Страница:
Им владела иллюзия, которая побеждает даже против очевидности, вечная надежда, которая не хочет умирать и, взрастая на развалинах, становится еще более живучей после каждой неудачи.
В Шательро сестра Гиацинта прочитала вместе с паломниками утреннюю молитву о ниспослании счастливого дня: «О господи! даруй мне силы избегнуть всякого зла, творить всяческое добро и пережить все муки!»
В Шательро сестра Гиацинта прочитала вместе с паломниками утреннюю молитву о ниспослании счастливого дня: «О господи! даруй мне силы избегнуть всякого зла, творить всяческое добро и пережить все муки!»
V
Поезд все мчался и мчался. В Сент-Море прочли молитвы, положенные для обедни, а в Сен-Пьер-дэ-Кор спели псалом. Но благочестивое настроение мало-помалу спадало, люди устали от длительного восторженного напряжения. Сестра Гиацинта поняла, что лучше всего развлечь переутомившихся путников чтением; она обещала, что разрешит господину аббату дочитать жизнеописание Бернадетты, чудесные эпизоды которого он уже дважды им рассказывал. Ждали только остановки в Обре; тогда от Обре до Этампа будет два часа пути — достаточно, чтобы без помех окончить чтение.
Станции следовали одна за другой с той же монотонностью, поезд мчался по тем же равнинам, что и по дороге в Лурд. В Амбуазе снова взялись за четки, прочли пять радостных молитв, в Луа пропели «Благослови мя, святая матерь», в Божанси прочли пять скорбных молитв. С утра солнце заволокло мелким пухом облаков, печальные поля убегали в веерообразном движении; деревья и дома, подернутые сероватой мглой, мелькали как сновидения, а холмы, окутанные туманом, проплывали медленнее, зыблясь вдали. Между Божанси и Обре поезд как будто замедлил ход, ритмично громыхая колесами, — паломники даже не замечали их стука.
После Обре в вагоне стали завтракать. Было без четверти двенадцать. А когда прочли «Angelus» и трижды повторили молитвы святой деве, Пьер вынул из чемодана Мари маленькую голубую книжку с наивным изображением лурдской богоматери на обложке. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши — и все стихло. Священник начал читать своим красивым, проникновенным голосом; внимание всех пробудилось, эти взрослые дети увлеклись чудесной сказкой. Повествование шло о жизни Бернадетты в Невере и о ее смерти. Но как и в первые два раза, Пьер быстро перестал заглядывать в текст, передавая прелестные рассказы по памяти; и для него самого раскрывалась подлинно человечная и бесконечно грустная история Бернадетты, которой никто не знал и которая глубоко потрясла его.
Восьмого июля тысяча восемьсот шестьдесят шестого года Бернадетта покинула Лурд. Она отправилась в Невер, чтобы постричься в монастыре Сен-Жильдара; там жили сестры, обслуживавшие убежище, где она научилась читать и где провела восемь лет жизни. Ей было тогда двадцать два года, прошло восемь лет с тех пор, как ей явилась святая дева. Бернадетта со слезами прощалась с Гротом, Базиликой, с любимым городом. Но она не могла больше там жить, ее преследовали людское любопытство, посещения, почести, поклонение. Слабое ее здоровье резко пошатнулось. Врожденная застенчивость и скромность, любовь к тишине пробудили в ней страстное желание скрыться в безвестной глуши от громкой славы избранницы, которой люди не давали покоя; она мечтала о простой, спокойной жизни, проводимой в молитве и в будничных трудах. Ее отъезд был, таким образом, облегчением как для нее, так и для преподобных отцов Грота: она стесняла их своим присутствием и тяжелой болезнью.
Монастырь Сен-Жильдара в Невере показался Бернадетте раем. В нем было много воздуха, солнца, большие комнаты, огромный сад с красивыми деревьями. Но и там, в отдаленной пустыне, она не обрела покоя, полного забвения мирских сует. Прошло не больше трех недель, как она приняла постриг, под именем Мари-Бернар, и снова толпы потекли к ней. Ее преследовали даже в монастыре, желая воспользоваться милостями святой ее особы. Ах, видеть ее, прикоснуться к ней, созерцать ее, в надежде, что это принесет счастье, незаметно потереть об ее платье какую-нибудь медаль! Верующие, в своей легковерной страсти к фетишу, совсем затравили это несчастное существо, в котором они видели господа бога; каждый хотел унести свою долю надежды, чудесной иллюзии. Бернадетта плакала от усталости, от раздражения, повторяя: «Чего они меня так мучают? Чем я лучше других?» В конце концов ей стало в самом деле горько быть «занятным зверем», как она сама себя называла с печальной страдальческой улыбкой. Она защищалась, как могла, отказывалась видеть кого бы то ни было. Ее по-прежнему, а при некоторых обстоятельствах даже чересчур оберегали, показывая только тем посетителям, которым разрешал ее видеть епископ. Ворота монастыря оставались закрыты, и одни только духовные лица позволяли себе нарушать запрет. Но и этого было слишком много для девушки, жаждавшей полного уединения; часто она упрямилась, не желая принимать священников, заранее утомляясь от повторения все той же истории и тех же ответов на те же вопросы. Они оскорбляли в ее лице святую деву. Но по временам ей приходилось уступать, его преосвященство самолично приводил к ней высокопоставленных особ, прелатов; тогда она выходила с серьезным лицом, вежливо, но кратко отвечала на вопросы и была рада, когда ее оставляли в покое. Ни одно существо не тяготилось так своим великим призванием. Как-то на вопрос, не возгордилась ли она оттого, что епископ постоянно посещает ее, девушка ответила: «Его преосвященство вовсе не посещает меня, а показывает посетителям». Князья церкви, известные воинствующие католики, хотели ее видеть, умилялись, рыдали; а Бернадетта, в ужасе оттого, что стала предметом зрелищ, раздосадованная в своей душевной простоте посетителями, уходила от них, ничего не понимая, усталая и печальная.
Все же Бернадетта приспособилась к жизни в Сен-Жильдаре; она вела однообразное существование и вскоре приобрела привычки, милые ее сердцу. Она была такой хилой, так часто хворала, что ее приставили к лазарету. Помимо ухода за больными, она работала, стала довольно ловкой рукодельницей и тонко вышивала стихари и покровы для алтаря. Но часто силы покидали ее, и она не могла выполнять даже самую легкую работу. Если Бернадетта не лежала в постели, то проводила долгие дни в кресле, перебирая четки или занимаясь чтением благочестивых книг. С тех пор как она научилась грамоте, она полюбила читать интересные истории об обращениях, легенды, где фигурировали святые, красивые и страшные драмы, где дьявола изгоняли и повергали в ад. Но ее любимой книгой, вызывавшей непрерывное восхищение, оставалась библия, новый завет, где описывались чудеса, и она неустанно перечитывала, ее. Бернадетта еще помнила бартресскую библию, пожелтевшую старую книгу, столетнюю семейную реликвию; она вспоминала, как муж ее кормилицы втыкал наудачу булавку и начинал читать сверху правой страницы; в то время она так хорошо знала наизусть все эти прекрасные сказки, что могла начать с любой фразы. Теперь, когда она сама умела читать, она открывала в библии каждый раз что-нибудь новое, приводившее ее в восхищение. Рассказ о страстях господних особенно волновал ее, словно необыкновенное и трагическое происшествие, случившееся накануне. Она рыдала от жалости, все ее больное тело часами сотрясалось, и, быть может, в этих слезах она бессознательно оплакивала свой собственный недуг, тяжелый крестный путь, доставшийся ей с детства.
Когда Бернадетта чувствовала себя более здоровой и могла работать в лазарете, она бывала весела, как дитя. До самой смерти она оставалась простодушной, ребячливой, любила смеяться, прыгать, играть. Она была низенького роста, самая маленькая во всей общине; поэтому подруги всегда обращались с ней, как с девочкой. Лицо ее удлинялось, худело, теряло сияние молодости; но глаза ясновидящей сохранили изумительную чистоту, — они были прекрасны, как ясное небо, в них отражался трепетный полет мечты. Постоянно болея, Бернадетта с годами стала немного резкой и вспыльчивой, характер ее испортился, сделался беспокойным, порой грубым; эти маленькие недостатки вызывали у нее после приступов раздражения тяжелое раскаяние. Она смирялась, считала себя проклятой, просила у всех прощения; но чаще всего была необычайно добродушна. Она отличалась живостью, проворством, находчивостью, смешила всех и обладала своеобразным обаянием, за которое ее обожали. Несмотря на свое благочестие, несмотря на то, что она целые дни проводила в молитве, Бернадетта не кичилась, показной религиозностью, была терпима и сердобольна. В этой женственной, самобытной натуре обнаруживалась вполне определившаяся личность, которая очаровывала своей наивностью. И этот дар оставаться чистой и простодушной, как дитя, привлекал к ней малышей; они взбирались к ней на колени, обнимали ее за шею своими ручонками; сад гудел тогда от беготни, криков, игр, и она не меньше детей бегала, кричала, радуясь, что к ней возвращаются счастливые дни детства, дни бедности и безвестности в Бартресе! Позднее рассказывали, будто одна мать принесла в монастырь своего парализованного ребенка, чтобы святая коснулась и исцелила его. Несчастная так рыдала, что настоятельница дала согласие пустить ее. Но так как Бернадетта всегда возмущалась, когда от нее требовали чудес, ей ничего не сказали, только попросили отнести больного ребенка в лазарет. Она взяла его на руки и, когда опустила на землю, ребенок пошел. Он был здоров.
Ах, сколько раз вспоминался ей Бартрес, вольное детство, годы, проведенные на лесистых холмах, где она бродила со своими овечками; сколько раз мечтала она об этом времени, устав от молитв за грешников! Никто не читал в ее душе, никто не скажет, не хранило ли ее израненное сердце невольных сожалений. По словам биографов Бернадетты, девушка высказала однажды мысль, которую они приводят с целью растрогать читателя описанием ее страданий. Вдали от родных гор, прикованная болезнью к постели, она как-то воскликнула: «Мне кажется, я была создана для того, чтобы жить, действовать, двигаться, а всевышний обрекает меня на бездеятельность!» Какое откровение, какое страшное свидетельство, таящее безграничную печаль! Почему же бог обрек это веселое, обаятельное существо на бездеятельность? Разве она почитала его меньше, живя свободной, здоровой жизнью, для которой родилась? И разве она принесла бы меньше счастья людям и себе, если бы отдала свою любовь мужу и детям, рожденным от нее, вместо того, чтобы молиться за грешников, вместо того, чтобы вечно предаваться этому праздному занятию? Говорили, будто иногда по вечерам Бернадетта, обычно такая веселая и деятельная, вдруг впадала в тяжкое уныние. Она становилась мрачной, замыкалась в себе, словно подавленная горем. Вероятно, чаша становилась слишком горькой и постоянное самоотречение было ей не под силу.
Часто ли думала Бернадетта в Сен-Жильдаре о Лурде? Что она знала о торжестве Грота, об изобилии, ежедневно менявшем лицо этого края чудес? Этот вопрос остается неясным. Ее подругам запретили рассказывать о Лурде и Гроте, ее окружили полным молчанием. Сама она не любила говорить о таинственном прошлом, не интересовалась настоящим, каким бы оно ни было блестящим. Но разве воображение не рисовало ей волшебный край ее детства, где жили ее родные, колыбель ее мечты, самой необычной мечты, какая выпадала когда-либо на чью-либо долю? Без сомнения, она мысленно посещала прекрасную страну своих грез и знала все, что происходило в Лурде. Но ее ужасала перспектива поехать туда лично, и она всегда отказывалась от такой поездки, зная, что не может появиться там незаметно; она пугалась людских толп, преклонявшихся перед нею. Какая слава окружила бы ее, будь она властной, тщеславной, волевой натурой! Она вернулась бы туда, где являлась ей святая дева, совершала бы чудеса в качестве пророчицы, непогрешимой избранницы и подруги богоматери. Святые отцы никогда не боялись этого, хотя и отдали приказ ради спасения души удалить ее от мира. Они были спокойны, зная ее ласковый, скромный нрав, ее страх перед обожествлением; к тому же она не имела понятия об огромной машине, которую сама пустила в ход и эксплуатация которой привела бы ее в ужас, если бы она поняла, в чем дело. Нет, нет, этот край насилия, торгашества и людских толп был ей чужд. Она бы страдала там, растерялась и устыдилась, была бы выбита из колеи. И когда паломники, отправляясь в Лурд, с улыбкой спрашивали у нее: «Хотите ехать с нами?» — она, слегка вздрогнув, спешила ответить: «Нет, нет! Но будь я птичкой, я полетела бы туда».
Это была ее единственная мечта — как бы она хотела стать быстролетной птичкой и порхать в Гроте. Она не поехала в Лурд ни на похороны отца, ни когда умерла ее мать, но в грезах постоянно жила там. Между тем она любила своих родных, заботилась о том, чтобы найти им работу, приняла старшего брата, приехавшего к ней в Невер пожаловаться на свою судьбу. Но он нашел ее усталой и смиренной, она даже не спросила его о новом Лурде, как будто рост этого города пугал ее. В праздник обручения святой девы один священник, которому она поручила помолиться за нее у Грота, вернувшись, стал рассказывать ей о незабываемой красоте церемоний, о ста тысячах паломников, о тридцати пяти епископах в золотых облачениях, служивших мессы в сверкающей огнями Базилике. Бернадетта, как всегда, слегка вздрогнула от желания и беспокойства. А когда священник воскликнул: «Ах! Если бы вы видели это великолепие!» — она ответила: «Я! Что вы, да мне гораздо лучше у себя в больнице, в моем уголке». У нее украли славу, дело рук ее сверкало, сияло в непрерывной осанне, а она вкушала радость лишь в глуши забвения, в монастырской тиши. Дородные фермеры, эксплуатировавшие свою пасеку — Грот, забыли о ее существовании. Не пышные празднества влекли ее; птичка, жившая в ее душе, таинственно улетала туда лишь в тихие часы уединения, когда никто не мог помешать ей молиться. Бернадетта преклоняла мысленно колена перед диким, девственным Гротом, среди кустов шиповника, Гротом тех времен, когда Гав не был еще одет в монументальную набережную. А на склоне дня в душистой прохладе гор она посещала в мечтах старый город, церковь в испанском стиле, раскрашенную и раззолоченную, где она приняла первое причастие, старое убежище, где за восемь лет привыкла к отшельничеству, — весь этот старый, бедный, простодушный город, где каждый камень вызывал у нее нежные воспоминания.
А разве не блуждали мечты Бернадетты в Бартресе? Надо думать, что иногда, сидя в кресле, выронив из усталых рук благочестивую книжку, она, смежив веки, видела в грезах Бартрес. Ей представлялась романская церковь с нефом небесного цвета и кроваво-красным алтарем, стоявшая среди могил тесного кладбища. Потом она видела себя в доме Лагю, в большой комнате налево, где топился очаг и где зимой рассказывали такие прекрасные сказки, а большие старинные часы важно отбивали время. И вся местность расстилалась перед нею — бесконечные луга, каштановые деревья-великаны, пустынные плато, с которых открывался вид на далекие горы — Южный пик, пик Вискос, — легкие, розовые, как сновидения, как уносящиеся в рай легенды. А там, там — картины привольной юности, когда она р. тринадцать лет одиноко бродила среди природы, мечтала и радовалась жизни. И не блуждала ли она мысленно в тот час по берегу ручья, вдоль кустов боярышника, в высоких травах, как тогда — жарким июльским днем? А когда она подросла, рядом спею шел влюбленный юноша, которого и она любила всем своим бесхитростным сердцем. Ах, стать вновь молодой, свободной, безвестной и счастливой и снова любить, любить по-иному! Как нежное видение проходит перед нею обожающий ее муж, весело прыгающие вокруг нее дети — все такое же, как у других людей, радости и печали, какие переживали ее родители, какие должны были пережить, в свою очередь, и ее дети. Но мало-помалу все стиралось, — она сидела больная в своем кресле, замурованная в четырех холодных стенах, и жаждала лишь одного — скорой смерти, ибо не было в этом мире для нее счастья, самого обычного счастья, такого же, как у всех.
Болезнь Бернадетты прогрессировала с каждым годом. Начиналось подлинное мученичество этого нового мессии в лице ребенка, явившегося на свет, чтобы принести облегчение сирым и убогим и возвестить людям культ справедливости, заставить их поверить, что все равны в обретении чудес, попирающих законы бесстрастной природы. Она вставала на несколько дней, но еле передвигала ноги и снова ложилась в постель. Страдания ее становились невыносимыми. Нервный организм, астма, усилившаяся от монастырского режима, привели к чахотке. Страшный кашель разрывал ей грудь. В довершение беды на правом колене у нее образовалась костоеда, и несчастная кричала от боли. Ее немощное тело обратилось в сплошную рану, кожу раздражало тепло постели, у нее сделались пролежни. Все жалели ее, а она терпеливо переносила свое мученичество. Бернадетта пробовала лечиться лурдской водой, но она не принесла больной облегчения. Всемогущий боже, почему святая дева исцеляла других, а не ее? Во спасение ее души? Но почему же, господи, ты не спасаешь другие души? Что за необъяснимый выбор, что за нелепая необходимость терзать это несчастное существо.
Она рыдала и, чтобы подбодрить себя, повторяла: «Я вижу конец, я вижу небо, но почему конец не приходит так долго?» В ней жила извечная иллюзия, что муки — это испытание, что надо страдать на земле, чтобы быть счастливой на небе, страдание необходимо и благословенно. А разве это не богохульство, о господи? Разве не ты создал молодость и счастье? Разве ты не хочешь, чтобы люди радовались солнцу, природе, любви, — украшающей их плоть? Бернадетта боялась возмущения, порой душившего ее, и хотела подавить в себе боль, от которой ныло ее тело; сложив руки крестом, она мысленно желала соединиться с Иисусом, истекать кровью, как он, и, как он, испить горечь до дна. Иисус умер в течение трех часов, ее агония длилась дольше; она умирала, искупая страданием жизнь других. Когда боль, сводила ее суставы, она стонала, но тотчас же принималась упрекать себя за это: «О, я страдаю, мне больно! Но как сладко страдать!» Ужасные слова, полные мрачного пессимизма. Сладко страдать, но зачем? Ради какой неизвестной и бессмысленной цели? К чему эта; ненужная жестокость, это возмутительное прославление страдания, когда все человечество только и жаждет здоровья и счастья?
Двадцать второго сентября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года сестра Мари-Бернар, истерзанная болезнью, приняла монашеский обет. Прошло двадцать лет с тех пор, как Бернадетте явилась святая дева, снизойдя к девушке, как к ней самой снизошел ангел, и избрав ее, как сама она была избрана, среди самых смиренных и простодушных для того, чтобы та скрыла в себе тайну Христа. Так мистически объяснялись страдания, на которые была обречена несчастная девушка, жестоко оторванная от мира, подверженная всем болезням, принявшая на себя все людские горести. Она была вертоградом, столь милым взору небесного супруга, который избрал ее, а потом похоронил в изгнании. И когда бедняжка шаталась под бременем креста, который ей суждено было нести, подруги говорили ей: «Разве ты забыла? Святая дева обещала тебе, что ты будешь счастлива не в этой, а в той жизни». Она отвечала, оживляясь, ударяя себя по лбу: «Забыла? Нет, нет! Я помню!» И лишь химерическая мечта навеки обрести счастье в сияющем раю, куда ее отведут серафимы, поддерживала ее силы. Три тайны, поведанные ей святой девой, которые должны были вооружить ее против зла, заключали в себе, очевидно, посулы красоты, благоденствия, небесного бессмертия. Какой чудовищный обман, если по ту сторону могилы она не найдет ничего, кроме мрака, если святая дева ее грез не явится ей, не сдержит своих чудесных обещаний! Но Бернадетта ни на минуту не сомневалась в этом и охотно принимала от своих подруг их наивные поручения: «Сестра Мари-Бернар, передайте боженьке то-то, передайте это… Сестра Мари-Бернар, поцелуйте моего брата, если встретите его в раю… Сестра Мари-Бернар, сохраните мне местечко возле вас, чтобы я была с вами, когда умру…» И она добродушно отвечала каждой: «Не беспокойтесь, ваше поручение будет выполнено». Ах, всемогущая иллюзия, сладостный покой, всеутешительная, вечно юная сила!
И вот наступила агония, пришла смерть. В пятницу, двадцать восьмого марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года все думали, что Бернадетта не проживет ночь. С надеждой отчаявшегося человека она жаждала могилы, чтобы больше не страдать, чтобы воскреснуть на небе. Она упорно отказывалась принять святое причастие, говоря, что дважды оно излечило ее. Она хотела, чтобы бог даровал ей, наконец, смерть, она не в силах больше страдать. В конце концов она все же согласилась собороваться, и после этого агония длилась еще около трех недель. Священник часто повторял ей: «Надо пожертвовать своей жизнью, дочь моя». Однажды, потеряв терпение, она с живостью ответила ему: «Да это вовсе не жертва, отец мой». В этих страшных словах отражалось все ее отвращение, все великое презрение к жизни, и если бы она могла, то одним жестом уничтожила бы себя. Правда, несчастной девушке не о чем было жалеть: у нее отняли здоровье, радость, любовь, и ей оставалось только освободиться от жизни, как освобождаются от грязного, изношенного белья. Она была права, кляня свое бесполезное жестокое существование и говоря: «Мои муки кончатся только со смертью и будут длиться, пока передо мной не разверзнется вечность». Эта мысль о муках преследовала ее, крепче привязывала к кресту ее божественного учителя. Она попросила дать ей большое распятие, изо всех сил прижала его к своей хилой девичьей груди, сказала, что хотела бы вонзить его в свое тело, чтобы оно так и осталось там. Когда силы покинули Бернадетту и она не смогла больше держать распятие в дрожащих руках, она попросила: «Привяжите крест ко мне покрепче, я хочу чувствовать его до последнего вздоха». То был единственный мужчина, которого она познала, единственный кровавый поцелуй ее отвергнутому, бесполезному, не нашедшему себя материнству. Монахини просунули под ее наболевшее тело веревку и крепко-накрепко привязали к ее груди распятие.
Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на пасхе, ее стало сильно знобить. Начались галлюцинации, она дрожала от страха, ей казалось, что вокруг нее, насмехаясь, бродит дьявол. «Уйди, сатана, не тронь меня!» Она говорила в бреду, что дьявол хотел броситься на нее, дышал на нее адским пламенем. Зачем, о господи, явился дьявол к той, что прожила жизнь так чисто, так безгрешно! Зачем ей нанесен такой удар, ниспослано последнее страдание, кошмарный конец, смерть, нарушаемая страшными видениями? Ведь жизнь ее была так простодушна, чиста и невинна. Неужели нельзя было дать ей уснуть с миром в целомудренной душе? Видно, до последнего вздоха ей суждено было ненавидеть жизнь и бояться ее. Жизнь угрожала ей, и она гнала ее прочь, отрицала ее, отдавая небесному супругу свою истерзанную, пригвожденную к кресту девственность. Догмат непорочного зачатия, этот плод мечты больного ребенка, оскорбляет женщину, супругу и мать. Идея, что лишь женщина, оставшаяся девственной, достойна культа, что мать, непорочно зачавшая, сама родилась от непорочных родителей, — это насмешка над природой, отрицание жизни, отрицание женщины, чье величие в плодовитости, в вечном продолжении жизни. «Изыди, изыди, сатана! Дай мне умереть бесплодной!» И она изгоняла солнце, изгоняла свежий воздух, лившийся в окно, аромат цветов, отягченных семенами, которые повсюду разносили любовь.
На пасхе, в среду, шестнадцатого апреля, начался последний приступ агонии. Говорят, что в тот день подруга Бернадетты, безнадежно больная монахиня, лежавшая рядом с ней в палате, внезапно выздоровела, выпив стакан лурдской воды. А Бернадетта — избранница, казалось бы имевшая все преимущества, тщетно пила чудотворную воду. Наконец бог удовлетворил ее желание, и она уснула последним сном, ушла туда, где нет страданий. Она попросила у всех прощения. Муки ее кончились; подобно Иисусу, она подняла взор к небу, раскинула, как на кресте, руки и громко воскликнула: «Боже мой!» И, как Иисус, сказала в три часа: «Я хочу пить». Обмакнув губы в стакан, она склонила голову и скончалась.
Так умерла прославленная святая, лурдская ясновидящая, Бернадетта Субиру, сестра Мари-Бернар из Общины сестер милосердия в Невере. Ее тело было выставлено в течение трех дней; сбежались толпы народа, образовалась бесконечная очередь верующих, жаждавших потереть о платье покойницы медали, четки, образки, молитвенники, извлечь из нее еще одно благодеяние, еще один фетиш, который принесет им счастье. Даже смерть не дала ей желанного покоя, — вокруг ее гроба была давка. Несчастные бедняки упивались иллюзией. Левый глаз покойницы упорно не закрывался — именно с левой стороны явилась ей святая дева. Последнее чудо привело в восторг весь монастырь — тело Бернадетты не изменилось после смерти; когда ее хоронили на третий день, оно было гибким и теплым, губы — розовыми, кожа — белой, девушка словно помолодела и вся благоухала. И вот Бернадетта Субиру, великая лурдская изгнанница, безвестно спит последним сном в маленькой часовне Сен-Жильдара, под сенью старых деревьев, в то время как Грот сияет во всей своей славе.
Пьер умолк, чудесная сказка кончилась. Но весь вагон продолжал слушать, потрясенный этой трогательной, трагической смертью. Слезы струились по щекам умиленной Мари, а Элиза Руке и даже Гривотта, которая стала гораздо спокойнее, сложили руки и молили ту, что была на небе, походатайствовать об их окончательном выздоровлении. Г-н Сабатье широко перекрестился и стал есть пирожное, которое жена купила ему в Пуатье. Г-н де Герсен, не любивший печальных историй, заснул в середине повествования. И только г-жа Венсен, уткнувшись лицом в подушку, не двинулась с места, словно она ослепла и оглохла, и не хотела ничего видеть и слышать.
Станции следовали одна за другой с той же монотонностью, поезд мчался по тем же равнинам, что и по дороге в Лурд. В Амбуазе снова взялись за четки, прочли пять радостных молитв, в Луа пропели «Благослови мя, святая матерь», в Божанси прочли пять скорбных молитв. С утра солнце заволокло мелким пухом облаков, печальные поля убегали в веерообразном движении; деревья и дома, подернутые сероватой мглой, мелькали как сновидения, а холмы, окутанные туманом, проплывали медленнее, зыблясь вдали. Между Божанси и Обре поезд как будто замедлил ход, ритмично громыхая колесами, — паломники даже не замечали их стука.
После Обре в вагоне стали завтракать. Было без четверти двенадцать. А когда прочли «Angelus» и трижды повторили молитвы святой деве, Пьер вынул из чемодана Мари маленькую голубую книжку с наивным изображением лурдской богоматери на обложке. Сестра Гиацинта хлопнула в ладоши — и все стихло. Священник начал читать своим красивым, проникновенным голосом; внимание всех пробудилось, эти взрослые дети увлеклись чудесной сказкой. Повествование шло о жизни Бернадетты в Невере и о ее смерти. Но как и в первые два раза, Пьер быстро перестал заглядывать в текст, передавая прелестные рассказы по памяти; и для него самого раскрывалась подлинно человечная и бесконечно грустная история Бернадетты, которой никто не знал и которая глубоко потрясла его.
Восьмого июля тысяча восемьсот шестьдесят шестого года Бернадетта покинула Лурд. Она отправилась в Невер, чтобы постричься в монастыре Сен-Жильдара; там жили сестры, обслуживавшие убежище, где она научилась читать и где провела восемь лет жизни. Ей было тогда двадцать два года, прошло восемь лет с тех пор, как ей явилась святая дева. Бернадетта со слезами прощалась с Гротом, Базиликой, с любимым городом. Но она не могла больше там жить, ее преследовали людское любопытство, посещения, почести, поклонение. Слабое ее здоровье резко пошатнулось. Врожденная застенчивость и скромность, любовь к тишине пробудили в ней страстное желание скрыться в безвестной глуши от громкой славы избранницы, которой люди не давали покоя; она мечтала о простой, спокойной жизни, проводимой в молитве и в будничных трудах. Ее отъезд был, таким образом, облегчением как для нее, так и для преподобных отцов Грота: она стесняла их своим присутствием и тяжелой болезнью.
Монастырь Сен-Жильдара в Невере показался Бернадетте раем. В нем было много воздуха, солнца, большие комнаты, огромный сад с красивыми деревьями. Но и там, в отдаленной пустыне, она не обрела покоя, полного забвения мирских сует. Прошло не больше трех недель, как она приняла постриг, под именем Мари-Бернар, и снова толпы потекли к ней. Ее преследовали даже в монастыре, желая воспользоваться милостями святой ее особы. Ах, видеть ее, прикоснуться к ней, созерцать ее, в надежде, что это принесет счастье, незаметно потереть об ее платье какую-нибудь медаль! Верующие, в своей легковерной страсти к фетишу, совсем затравили это несчастное существо, в котором они видели господа бога; каждый хотел унести свою долю надежды, чудесной иллюзии. Бернадетта плакала от усталости, от раздражения, повторяя: «Чего они меня так мучают? Чем я лучше других?» В конце концов ей стало в самом деле горько быть «занятным зверем», как она сама себя называла с печальной страдальческой улыбкой. Она защищалась, как могла, отказывалась видеть кого бы то ни было. Ее по-прежнему, а при некоторых обстоятельствах даже чересчур оберегали, показывая только тем посетителям, которым разрешал ее видеть епископ. Ворота монастыря оставались закрыты, и одни только духовные лица позволяли себе нарушать запрет. Но и этого было слишком много для девушки, жаждавшей полного уединения; часто она упрямилась, не желая принимать священников, заранее утомляясь от повторения все той же истории и тех же ответов на те же вопросы. Они оскорбляли в ее лице святую деву. Но по временам ей приходилось уступать, его преосвященство самолично приводил к ней высокопоставленных особ, прелатов; тогда она выходила с серьезным лицом, вежливо, но кратко отвечала на вопросы и была рада, когда ее оставляли в покое. Ни одно существо не тяготилось так своим великим призванием. Как-то на вопрос, не возгордилась ли она оттого, что епископ постоянно посещает ее, девушка ответила: «Его преосвященство вовсе не посещает меня, а показывает посетителям». Князья церкви, известные воинствующие католики, хотели ее видеть, умилялись, рыдали; а Бернадетта, в ужасе оттого, что стала предметом зрелищ, раздосадованная в своей душевной простоте посетителями, уходила от них, ничего не понимая, усталая и печальная.
Все же Бернадетта приспособилась к жизни в Сен-Жильдаре; она вела однообразное существование и вскоре приобрела привычки, милые ее сердцу. Она была такой хилой, так часто хворала, что ее приставили к лазарету. Помимо ухода за больными, она работала, стала довольно ловкой рукодельницей и тонко вышивала стихари и покровы для алтаря. Но часто силы покидали ее, и она не могла выполнять даже самую легкую работу. Если Бернадетта не лежала в постели, то проводила долгие дни в кресле, перебирая четки или занимаясь чтением благочестивых книг. С тех пор как она научилась грамоте, она полюбила читать интересные истории об обращениях, легенды, где фигурировали святые, красивые и страшные драмы, где дьявола изгоняли и повергали в ад. Но ее любимой книгой, вызывавшей непрерывное восхищение, оставалась библия, новый завет, где описывались чудеса, и она неустанно перечитывала, ее. Бернадетта еще помнила бартресскую библию, пожелтевшую старую книгу, столетнюю семейную реликвию; она вспоминала, как муж ее кормилицы втыкал наудачу булавку и начинал читать сверху правой страницы; в то время она так хорошо знала наизусть все эти прекрасные сказки, что могла начать с любой фразы. Теперь, когда она сама умела читать, она открывала в библии каждый раз что-нибудь новое, приводившее ее в восхищение. Рассказ о страстях господних особенно волновал ее, словно необыкновенное и трагическое происшествие, случившееся накануне. Она рыдала от жалости, все ее больное тело часами сотрясалось, и, быть может, в этих слезах она бессознательно оплакивала свой собственный недуг, тяжелый крестный путь, доставшийся ей с детства.
Когда Бернадетта чувствовала себя более здоровой и могла работать в лазарете, она бывала весела, как дитя. До самой смерти она оставалась простодушной, ребячливой, любила смеяться, прыгать, играть. Она была низенького роста, самая маленькая во всей общине; поэтому подруги всегда обращались с ней, как с девочкой. Лицо ее удлинялось, худело, теряло сияние молодости; но глаза ясновидящей сохранили изумительную чистоту, — они были прекрасны, как ясное небо, в них отражался трепетный полет мечты. Постоянно болея, Бернадетта с годами стала немного резкой и вспыльчивой, характер ее испортился, сделался беспокойным, порой грубым; эти маленькие недостатки вызывали у нее после приступов раздражения тяжелое раскаяние. Она смирялась, считала себя проклятой, просила у всех прощения; но чаще всего была необычайно добродушна. Она отличалась живостью, проворством, находчивостью, смешила всех и обладала своеобразным обаянием, за которое ее обожали. Несмотря на свое благочестие, несмотря на то, что она целые дни проводила в молитве, Бернадетта не кичилась, показной религиозностью, была терпима и сердобольна. В этой женственной, самобытной натуре обнаруживалась вполне определившаяся личность, которая очаровывала своей наивностью. И этот дар оставаться чистой и простодушной, как дитя, привлекал к ней малышей; они взбирались к ней на колени, обнимали ее за шею своими ручонками; сад гудел тогда от беготни, криков, игр, и она не меньше детей бегала, кричала, радуясь, что к ней возвращаются счастливые дни детства, дни бедности и безвестности в Бартресе! Позднее рассказывали, будто одна мать принесла в монастырь своего парализованного ребенка, чтобы святая коснулась и исцелила его. Несчастная так рыдала, что настоятельница дала согласие пустить ее. Но так как Бернадетта всегда возмущалась, когда от нее требовали чудес, ей ничего не сказали, только попросили отнести больного ребенка в лазарет. Она взяла его на руки и, когда опустила на землю, ребенок пошел. Он был здоров.
Ах, сколько раз вспоминался ей Бартрес, вольное детство, годы, проведенные на лесистых холмах, где она бродила со своими овечками; сколько раз мечтала она об этом времени, устав от молитв за грешников! Никто не читал в ее душе, никто не скажет, не хранило ли ее израненное сердце невольных сожалений. По словам биографов Бернадетты, девушка высказала однажды мысль, которую они приводят с целью растрогать читателя описанием ее страданий. Вдали от родных гор, прикованная болезнью к постели, она как-то воскликнула: «Мне кажется, я была создана для того, чтобы жить, действовать, двигаться, а всевышний обрекает меня на бездеятельность!» Какое откровение, какое страшное свидетельство, таящее безграничную печаль! Почему же бог обрек это веселое, обаятельное существо на бездеятельность? Разве она почитала его меньше, живя свободной, здоровой жизнью, для которой родилась? И разве она принесла бы меньше счастья людям и себе, если бы отдала свою любовь мужу и детям, рожденным от нее, вместо того, чтобы молиться за грешников, вместо того, чтобы вечно предаваться этому праздному занятию? Говорили, будто иногда по вечерам Бернадетта, обычно такая веселая и деятельная, вдруг впадала в тяжкое уныние. Она становилась мрачной, замыкалась в себе, словно подавленная горем. Вероятно, чаша становилась слишком горькой и постоянное самоотречение было ей не под силу.
Часто ли думала Бернадетта в Сен-Жильдаре о Лурде? Что она знала о торжестве Грота, об изобилии, ежедневно менявшем лицо этого края чудес? Этот вопрос остается неясным. Ее подругам запретили рассказывать о Лурде и Гроте, ее окружили полным молчанием. Сама она не любила говорить о таинственном прошлом, не интересовалась настоящим, каким бы оно ни было блестящим. Но разве воображение не рисовало ей волшебный край ее детства, где жили ее родные, колыбель ее мечты, самой необычной мечты, какая выпадала когда-либо на чью-либо долю? Без сомнения, она мысленно посещала прекрасную страну своих грез и знала все, что происходило в Лурде. Но ее ужасала перспектива поехать туда лично, и она всегда отказывалась от такой поездки, зная, что не может появиться там незаметно; она пугалась людских толп, преклонявшихся перед нею. Какая слава окружила бы ее, будь она властной, тщеславной, волевой натурой! Она вернулась бы туда, где являлась ей святая дева, совершала бы чудеса в качестве пророчицы, непогрешимой избранницы и подруги богоматери. Святые отцы никогда не боялись этого, хотя и отдали приказ ради спасения души удалить ее от мира. Они были спокойны, зная ее ласковый, скромный нрав, ее страх перед обожествлением; к тому же она не имела понятия об огромной машине, которую сама пустила в ход и эксплуатация которой привела бы ее в ужас, если бы она поняла, в чем дело. Нет, нет, этот край насилия, торгашества и людских толп был ей чужд. Она бы страдала там, растерялась и устыдилась, была бы выбита из колеи. И когда паломники, отправляясь в Лурд, с улыбкой спрашивали у нее: «Хотите ехать с нами?» — она, слегка вздрогнув, спешила ответить: «Нет, нет! Но будь я птичкой, я полетела бы туда».
Это была ее единственная мечта — как бы она хотела стать быстролетной птичкой и порхать в Гроте. Она не поехала в Лурд ни на похороны отца, ни когда умерла ее мать, но в грезах постоянно жила там. Между тем она любила своих родных, заботилась о том, чтобы найти им работу, приняла старшего брата, приехавшего к ней в Невер пожаловаться на свою судьбу. Но он нашел ее усталой и смиренной, она даже не спросила его о новом Лурде, как будто рост этого города пугал ее. В праздник обручения святой девы один священник, которому она поручила помолиться за нее у Грота, вернувшись, стал рассказывать ей о незабываемой красоте церемоний, о ста тысячах паломников, о тридцати пяти епископах в золотых облачениях, служивших мессы в сверкающей огнями Базилике. Бернадетта, как всегда, слегка вздрогнула от желания и беспокойства. А когда священник воскликнул: «Ах! Если бы вы видели это великолепие!» — она ответила: «Я! Что вы, да мне гораздо лучше у себя в больнице, в моем уголке». У нее украли славу, дело рук ее сверкало, сияло в непрерывной осанне, а она вкушала радость лишь в глуши забвения, в монастырской тиши. Дородные фермеры, эксплуатировавшие свою пасеку — Грот, забыли о ее существовании. Не пышные празднества влекли ее; птичка, жившая в ее душе, таинственно улетала туда лишь в тихие часы уединения, когда никто не мог помешать ей молиться. Бернадетта преклоняла мысленно колена перед диким, девственным Гротом, среди кустов шиповника, Гротом тех времен, когда Гав не был еще одет в монументальную набережную. А на склоне дня в душистой прохладе гор она посещала в мечтах старый город, церковь в испанском стиле, раскрашенную и раззолоченную, где она приняла первое причастие, старое убежище, где за восемь лет привыкла к отшельничеству, — весь этот старый, бедный, простодушный город, где каждый камень вызывал у нее нежные воспоминания.
А разве не блуждали мечты Бернадетты в Бартресе? Надо думать, что иногда, сидя в кресле, выронив из усталых рук благочестивую книжку, она, смежив веки, видела в грезах Бартрес. Ей представлялась романская церковь с нефом небесного цвета и кроваво-красным алтарем, стоявшая среди могил тесного кладбища. Потом она видела себя в доме Лагю, в большой комнате налево, где топился очаг и где зимой рассказывали такие прекрасные сказки, а большие старинные часы важно отбивали время. И вся местность расстилалась перед нею — бесконечные луга, каштановые деревья-великаны, пустынные плато, с которых открывался вид на далекие горы — Южный пик, пик Вискос, — легкие, розовые, как сновидения, как уносящиеся в рай легенды. А там, там — картины привольной юности, когда она р. тринадцать лет одиноко бродила среди природы, мечтала и радовалась жизни. И не блуждала ли она мысленно в тот час по берегу ручья, вдоль кустов боярышника, в высоких травах, как тогда — жарким июльским днем? А когда она подросла, рядом спею шел влюбленный юноша, которого и она любила всем своим бесхитростным сердцем. Ах, стать вновь молодой, свободной, безвестной и счастливой и снова любить, любить по-иному! Как нежное видение проходит перед нею обожающий ее муж, весело прыгающие вокруг нее дети — все такое же, как у других людей, радости и печали, какие переживали ее родители, какие должны были пережить, в свою очередь, и ее дети. Но мало-помалу все стиралось, — она сидела больная в своем кресле, замурованная в четырех холодных стенах, и жаждала лишь одного — скорой смерти, ибо не было в этом мире для нее счастья, самого обычного счастья, такого же, как у всех.
Болезнь Бернадетты прогрессировала с каждым годом. Начиналось подлинное мученичество этого нового мессии в лице ребенка, явившегося на свет, чтобы принести облегчение сирым и убогим и возвестить людям культ справедливости, заставить их поверить, что все равны в обретении чудес, попирающих законы бесстрастной природы. Она вставала на несколько дней, но еле передвигала ноги и снова ложилась в постель. Страдания ее становились невыносимыми. Нервный организм, астма, усилившаяся от монастырского режима, привели к чахотке. Страшный кашель разрывал ей грудь. В довершение беды на правом колене у нее образовалась костоеда, и несчастная кричала от боли. Ее немощное тело обратилось в сплошную рану, кожу раздражало тепло постели, у нее сделались пролежни. Все жалели ее, а она терпеливо переносила свое мученичество. Бернадетта пробовала лечиться лурдской водой, но она не принесла больной облегчения. Всемогущий боже, почему святая дева исцеляла других, а не ее? Во спасение ее души? Но почему же, господи, ты не спасаешь другие души? Что за необъяснимый выбор, что за нелепая необходимость терзать это несчастное существо.
Она рыдала и, чтобы подбодрить себя, повторяла: «Я вижу конец, я вижу небо, но почему конец не приходит так долго?» В ней жила извечная иллюзия, что муки — это испытание, что надо страдать на земле, чтобы быть счастливой на небе, страдание необходимо и благословенно. А разве это не богохульство, о господи? Разве не ты создал молодость и счастье? Разве ты не хочешь, чтобы люди радовались солнцу, природе, любви, — украшающей их плоть? Бернадетта боялась возмущения, порой душившего ее, и хотела подавить в себе боль, от которой ныло ее тело; сложив руки крестом, она мысленно желала соединиться с Иисусом, истекать кровью, как он, и, как он, испить горечь до дна. Иисус умер в течение трех часов, ее агония длилась дольше; она умирала, искупая страданием жизнь других. Когда боль, сводила ее суставы, она стонала, но тотчас же принималась упрекать себя за это: «О, я страдаю, мне больно! Но как сладко страдать!» Ужасные слова, полные мрачного пессимизма. Сладко страдать, но зачем? Ради какой неизвестной и бессмысленной цели? К чему эта; ненужная жестокость, это возмутительное прославление страдания, когда все человечество только и жаждет здоровья и счастья?
Двадцать второго сентября тысяча восемьсот семьдесят восьмого года сестра Мари-Бернар, истерзанная болезнью, приняла монашеский обет. Прошло двадцать лет с тех пор, как Бернадетте явилась святая дева, снизойдя к девушке, как к ней самой снизошел ангел, и избрав ее, как сама она была избрана, среди самых смиренных и простодушных для того, чтобы та скрыла в себе тайну Христа. Так мистически объяснялись страдания, на которые была обречена несчастная девушка, жестоко оторванная от мира, подверженная всем болезням, принявшая на себя все людские горести. Она была вертоградом, столь милым взору небесного супруга, который избрал ее, а потом похоронил в изгнании. И когда бедняжка шаталась под бременем креста, который ей суждено было нести, подруги говорили ей: «Разве ты забыла? Святая дева обещала тебе, что ты будешь счастлива не в этой, а в той жизни». Она отвечала, оживляясь, ударяя себя по лбу: «Забыла? Нет, нет! Я помню!» И лишь химерическая мечта навеки обрести счастье в сияющем раю, куда ее отведут серафимы, поддерживала ее силы. Три тайны, поведанные ей святой девой, которые должны были вооружить ее против зла, заключали в себе, очевидно, посулы красоты, благоденствия, небесного бессмертия. Какой чудовищный обман, если по ту сторону могилы она не найдет ничего, кроме мрака, если святая дева ее грез не явится ей, не сдержит своих чудесных обещаний! Но Бернадетта ни на минуту не сомневалась в этом и охотно принимала от своих подруг их наивные поручения: «Сестра Мари-Бернар, передайте боженьке то-то, передайте это… Сестра Мари-Бернар, поцелуйте моего брата, если встретите его в раю… Сестра Мари-Бернар, сохраните мне местечко возле вас, чтобы я была с вами, когда умру…» И она добродушно отвечала каждой: «Не беспокойтесь, ваше поручение будет выполнено». Ах, всемогущая иллюзия, сладостный покой, всеутешительная, вечно юная сила!
И вот наступила агония, пришла смерть. В пятницу, двадцать восьмого марта тысяча восемьсот семьдесят девятого года все думали, что Бернадетта не проживет ночь. С надеждой отчаявшегося человека она жаждала могилы, чтобы больше не страдать, чтобы воскреснуть на небе. Она упорно отказывалась принять святое причастие, говоря, что дважды оно излечило ее. Она хотела, чтобы бог даровал ей, наконец, смерть, она не в силах больше страдать. В конце концов она все же согласилась собороваться, и после этого агония длилась еще около трех недель. Священник часто повторял ей: «Надо пожертвовать своей жизнью, дочь моя». Однажды, потеряв терпение, она с живостью ответила ему: «Да это вовсе не жертва, отец мой». В этих страшных словах отражалось все ее отвращение, все великое презрение к жизни, и если бы она могла, то одним жестом уничтожила бы себя. Правда, несчастной девушке не о чем было жалеть: у нее отняли здоровье, радость, любовь, и ей оставалось только освободиться от жизни, как освобождаются от грязного, изношенного белья. Она была права, кляня свое бесполезное жестокое существование и говоря: «Мои муки кончатся только со смертью и будут длиться, пока передо мной не разверзнется вечность». Эта мысль о муках преследовала ее, крепче привязывала к кресту ее божественного учителя. Она попросила дать ей большое распятие, изо всех сил прижала его к своей хилой девичьей груди, сказала, что хотела бы вонзить его в свое тело, чтобы оно так и осталось там. Когда силы покинули Бернадетту и она не смогла больше держать распятие в дрожащих руках, она попросила: «Привяжите крест ко мне покрепче, я хочу чувствовать его до последнего вздоха». То был единственный мужчина, которого она познала, единственный кровавый поцелуй ее отвергнутому, бесполезному, не нашедшему себя материнству. Монахини просунули под ее наболевшее тело веревку и крепко-накрепко привязали к ее груди распятие.
Наконец смерть сжалилась над нею. В понедельник, на пасхе, ее стало сильно знобить. Начались галлюцинации, она дрожала от страха, ей казалось, что вокруг нее, насмехаясь, бродит дьявол. «Уйди, сатана, не тронь меня!» Она говорила в бреду, что дьявол хотел броситься на нее, дышал на нее адским пламенем. Зачем, о господи, явился дьявол к той, что прожила жизнь так чисто, так безгрешно! Зачем ей нанесен такой удар, ниспослано последнее страдание, кошмарный конец, смерть, нарушаемая страшными видениями? Ведь жизнь ее была так простодушна, чиста и невинна. Неужели нельзя было дать ей уснуть с миром в целомудренной душе? Видно, до последнего вздоха ей суждено было ненавидеть жизнь и бояться ее. Жизнь угрожала ей, и она гнала ее прочь, отрицала ее, отдавая небесному супругу свою истерзанную, пригвожденную к кресту девственность. Догмат непорочного зачатия, этот плод мечты больного ребенка, оскорбляет женщину, супругу и мать. Идея, что лишь женщина, оставшаяся девственной, достойна культа, что мать, непорочно зачавшая, сама родилась от непорочных родителей, — это насмешка над природой, отрицание жизни, отрицание женщины, чье величие в плодовитости, в вечном продолжении жизни. «Изыди, изыди, сатана! Дай мне умереть бесплодной!» И она изгоняла солнце, изгоняла свежий воздух, лившийся в окно, аромат цветов, отягченных семенами, которые повсюду разносили любовь.
На пасхе, в среду, шестнадцатого апреля, начался последний приступ агонии. Говорят, что в тот день подруга Бернадетты, безнадежно больная монахиня, лежавшая рядом с ней в палате, внезапно выздоровела, выпив стакан лурдской воды. А Бернадетта — избранница, казалось бы имевшая все преимущества, тщетно пила чудотворную воду. Наконец бог удовлетворил ее желание, и она уснула последним сном, ушла туда, где нет страданий. Она попросила у всех прощения. Муки ее кончились; подобно Иисусу, она подняла взор к небу, раскинула, как на кресте, руки и громко воскликнула: «Боже мой!» И, как Иисус, сказала в три часа: «Я хочу пить». Обмакнув губы в стакан, она склонила голову и скончалась.
Так умерла прославленная святая, лурдская ясновидящая, Бернадетта Субиру, сестра Мари-Бернар из Общины сестер милосердия в Невере. Ее тело было выставлено в течение трех дней; сбежались толпы народа, образовалась бесконечная очередь верующих, жаждавших потереть о платье покойницы медали, четки, образки, молитвенники, извлечь из нее еще одно благодеяние, еще один фетиш, который принесет им счастье. Даже смерть не дала ей желанного покоя, — вокруг ее гроба была давка. Несчастные бедняки упивались иллюзией. Левый глаз покойницы упорно не закрывался — именно с левой стороны явилась ей святая дева. Последнее чудо привело в восторг весь монастырь — тело Бернадетты не изменилось после смерти; когда ее хоронили на третий день, оно было гибким и теплым, губы — розовыми, кожа — белой, девушка словно помолодела и вся благоухала. И вот Бернадетта Субиру, великая лурдская изгнанница, безвестно спит последним сном в маленькой часовне Сен-Жильдара, под сенью старых деревьев, в то время как Грот сияет во всей своей славе.
Пьер умолк, чудесная сказка кончилась. Но весь вагон продолжал слушать, потрясенный этой трогательной, трагической смертью. Слезы струились по щекам умиленной Мари, а Элиза Руке и даже Гривотта, которая стала гораздо спокойнее, сложили руки и молили ту, что была на небе, походатайствовать об их окончательном выздоровлении. Г-н Сабатье широко перекрестился и стал есть пирожное, которое жена купила ему в Пуатье. Г-н де Герсен, не любивший печальных историй, заснул в середине повествования. И только г-жа Венсен, уткнувшись лицом в подушку, не двинулась с места, словно она ослепла и оглохла, и не хотела ничего видеть и слышать.