуть аванс, — заметил Пьер.
— Ничего, — ответила Фелисите, — все равно мы будем богаче всех этих господ. Ну, а маркиз и все остальные? Тебе, пожалуй, придется поделиться с ними нашим пирогом?
— Нет, нет, это все нам одним.
Фелисите продолжала расспрашивать, но Пьер, решив, что она хочет выпытать у него тайну, нахмурился.
— Ну, будет, — резко сказал он. — Уже поздно. Пора спать. Нечего нам считать заранее, а то еще сглазим. Ведь я еще не получил места. И, главное, помалкивай.
Они потушили лампу, но Фелисите не могла уснуть. Лежа с открытыми глазами, она строила воздушные замки. Двадцать тысяч франков кружились перед ней в темноте в какой-то дьявольской пляске. Она жила в новом городе, в прекрасной квартире, обставленной с такой же роскошью, как у г-на Пейрота, она давала званые вечера, она ослепляла своим богатством весь город. Но особенно льстило ее самолюбию прекрасное положение, ожидающее ее мужа. Он будет выплачивать ренту Грану и Рудье, всем буржуа, которые сейчас заходят к ней, как в кафе, поболтать и узнать последние новости. Фелисите отлично видела, как развязно эти люди держатся в ее гостиной, и ненавидела их за это. Даже маркиз со своей иронической вежливостью нравился ей теперь гораздо меньше. Оказаться единственными победителями, забрать себе все, весь пирог, по ее выражению, — вот месть, которую она лелеяла. Когда все эти грубияны начнут заискивать перед господином сборщиком Ругоном, придет ее черед третировать их. Всю ночь Фелисите перебирала эти мысли. Наутро она раздвинула шторы и прежде всего инстинктивно поглядела на окна г-на Пейрота; она улыбнулась при виде широких штофных занавесей за стеклами.
Надежды Фелисите, изменив свое течение, стали еще упорнее. Как и всем женщинам, ей нравилась некоторая таинственность: неведомая цель, к которой стремился ее муж, привлекала ее гораздо больше, чем легитимистские интриги маркиза де Карнаван. Она легко отказалась от расчетов, основанных на успехе маркиза, теперь, когда Пьер намеревался извлечь все выгоды для одного себя. Надо признать, что она проявила замечательную выдержку и осторожность.
Но ее продолжало терзать любопытство: она изучала малейшие жесты Пьера, стремясь проникнуть в их тайный смысл. Что если он на ложном пути? Что если Эжен увлекает его на погибель и их ожидает голод и черная нужда. Все же она начинала верить. Эжен рассуждал так авторитетно, что она в конце концов уверовала в него. Здесь опять-таки действовало обаяние неизвестности. Пьер с таинственным видом говорил о высоких особах, с которыми старший сын встречается в Париже. Но если Фелисите не знала, чем занимается Эжен в Париже, то она не могла закрывать глаза на безумные выходки Аристида в Плассане. Журналиста-демократа сурово порицали в ее собственной гостиной, не стесняясь ее присутствием. Грану сквозь зубы называл его разбойником, а Рудье два-три раза в неделю повторял Фелисите:
— Ваш сын пишет невозможные вещи. Не далее как вчера он с самым возмутительным цинизмом нападал на нашего друга Вюйе.
И весь салон вторил ему. Майор Сикардо угрожал дать зятю пощечину. Пьер решительно отрекался от сына. Несчастная мать опускала голову, глотая слезы. Иногда ее охватывало возмущение, ей хотелось крикнуть Рудье в лицо, что, несмотря ни на что, ее дорогой мальчик во сто раз лучше их всех вместе взятых. Но она была связана по рукам и ногам, она боялась пошатнуть положение, завоеванное с таким трудом. Видя, что весь город против Аристида, она с отчаянием думала, что бедняжка губит себя. Раза два-три она тайком говорила с сыном, заклинала его вернуться к ним, не восстанавливать против себя желтый салон. Аристид отвечал, что она ничего не смыслит в этих делах и совершила величайшую ошибку, сделав мужа орудием маркиза. Фелисите пришлось отступиться, но она твердо решила, что в случае успеха заставит Эжена поделиться с бедным мальчиком, который попрежнему оставался ее любимцем.
После отъезда старшего сына Пьер Ругон продолжал стоять в центре реакции. Казалось, ничто не изменилось в убеждениях пресловутого желтого салона; каждый вечер те же лица все так же превозносили монархию, и хозяин дома одобрял их и поддерживал с прежним пылом. Эжен уехал из Плассана первого мая. Через несколько дней желтый салон был охвачен радостным волнением. Обсуждалось письмо президента Республики к генералу Удино о римском походе.[8] Это письмо сочли доказательством блестящей победы, которую удалось одержать благодаря непреклонности партии реакционеров. С 1848 года Палаты обсуждали римский вопрос: нужен был Бонапарт, чтобы задушить нарождающуюся Республику при помощи интервенции, которую никогда не допустила бы свободная Франция. Маркиз заявил, что невозможно лучше работать в пользу легитимистов. Вюйе разразился великолепной статьей. Общий восторг достиг апогея месяц спустя, когда майор Сикардо, придя вечером к Ругонам, объявил, что французская армия сражается у стен Рима. Среди радостных восклицаний он многозначительно пожал руку Пьеру. Потом, усевшись, начал восхвалять президента Республики, который один, по его словам, может спасти Францию от анархии.
— Так пусть спасает скорее, — перебил его маркиз, — и пусть он в дальнейшем также выполнит свой долг и вернет власть законному монарху.
Пьер, по-видимому, искренне одобрил этот прекрасный ответ. Доказав свою глубокую преданность роялизму, он осмелился заметить, что в данном случае все его симпатии на стороне принца Луи-Бонапарта. Между ним и майором произошел короткий разговор, причем оба восхваляли добрые намерения президента; создавалось впечатление, что эти фразы приготовлены и выучены заранее. Впервые в желтый салон открыто проник бонапартизм. Правда, после декабрьских выборов о принце говорили уже более мягко. Он был, конечно, гораздо более приемлем, чем Кавеньяк[9], и вся реакционная клика голосовала за него. Все же на принца смотрели скорее как на сообщника, чем на друга; и этому сообщнику не доверяли, его обвиняли в том, что он загребает жар чужими руками. Но в тот вечер благодаря римскому походу собрание одобрительно отнеслось к похвалам майора и Пьера.
Кроме того у Ругонов бывал некто Вюйе, подозрительного вида человек с липкими руками; Вюйе владел книжной лавкой и поставлял священные картинки и четки всем ханжам города; он был ревностный католик и поэтому имел большую клиентуру среди многочисленных монастырей и церквей. Ему пришла счастливая мысль сочетать торговлю с изданием газеты. «Плассанский вестник» выходил два раза в неделю и был посвящен исключительно интересам духовенства. Вюйе терял на газете каждый год не менее тысячи франков, но зато она создала ему репутацию поборника церкви и помогала сплавлять церковные товары, залежавшиеся в лавке. Этот невежественный, малограмотный человек сам сочинял статьи для своей газеты, причем смирение и желчь заменяли ему талант. Когда маркиз приступил к своей кампании, он сразу понял, какую пользу можно извлечь из этой великопостной физиономии пономаря, из этого бездарного и продажного пера. Начиная с февраля в «Плассанском вестнике» стало меньше ошибок: его редактировал маркиз.
Легко вообразить, какое любопытное зрелище представлял собой по вечерам желтый салон Ругонов. Люди самых различных убеждений сталкивались здесь и хором ругали Республику. Их сближала ненависть. Впрочем, маркиз, не пропускавший ни одного собрания, одним своим присутствием прекращал споры, вспыхивавшие порой между, майором и другими посетителями салона. Всем этим обывателям втайне льстило рукопожатие, которым маркиз удостаивал их при встрече и при уходе. И только Рудье, вольнодумец с улицы св. Оноре, заявлял, что у маркиза нет ни гроша за душой и плевать ему на маркиза. А у маркиза не сходила с лица любезная улыбка светского человека; снисходя к этим обывателям, он не позволял себе ни одной презрительной гримаски, от чего не удержались бы другие обитатели квартала св. Марка. Жизнь приживальщика научила маркиза обходительности. Он был душой этого кружка. Он руководил им от имени неизвестных особ, никогда не раскрывая их инкогнито. «Они хотят» или «они возражают», заявлял он. Эти невидимые боги, следившие с заоблачных высот за судьбами Плассана, лично не вмешиваясь в общественные дела, были, по всей вероятности, важные духовные особы, политические тузы этого края. Когда маркиз произносил таинственное слово «они», внушавшее присутствующим почтительный трепет, Вюйе всем своим благоговейным видом показывал, что прекрасно знает, о ком идет речь.
Но счастливее всех была Фелисите. Наконец-то ее салон стали посещать. Правда, она немного стыдилась своей ветхой мебели, обитой желтым бархатом, но утешала себя мечтой о том, какую богатую обстановку она приобретет, когда восторжествует правое дело. Ругоны в конце концов крепко уверовали в монархию. В отсутствие Рудье Фелисите уверяла даже, что если они не разбогатели на торговле маслом, то исключительно из-за июльской монархии. Таким образом, их бедность приобретала политическую окраску. Фелисите была любезна со всеми, даже с Грану, и каждый вечер придумывала новый способ незаметно будить его перед уходом.
Ее салон, это гнездо консерваторов, принадлежащих к различным партиям, с каждым днем приобретал все большее влияние. Благодаря разнообразию своих членов, а главное, благодаря тайному импульсу, который все они получали от духовенства, он превратился в центр реакции, откуда тянулись нити по всему Плассану. Тактика маркиза, который продолжал оставаться в тени, состояла в том, чтобы выдвигать Ругона как главу этой группы. Собирались у Ругона, и этого было достаточно для непроницательного взора большинства, чтобы провозгласить его вождем, привлечь к нему общественное внимание. Вся работа приписывалась Пьеру; считалось, что Пьер — главный поборник движения, которое постепенно привлекало в партию консерваторов тех, кто еще вчера был ярым республиканцем. Бывают положения, из которых извлекают выгоду только люди с запятнанной репутацией. Они строят свое благополучие там, где люди с лучшим положением и большим весом побоялись бы рискнуть своим именем. Рудье, Грану и многие другие состоятельные, почтенные люди, конечно, были бы в сто раз предпочтительнее Пьера для роли активного вождя консерваторов. Но ни один из них не согласился бы превратить свою гостиную в политический центр; у них не было твердых убеждений, они не рискнули бы открыто скомпрометировать себя; в сущности это были просто болтуны, провинциальные сплетники, злопыхатели, всегда готовые посудачить с соседом о Республике, особенно если ответственность падала на соседа. Игра была слишком рискованной, и из всей плассанской буржуазии итти на риск согласны были только Ругоны, неудовлетворенные, озлобленные, дошедшие до крайности.
В апреле 1849 года из Парижа неожиданно приехал Эжен и прожил у отца две недели. Цель этой поездки так и осталась неизвестной. Надо полагать, что Эжен прибыл в родной город, чтобы позондировать почву, узнать, может ли он рассчитывать на успех своей кандидатуры в члены Законодательного собрания, которое должно было вскоре заменить собою Учредительное. Эжен был слишком осторожен, чтобы рисковать неудачей. Вероятно, общественное мнение показалось ему неблагоприятным, потому что он воздержался от каких бы то ни было выступлений; впрочем, в Плассане не знали, кем он стал и чем занимается в Париже. В городе нашли, что он похудел и стал не таким сонным. Им заинтересовались, пытались вызвать на разговор; он притворялся, что ничего не знает, вызывал на откровенность других, но сам не откровенничал. Люди более проницательные сообразили бы, что под его наружным безразличием скрывается острый интерес к политическим настроениям города. По-видимому, он знакомился с обстановкой и, вероятно, не столько для себя, сколько для какой-то партии.
Несмотря на то, что Эжен отказался от всяких личных надежд, он пробыл в Плассане до конца месяца, весьма усердно посещая собрания в желтом салоне. При первом же звонке он занимал место в оконной нише, как можно дальше от лампы. Там он просиживал весь вечер, подперев подбородок правой рукой, слушая с благоговейным вниманием. Он оставался невозмутимым при самых чудовищных благоглупостях. Он на все одобрительно кивал головой, даже на бессвязное бормотание Грану. Если спрашивали его мнения, он вежливо присоединялся к большинству. Ничто не могло истощить его терпения — ни пустые бредни маркиза, говорившего о Бурбонах так, как если бы все еще был 1815 год, ни излияния буржуа Рудье, который с умилением вспоминал, сколько пар носков он продал королю-гражданину. Напротив, среди этого вавилонского столпотворения Эжен, видимо, чувствовал себя как рыба в воде. Порой, когда все эти шуты с остервенением набрасывались на Республику, в его глазах мелькала усмешка, но губы не улыбались. Его сосредоточенное внимание, его изысканная любезность завоевали ему общую симпатию. Его считали недалеким, но добродушным. Если какой-нибудь бывший торговец маслом и миндалем не мог в общем гаме поведать о том, как именно он спас бы Францию, будь власть в его руках, он подсаживался к Эжену и громогласно излагал ему свои изумительные проекты. А Эжен тихо покачивал головой и, по-видимому, с восхищением внимал этим возвышенным идеям. Только Вюйе подозрительно поглядывал на него. Книготорговец, — помесь пономаря с журналистом, — был менее болтлив и более наблюдателен, чем остальные. Он заметил, что адвокат шепчется по углам с майором Сикардо, и решил проследить за ним; но ему ни разу не удалось подслушать ни единого слова. При его приближении Эжен взглядом останавливал майора. С этой поры Сикардо начал говорить о Наполеоне с загадочной усмешкой.
За два дня до отъезда в Париж Эжен встретил на проспекте Созер своего брата Аристида, и тот уцепился за него с упорством человека, который нуждается в совете. Аристид находился в большом затруднении. Как только провозгласили Республику, он проявил горячую преданность новому правительству. Его ум, отточенный двухлетним пребыванием в Париже, был проницательнее неповоротливых мозгов плассанцев. Аристид угадывал бессилие легитимистов[6] и орлеанистов[7], но еще не уяснил себе, кто тот третий вор, которому суждено ограбить Республику. На всякий случай он перешел на сторону победителя. Он порвал связь с отцом и публично заявлял, что Ругон сошел с ума, что старого дурака провели дворяне.
— Но ведь мать умная женщина, — добавлял он. — Никогда бы я не подумал, что она толкнет мужа в партию, обреченную на провал. В конце концов они останутся нищими. Но разве женщины что-нибудь смыслят в политике!
Сам Аристид намеревался продать себя как можно дороже. Главная трудность состояла в том, чтобы уловить, откуда дует ветер и во-время перейти на сторону тех, кто щедро вознаградит его в час торжества. К несчастью, он брел ощупью, затерянный в провинциальной глуши, как в лесу, без компаса, без руководящей нити. Выжидая, пока ход событий не выведет его на правильный путь, Аристид продолжал изображать из себя пламенного республиканца, придерживаясь линии, взятой с первых же дней. Благодаря этому он удержался в супрефектуре; ему даже прибавили жалованья. Но скоро его стало терзать желание играть роль; он уговорил книготорговца, конкурента Вюйе, издавать демократическую газету и сделался одним из самых ревностных ее редакторов. «Независимый», подстрекаемый Аристидом, объявил беспощадную войну реакционерам. Мало-помалу течение увлекло Аристида дальше, чем он хотел; в конце концов он стал писать такие вызывающие статьи, что сам ужасался, перечитывая их. В Плассане произвела большое впечатление газетная кампания, которую повел сын против лиц, ежедневно посещавших знаменитый желтый салон отца. Благосостояние таких особ, как Рудье и Грану, приводило Аристида в бешенство, и он терял всякую осторожность. Обуреваемый завистью и озлоблением изголодавшегося человека, он создал себе в лице буржуазии непримиримого врага; но приезд Эжена и его поведение в Плассане поразили Аристида. Он считал брата тонким политиком. По его мнению, этот сонный толстяк спал только одним глазом, как кошка перед мышиной норкой. И вот, оказывается, Эжен проводит все вечера в желтом салоне и благоговейно выслушивает шутов, которых он, Аристид, так безжалостно высмеивает. Узнав из городских пересудов, что Эжен жмет руку Грану и обменивается рукопожатиями с маркизом, Аристид задал себе вопрос: чему же верить? Неужели он так грубо ошибается? Неужели у легитимистов или орлеанистов есть шансы на успех? Эти мысли приводили его в ужас. Он потерял покой и, как это часто бывает, еще ожесточеннее набросился на консерваторов, чтобы отомстить за свое ослепление.
За день до встречи с Эженом на проспекте Совер Аристид поместил в «Независимом» громовую статью о происках духовенства в ответ на заметку Вюйе, обвинявшего республиканцев в том, что они собираются разрушить храмы. Вюйе был особенно ненавистен Аристиду. Не проходило и недели, чтобы оба журналиста не обменялись самыми грубыми оскорблениями. В провинции, где еще процветает витиеватый стиль, полемизирующие стороны облекают в красивые фразы самую базарную ругань. Аристид называл своего противника «Иудой» и «слугой св. Антония», а Вюйе парировал, говоря о республиканце, как о «чудовище, упившемся кровью», которую ему «поставляет презренная гильотина».
Желая выпытать что-нибудь у брата, но не решаясь открыто проявить беспокойство, Аристид спросил Эжена:
— Ты читал мою вчерашнюю статью? Что ты о ней скажешь?
Эжен пожал плечами.
— Ты болван, братец мой, — ответил он просто.
— Так, значит, — воскликнул журналист, бледнея, — ты считаешь, что Вюйе прав? Ты веришь в торжество Вюйе?
— Я? Верю ли я в Вюйе?.. — Эжен явно хотел сказать: «Вюйе такой же болван, как и ты», но при виде искаженного лица брата одумался и спокойно добавил: — У Вюйе есть свои хорошие стороны.
Аристид расстался с Эженом в еще большем недоумении. Брат, очевидно, посмеялся над ним; трудно было представить себе более гнусную личность, чем Вюйе. Аристид решил впредь быть осторожнее и ничем не связывать себя, дабы сохранить свободу действий на тот случай, если придется помочь какой-нибудь партии придушить Республику.
В день отъезда, за час до отхода дилижанса, Эжен заперся с отцом в спальной и имел с ним долгую беседу. Фелисите, оставшаяся в гостиной, тщетно пыталась подслушать. Мужчины говорили шопотом, словно опасались, что кто-нибудь услышит хоть слово. Когда они вышли из спальни, вид у них был возбужденный. Попрощавшись с отцом и с матерью, Эжен, обычно цедивший слова, сказал неожиданно оживленным и взволнованным голосом:
— Вы все поняли, отец? В этом залог нашего успеха. Работайте в этом направлении не щадя сил. Доверьтесь мне.
— Я все выполню точно, — ответил Ругон, — но и ты не забудь, чего я прошу в награду за мои труды.
— Если мы победим, все ваши желания будут исполнены, даю вам слово. Впрочем, я буду вам писать, буду направлять вас согласно ходу событий. Не надо ни паники, ни чрезмерного пыла. Слепо слушайтесь меня.
— Что вы затеяли? — с любопытством спросила Фелисите.
— Дорогая мама, — ответил Эжен, улыбаясь, — вы так долго сомневались во мне, что я не могу поделиться с вами моими надеждами, да они пока что и весьма туманны. Для того, чтобы понимать, надо верить. Впрочем, отец вам все расскажет, когда придет время.
И так как у Фелисите был явно обиженный вид, он еще раз поцеловал ее и шепнул ей на ухо:
— Я ведь весь в тебя, хотя ты меня и не признаешь. Сейчас слишком умный человек может повредить. Но когда наступит решительный момент, ты возьмешь дело в свои руки.
Эжен вышел, потом приоткрыл дверь и сказал повелительным тоном:
— Главное, остерегайтесь Аристида: это вздорный человек, он все испортит. Я хорошо изучил его и уверен, что он всегда сумеет вывернуться. Жалеть его нечего. Если мы разбогатеем, он сумеет выманить у нас свою долю.
Когда Эжен уехал, Фелисите попыталась выведать тайну, которую от нее скрывали. Она слишком хорошо знала мужа, чтобы прямо спросить его: он бы сердито ответил, что это ее не касается. Но несмотря на все свои тонкие подходы, она ничего не добилась. В это тревожное время, когда требовалась сугубая осторожность, Эжен выбрал себе превосходного сообщника. Пьер, польщенный доверием сына, напустил на себя еще большую непроницаемость и непоколебимость, превращавшие его в какую-то тяжелую, внушительную глыбу. Фелисите поняла, что ничего от него не добьется, и перестала кружить вокруг него. Ее мучил только один вопрос, самый острый из всех. Муж и сын говорили о какой-то награде, которую потребовал Пьер. Что это за награда? Для Фелисите, совершенно равнодушной к политике, весь интерес сводился именно к этому. Она знала, что муж себя дешево не продаст, но ей не терпелось узнать, за какую цену его купили. Как-то вечером, лежа в кровати и видя, что Пьер в хорошем настроении, она завела разговор о дрязгах, неразлучных с бедностью.
— Пора бы уже покончить с этим, — сказала она. — С тех пор как к нам ходят все эти господа, мы прямо разоряемся на отопление и освещение. А кто нам заплатит? Никто.
Пьер поддался на эту удочку. Он самодовольно и снисходительно улыбнулся.
— Потерпи немного, — сказал он и с хитрым видом добавил, глядя жене прямо в глаза: — Хочешь быть женой частного сборщика?
Фелисите вспыхнула от радости. Она села на постели и по-детски всплеснула сухими старушечьими ладошками. — Правда? — прошептала она. — Здесь в Плассане?
Пьер утвердительно кивнул головой. Он наслаждался удивлением своей подруги. А она задыхалась от волнения.
— Но ведь требуется огромный залог, — сказала она наконец. — Мне говорили, что нашему соседу, господину Пейроту, пришлось внести в казну восемьдесят тысяч франков.
— Ну что ж, — ответил бывший торговец, — меня это не касается. Эжен все берет на себя. Он достанет мне залог у какого-нибудь парижского банкира. Сама понимаешь, я выбрал место повыгоднее. Эжен сначала было не соглашался; стал говорить, что для такой должности надо иметь состояние, что обычно выбирают людей с положением. Но я стоял на своем, и он уступил. От сборщика не требуется учености. Я, как господин Пейрот, найму помощника, который будет вести дела.
Фелисите слушала с восхищением.
— Да, да, надо остаться, — подхватила она. — Здесь мы страдали, здесь и будем торжествовать. Уж я им покажу, всем этим франтихам на Майле, которые смотрят свысока на мои шерстяные платья… Мне и в голову не приходило место сборщика, я думала, ты хочешь стать мэром…
— Мэром, что ты! Ведь это должность без оклада! Эжен тоже говорил мне о мэрии. Но я ему прямо сказал: «Я согласен, если ты мне дашь впридачу пятнадцать тысяч дохода».
В их беседе крупные цифры так и взлетали, словно ракеты, и это приводило Фелисите в восторг. В нетерпении она вертелась, испытывая какой-то внутренний зуд. Наконец она успокоилась, овладела собой и сказала:
— Давай-ка подсчитаем, сколько ты будешь получать.
— Твердый оклад, если не ошибаюсь, три тысячи франков, — ответил Пьер.
— Три тысячи франков, — повторила Фелисите.
— Потом проценты со сборов. В Плассане это может дать тысяч двенадцать.
— Значит, всего пятнадцать тысяч.
— Да, около пятнадцати тысяч. Пейрот столько и зарабатывает. Но это не все. Он занимается еще банковскими операциями. Это разрешается. Может быть, если нам повезет, рискну и я.
— Ну, скажем, всего двадцать тысяч… Двадцать тысяч франков дохода, — повторила Фелисите, ошеломленная этой цифрой.
— Придется вернуть аванс, — заметил Пьер.
— Ничего, — ответила Фелисите, — все равно мы будем богаче всех этих господ. Ну, а маркиз и все остальные? Тебе, пожалуй, придется поделиться с ними нашим пирогом?
— Нет, нет, это все нам одним.
Фелисите продолжала расспрашивать, но Пьер, решив, что она хочет выпытать у него тайну, нахмурился.
— Ну, будет, — резко сказал он. — Уже поздно. Пора спать. Нечего нам считать заранее, а то еще сглазим. Ведь я еще не получил места. И, главное, помалкивай.
Они потушили лампу, но Фелисите не могла уснуть. Лежа с открытыми глазами, она строила воздушные замки. Двадцать тысяч франков кружились перед ней в темноте в какой-то дьявольской пляске. Она жила в новом городе, в прекрасной квартире, обставленной с такой же роскошью, как у г-на Пейрота, она давала званые вечера, она ослепляла своим богатством весь город. Но особенно льстило ее самолюбию прекрасное положение, ожидающее ее мужа. Он будет выплачивать ренту Грану и Рудье, всем буржуа, которые сейчас заходят к ней, как в кафе, поболтать и узнать последние новости. Фелисите отлично видела, как развязно эти люди держатся в ее гостиной, и ненавидела их за это. Даже маркиз со своей иронической вежливостью нравился ей теперь гораздо меньше. Оказаться единственными победителями, забрать себе все, весь пирог, по ее выражению, — вот месть, которую она лелеяла. Когда все эти грубияны начнут заискивать перед господином сборщиком Ругоном, придет ее черед третировать их. Всю ночь Фелисите перебирала эти мысли. Наутро она раздвинула шторы и прежде всего инстинктивно поглядела на окна г-на Пейрота; она улыбнулась при виде широких штофных занавесей за стеклами.
Надежды Фелисите, изменив свое течение, стали еще упорнее. Как и всем женщинам, ей нравилась некоторая таинственность: неведомая цель, к которой стремился ее муж, привлекала ее гораздо больше, чем легитимистские интриги маркиза де Карнаван. Она легко отказалась от расчетов, основанных на успехе маркиза, теперь, когда Пьер намеревался извлечь все выгоды для одного себя. Надо признать, что она проявила замечательную выдержку и осторожность.
Но ее продолжало терзать любопытство: она изучала малейшие жесты Пьера, стремясь проникнуть в их тайный смысл. Что если он на ложном пути? Что если Эжен увлекает его на погибель и их ожидает голод и черная нужда. Все же она начинала верить. Эжен рассуждал так авторитетно, что она в конце концов уверовала в него. Здесь опять-таки действовало обаяние неизвестности. Пьер с таинственным видом говорил о высоких особах, с которыми старший сын встречается в Париже. Но если Фелисите не знала, чем занимается Эжен в Париже, то она не могла закрывать глаза на безумные выходки Аристида в Плассане. Журналиста-демократа сурово порицали в ее собственной гостиной, не стесняясь ее присутствием. Грану сквозь зубы называл его разбойником, а Рудье два-три раза в неделю повторял Фелисите:
— Ваш сын пишет невозможные вещи. Не далее как вчера он с самым возмутительным цинизмом нападал на нашего друга Вюйе.
И весь салон вторил ему. Майор Сикардо угрожал дать зятю пощечину. Пьер решительно отрекался от сына. Несчастная мать опускала голову, глотая слезы. Иногда ее охватывало возмущение, ей хотелось крикнуть Рудье в лицо, что, несмотря ни на что, ее дорогой мальчик во сто раз лучше их всех вместе взятых. Но она была связана по рукам и ногам, она боялась пошатнуть положение, завоеванное с таким трудом. Видя, что весь город против Аристида, она с отчаянием думала, что бедняжка губит себя. Раза два-три она тайком говорила с сыном, заклинала его вернуться к ним, не восстанавливать против себя желтый салон. Аристид отвечал, что она ничего не смыслит в этих делах и совершила величайшую ошибку, сделав мужа орудием маркиза. Фелисите пришлось отступиться, но она твердо решила, что в случае успеха заставит Эжена поделиться с бедным мальчиком, который попрежнему оставался ее любимцем.
После отъезда старшего сына Пьер Ругон продолжал стоять в центре реакции. Казалось, ничто не изменилось в убеждениях пресловутого желтого салона; каждый вечер те же лица все так же превозносили монархию, и хозяин дома одобрял их и поддерживал с прежним пылом. Эжен уехал из Плассана первого мая. Через несколько дней желтый салон был охвачен радостным волнением. Обсуждалось письмо президента Республики к генералу Удино о римском походе.[8] Это письмо сочли доказательством блестящей победы, которую удалось одержать благодаря непреклонности партии реакционеров. С 1848 года Палаты обсуждали римский вопрос: нужен был Бонапарт, чтобы задушить нарождающуюся Республику при помощи интервенции, которую никогда не допустила бы свободная Франция. Маркиз заявил, что невозможно лучше работать в пользу легитимистов. Вюйе разразился великолепной статьей. Общий восторг достиг апогея месяц спустя, когда майор Сикардо, придя вечером к Ругонам, объявил, что французская армия сражается у стен Рима. Среди радостных восклицаний он многозначительно пожал руку Пьеру. Потом, усевшись, начал восхвалять президента Республики, который один, по его словам, может спасти Францию от анархии.
— Так пусть спасает скорее, — перебил его маркиз, — и пусть он в дальнейшем также выполнит свой долг и вернет власть законному монарху.
Пьер, по-видимому, искренне одобрил этот прекрасный ответ. Доказав свою глубокую преданность роялизму, он осмелился заметить, что в данном случае все его симпатии на стороне принца Луи-Бонапарта. Между ним и майором произошел короткий разговор, причем оба восхваляли добрые намерения президента; создавалось впечатление, что эти фразы приготовлены и выучены заранее. Впервые в желтый салон открыто проник бонапартизм. Правда, после декабрьских выборов о принце говорили уже более мягко. Он был, конечно, гораздо более приемлем, чем Кавеньяк[9], и вся реакционная клика голосовала за него. Все же на принца смотрели скорее как на сообщника, чем на друга; и этому сообщнику не доверяли, его обвиняли в том, что он загребает жар чужими руками. Но в тот вечер благодаря римскому походу собрание одобрительно отнеслось к похвалам майора и Пьера.