— Ах, бедняга Дюбюш! — сказал Сакдоз, пожимая руку Клода. — Он нам испортил весь день!
   В ноябре, когда в Париж съехались все старые друзья, Сандоз, как обычно, задумал собрать их в один из четвергов. Для него это всегда было самой большой радостью; спрос на его книги возрастал, писатель богател, квартирка на Лондонской улице становилась все роскошнее по сравнению с маленьким мещанским домиком в Батиньоле, но сам Сандоз не менялся.
   Желая по доброте души доставить удовольствие Клоду, он решил устроить вечер наподобие тех, какие они проводили в юности. Он тщательно обдумал список приглашенных: само собой разумеется, будут Клод с Кристиной, Жори с женой, которую приходилось принимать с тех пор, как они сочетались законным браком, затем Дюбюш, являвшийся всегда в одиночестве, Фажероль, Магудо и, наконец, Ганьер. Всего будет десять человек, только друзья из прежней компании, никого постороннего, чтобы ничем не нарушилось непринужденное веселье и дружеское согласие.
   Анриетта, менее доверчивая, чем муж, заколебалась, увидев список приглашенных.
   — Фажероль? Ты собираешься пригласить Фажероля вместе со всеми? Они его не любят… Особенно Клод. Я заметила у него холодок…
   Но Сандоз перебил жену, не желая слушать ее, протестуя:
   — Холодок? Что ты! Как это женщины не могут понять, что мужчины любят подтрунивать друг над другом! И это ничуть не мешает прочной дружбе!
   На этот раз Анриетта сама занялась меню. Она управляла теперь целым маленьким штатом слуг: кухаркой и лакеем, и хотя уже сама больше не готовила, но из любви к мужу потворствовала его единственной слабости — пристрастию к тонкой кухне, и следила за тем, чтобы в доме был изысканный стол. Вместе с кухаркой она отправилась на рынок, самолично обошла поставщиков. Чета Сандозов увлекалась деликатесами, доставляемыми со всех концов света. На этот раз обед состоял из бульона из бычьих хвостов, зажаренной на рашпере султанки, филе с белыми грибами, равиоли[1], рябчиков, привезенных из России, салата с трюфелями и, кроме того, закуски: икра и кильки, на десерт — мороженое с засахаренным миндалем, венгерский сырок изумрудного цвета, фрукты, пирожное. Из вин — старое бордоское в графинах, к жаркому — шамбертен и к десерту — пенистый мозельвейн вместо шампанского, которое они считали слишком банальным.
   Сандоз и Анриетта начали поджидать гостей с семи часов: он, как обычно, в куртке, она, очень элегантная, в черном атласном платье без отделки. Гости приходили к ним запросто, в сюртуках. Гостиная, которую они наконец обставили, была загромождена старинной мебелью, стенными коврами, множеством безделушек всех эпох и народов: теперь Сандоз дал волю своей страсти к собиранию старины, страсти, начало которой было положено еще в Батиньоле старой руанской вазой для цветов, подаренной Анриеттой мужу к празднику. Теперь они бегали вдвоем по антикварам, одержимые веселой жаждой покупок; он удовлетворял былые юношеские желания, романтические мечты, порожденные некогда первыми прочитанными книгами, так что этот в высшей степени современный писатель окружил себя истлевшим средневековьем, в котором мечтал очутиться, когда ему было пятнадцать лет. В свое оправдание он, смеясь, говорил, что современная хорошая мебель стоит слишком дорого, тогда как даже заурядные старинные вещи сразу придают обстановке современный стиль и колорит. Но он отнюдь не был коллекционером, его интересовал общий вид, впечатление от ансамбля в целом. И в самом деле, две старинные дельфтские лампы, освещая гостиную, окрашивали ее в мягкие, теплые тона, а темное золото парчи, покрывавшей стулья, пожелтевшая инкрустация итальянских шкафчиков и голландских застекленных этажерок, поблекшие рисунки восточных портьер, бесконечное множество безделушек из слоновой кости, фаянса и эмали, потускневших от времени, отчетливо выделялись на нейтральном, темно-красном фоне комнаты.
   Клод и Кристина пришли первыми. Она надела свое единственное черное шелковое платье, изношенное, отжившее свой век, платье, которое она с большим старанием подновляла для подобных случаев. Протянув обе руки, Анриетта привлекла ее на диванчик. Она очень любила Кристину и, заметив ее странное состояние, беспокойные глаза и трогательную бледность, забросала вопросами. Что с ней? Уж не больна ли она? Нет, нет! Кристина уверяла, что она очень довольна и счастлива, что пришла сюда, но глаза ее поминутно обращались к Клоду, как будто изучая его. Он казался взвинченным, говорил и двигался, точно в лихорадке, чего уже давно с ним не случалось. Только минутами его возбуждение падало; он умолкал, широко открыв глаза и устремив отсутствующий взгляд куда-то вдаль, в пространство, словно что-то его призывало оттуда.
   — Знаешь, дружище, — сказал он Сандозу, — сегодня ночью я прочел твой роман. Здорово написано! На этот раз ты им заткнешь глотку!
   Они беседовали у камина, где пылали поленья. Сандоз только что опубликовал новый роман; и хотя критика не сложила оружия, вокруг романа создался тот шум, который обеспечивает автору успех, несмотря на настойчивые нападки противников. Впрочем, Сандоз не питал никаких иллюзий, он хорошо знал, что если даже и победит, битва будет возобновляться с каждой новой выпущенной им книгой. Великое дело его жизни — серия романов, томики, которые он выпускал один за другим, — успешно подвигалось вперед, и, работая упрямо и методично, он шел к намеченной цели, не отступая перед препятствиями, оскорблениями, усталостью.
   — Это верно, — весело отозвался он, — на этот раз они сдались. Нашелся даже один критик, который хотя неохотно, но все-таки признал, что я порядочный человек. Вот до чего они дошли! Но погоди, они еще отыграются! Ведь я-то знаю, что среди них есть такие, у кого мозги устроены совсем иначе, чем у меня, так что никогда в жизни они не примут мою литературную теорию, смелость моего языка, физиологию моих героев, эволюционирующих под влиянием среды; а ведь это я говорю лишь о тех из наших собратьев, кто уважает себя, и оставляю в стороне дураков и прохвостов… Нет, если ты уже решил дерзать, не рассчитывай на добросовестное отношение и на справедливость! Надо умереть, чтобы тебя признали.
   Взор Клода вдруг направился в угол гостиной, сверля стену, устремляясь вдаль, где его что-то притягивало. Потом глаза его затуманились, он пришел в себя и заметил:
   — Пожалуй, в отношении себя ты прав! А я если даже и подохну, все равно меня освищут! Но как бы там ни было, а от твоей книжицы меня дрожь пробрала! Я хотел писать сегодня — не смог! Хорошо, что я не могу питать к тебе зависти, иначе я страдал бы слишком сильно!
   Открылась дверь, вошла Матильда, и следом за ней Жори. На ней был богатый наряд: бархатная туника цвета настурции, надетая поверх атласной юбки соломенного цвета, бриллианты в ушах и огромный букет роз у корсажа.
   Клод был поражен, он не сразу ее узнал: из худощавой смуглой женщины она превратилась в расплывшуюся, пухлую блондинку. Соблазнительное уродство уличной девки сменилось дородностью буржуазки; рот, зиявший прежде черными провалами, теперь, когда она улыбалась, презрительно вздергивая губу, обнажал неестественно белые зубы. Ее преувеличенная благопристойность бросалась в глаза; эта сорокапятилетняя женщина всячески старалась подчеркнуть свою добропорядочность; с возрастом она отяжелела, и муж, который был моложе ее, выглядел ее племянником. От прошлого она сохранила только одно — резкие духи, она обливалась самыми сильными эссенциями, будто пыталась вытравить из кожи острый запах, которым была пропитана лавка лекарственных трав. Но горечь ревеня, терпкий дух бузины, едкий запах перечной мяты не выветривались, и гостиная, по которой она прошла, тотчас наполнилась смутным запахом аптеки, приправленным острым ароматом мускуса.
   Поднявшись ей навстречу, Анриетта усадила ее напротив Кристины.
   — Вы ведь знакомы, не правда ли? Вы уже здесь встречались?
   Матильда бросила холодный взгляд на скромный туалет женщины, про которую говорили, что она долго жила с мужем невенчанная. С тех пор как она сама была принята в некоторых гостиных благодаря снисходительности литературного и художественного мира, Матильда стала непреклонно-строгой в этом вопросе. Анриетта, которая терпеть не могла Матильду, произнесла две — три любезные фразы, как полагалось хозяйке, и продолжала беседовать с Кристиной.
   Жори пожал руки Клоду и Сандозу. И, стоя рядом с ними подле камина, он рассыпался в извинениях перед Сандозом за статью, появившуюся утром в его журнале и поносившую новый роман писателя.
   — Ты знаешь, дорогой, у себя в доме никогда не бываешь хозяином… Мне надо бы все делать самому, но не хватает времени. Поверь, я даже не прочел статью, доверившись тому, что мне о ней сказали. Представляешь себе мое возмущение, когда я сейчас ее пробежал… Я в отчаянии, просто в отчаянии…
   — Брось, иначе и быть не может, — спокойно ответил Сандоз. — Теперь, когда меня принялись хвалить враги, — кому же, как не друзьям, на меня нападать!
   Снова приоткрылась дверь, и в нее тихонько робкой бледной тенью проскользнул Ганьер. Он приехал прямо из Мелена, как всегда один, потому что никому не показывал свою жену. Он приходил к обеду по четвергам, даже не стряхнув с ботинок деревенскую пыль, которую увозил обратно в тот же вечер, так как никогда не ночевал в городе. Он совсем не изменился. Казалось, он молодел с годами, и волосы его не седели, а только светлели.
   — Глядите! Вот и Ганьер! — вскричал Сандоз.
   Ганьер отважился поздороваться с дамами, и тут вошел Магудо. Он сильно поседел, но на его угрюмом лице со впалыми щеками блестели все те же детские глаза. Теперь он хорошо зарабатывал и все-таки по-прежнему носил чрезмерно короткие брюки и сюртук, собиравшийся складками на спине. Продавец бронзовых фигур, для которого он работал, создал моду на его прелестные статуэтки, появившиеся теперь на каминах и консолях у богатых буржуа.
   Сандоз и Клод обернулись, с любопытством ожидая, как произойдет встреча Магудо с Матильдой и Жори. Но все произошло очень просто. Скульптор почтительно склонился перед ней, когда муж с безмятежным видом почел долгом ему представить ее чуть ли не в двадцатый раз.
   — Моя жена, дружище. Чего же вы? Пожмите друг другу руки.
   И тогда чопорно, как светские люди, которых вынуждают к несколько преждевременной фамильярности, Матильда и Магудо обменялись рукопожатием, но как только Магудо, освободившись от этой повинности, отыскал забившегося в уголок Ганьера, они, не стесняясь в выражениях, принялись зубоскалить и вспоминать былые оргии. Скажите на милость! Матильда вставила зубы! Хорошо, что прежде она не могла кусаться!
   Недоставало одного только Дюбюша, который обещал непременно прийти.
   — Нас будет только девять! — громко заявила Анриетта. — Фажероль прислал сегодня утром письмо с извинениями: какой-то неожиданный официальный обед, на котором он должен присутствовать. Но он оттуда сбежит и придет к одиннадцати часам.
   В этот момент как раз принесли телеграмму. Это телеграфировал Дюбюш: «Приехать не могу. Обеспокоен кашлем Алисы».
   — Ну что ж, нас будет всего восемь! — промолвила Анриетта с грустным смирением хозяйки дома, увидевшей, что число приглашенных тает.
   Когда же лакей, открыв двери в столовую, доложил, что кушать подано, она добавила:
   — Значит, все в сборе! Предложите мне руку, Клод!
   Сандоз подал руку Матильде, Жори — Кристине, а Магудо и Ганьер следовали за ними, продолжая смачно подтрунивать над тем, что они называли «набивкой чучела прекрасной аптекарши».
   После затененного мягкого освещения гостиной очень большая столовая, куда они вошли, казалась залитой ярким светом. Стены, увешанные старинными фаянсовыми тарелками, походили на забавные лубочные картины. Два поставца, один с хрусталем, другой с серебром, сверкали, как витрины ювелира. И особенно сиял огнями стоявший посредине комнаты под люстрой со множеством зажженных свечей накрытый стол, напоминавший богатый катафалк: на белоснежной скатерти выделялись расставленные в образцовом порядке приборы, расписные тарелки, граненые стаканы, белые и красные графинчики, закуски, симметрично расположенные вокруг главного украшения стола — корзины с пунцовыми розами, находившейся в самом центре.
   Гости сели за стол: Анриетта — между Клодом и Магудо, справа и слева от Сандоза оказались Матильда и Крлстина, Жори и Ганьер — на двух противоположных концах стола. Лакей еще не успел обнести гостей супом, как произошла первая неловкость. Желая быть любезной и не расслышав извинений мужа, мадам Жори обратилась к хозяину дома:
   — Ну как? Довольны вы сегодняшней статьей? Эдуард сам правил корректуру и так тщательно!
   Жори, смешавшись, пробормотал:
   — Да нет же, нет! Это ужасная статья, ты же знаешь, ее пропустили вечером, когда меня не было.
   По воцарившемуся стесненному молчанию Матильда поняла, что совершила оплошность. Но она еще ухудшила дело, когда, бросив на мужа презрительный взгляд, ответила очень громко, чтобы уличить его и выгородить, себя:
   — Ну вот! Опять твои всегдашние враки! Я повторяю то, что слышала от тебя, и не желаю, чтобы ты ставил меня в дурацкое положение, понял?
   Это происшествие заморозило настроение гостей с самого начала обеда. Анриетта тщетно пыталась расхваливать кильки, одна только Кристина нашла их очень вкусными. Когда появились жареные султанки, Сандоз, которого забавляло смущение Жори, весело напомнил ему об одном их завтраке в Марселе в далекие дни. Ах, Марсель! Единственный город, где хорошо кормят!
   Клод, опять погрузившийся в свои думы, казалось, внезапно пробудился и спросил без всякого перехода:
   — Разве уже есть решение? Уже назначены художники для новой росписи ратуши?
   — Нет еще, — ответил Магудо, — но их вот-вот назначат. Я-то ничего не получу, у меня там нет зацепки… Но даже Фажероль очень беспокоится. Его песенка спета… Ветер переменился, и их миллионные доходы трещат по всем швам.
   Он рассмеялся, и в его смехе прозвучало злорадство удовлетворенной мести. Ганьер с другого конца стола ответил ему таким же смешком. И они отвели душу, злословя, радуясь разгрому, ужаснувшему мирок молодых мэтров. Судьбы не миновать, все это предсказывали, искусственное повышение цен на картины привело к катастрофе. С тех пор как паника охватила любителей картин, обезумевших, как биржевики во время понижения, цены на картины падали день ото дня, и продавать их стало невозможно. Стоило посмотреть на знаменитого Ноде среди этого разорения! Некоторое время он держался, придумав трюк для американцев: спрятал в глубине галереи одну-единственную, одинокую, как божество, картину, цену которой даже не хотел назвать, с презрением уверяя, что не найдется такого богача, у которого хватило бы на нее средств. И наконец согласился продать ее за двести или триста тысяч франков свиноторговцу из Нью-Йорка, который был в восторге, что увез с собой самую дорогую картину сезона. Но такие номера удаются лишь однажды, и расходы Ноде росли вместе с прибылями, а он, увлеченный, закружившийся в бешеном вихре комбинаций, созданных им самим, уже чувствовал, как колеблется почва под его королевским особняком, осаждаемым судебными исполнителями.
   — Магудо, возьмите еще белых грибов, — любезно прервала его Анриетта.
   Лакей обнес гостей рыбой: гости кушали, осушали графины с вином, но настроение сделалось таким кислым, что все поглощали самые вкусные блюда, даже не замечая, что они едят, и это огорчало хозяев дома.
   — Ах да, грибы!.. — рассеянно повторил скульптор. — Нет, благодарю вас.
   И он продолжал:
   — Забавнее всего, что Ноде преследует Фажероля. И еще как! Он собирается наложить арест на его имущество. То-то я потешусь! Вот увидите, как этих бездарных художников, владельцев особняков на проспекте Вилье, обдерут как липку. Весной их дома будут стоить гроши… И тот самый Ноде, который подбивал Фажероля строиться и обставил его, как содержанку, решил теперь отнять у него все безделушки и ковры. Но говорят, тот успел все заложить… Хороша картинка! Ноде обвиняет Фажероля, что он сам испортил все дело, выставляя полотна из легкомысленного тщеславия, а художник отвечает на это, что больше не желает, чтобы его обкрадывали. Надеюсь, что в конце концов они слопают друг друга!
   — Фажероль — конченый человек… Впрочем, он никогда не имел настоящего успеха, — раздался неумолимый голос Ганьера, тихий голос проснувшегося мечтателя.
   Все запротестовали. А его ежегодные продажи на сто тысяч франков, а его медали, его крест?.. Но Ганьер упрямо и таинственно улыбался, как будто факты были бессильны опровергнуть его внутреннюю убежденность. Он с презрением покачал головой:
   — Да бросьте, он никогда не знал основных законов искусства!
   Жори собирался вступиться за талант Фажероля, который он считал своим детищем, но тут Анриетта потребовала, чтобы гости обратили внимание на равиоли. На короткое время атмосфера разрядилась: слышался только звон хрустальных бокалов да легкое позвякивание вилок. Стол, прекрасная симметрия которого нарушилась, казалось, сверкал еще ярче от разгоревшегося ожесточенного спора. А Сандоз, охваченный беспокойством, удивлялся: «Почему они так жестоко нападают на Фажероля? Разве мы не вместе начинали наш путь, не должны ли вместе прийти и к обшей победе?» Впервые тревога омрачила. его мечты о вечной дружбе, радость от этих четвергов, которые, как он надеялся, будут сменяться равномерной чередой, всегда одинаковые, неизменно счастливые до. самого заката их дней. Но пока тревога только слегка кольнула его. Он сказал, смеясь:
   — Клод, погоди, прибереги свои силы для рябчиков. Клод, да где ты витаешь?
   С тех пор как все умолкли, Клод снова впал в задумчивость и, глядя в пространство, ничего не замечая, накладывал себе на тарелку равиоли. А Кристина, Грустная и очаровательная, молчала, не спуская с него глаз. Он вздрогнул, взял ножку рябчика с блюда, которое подал лакей и которое распространяло на всю столовую смолистый запах.
   — Чувствуете, какой аромат? — воскликнул довольный Сандоз. — Кажется, что у тебя во рту все леса России!
   Но Клод снова вернулся к тому, что его занимало:
   — Так вы говорите, что зал Муниципального Совета достанется Фажеролю?
   Этих слов было достаточно, чтобы Магудо и Ганьер снова оседлали своего конька. Можно себе вообразить, что за водянистая мазня получится у Фажероля, если только ему поручат этот зал, а он делает достаточно подлостей, чтобы его заполучить. Было время, когда он притворялся, что ему наплевать на заказы, так как он-де великий художник, за которым гоняются любители. Но с тех пор как его картины перестали продаваться, он пресмыкается, осаждая администрацию. Что может быть подлее, чем художник, раболепствующий перед чиновником, заискивающий, готовый на мелкие низости? Да ведь это позор, такое раболепие, такая зависимость искусства от тупого произвола какого-нибудь министра! Ясно как день, что на этом официальном обеде Фажероль лижет пятки какому-нибудь начальнику отдела, какому-нибудь набитому дураку!
   — Бог ты мой! — сказал Жори. — Он обделывает свои делишки, и прав… Ведь не вы будете платить его долги!
   — Долги! Да разве я их делал, когда подыхал с голоду? — ответил Магудо высокомерно. — Кому это по карману строить себе дворец и иметь таких разорительных содержанок, как Ирма?
   Ганьер снова перебил его своим странным голосом оракула, надтреснутым и как будто идущим издалека:
   — Ирма? Да ведь это она его содержит!
   Гости спорили, острили. Имя Ирмы перелетало с одного конца стола на другой, как вдруг Матильда, которая, желая подчеркнуть свою благовоспитанность, держалась до той поры чопорно и молчаливо, бурно возмутилась, замахала руками и поджала губы с видом святоши, над которой совершают насилие:
   — Господа, господа! В нашем присутствии об этой особе!.. Только не об этой особе, ради бога!
   Тут Анриетте и Сандозу пришлось с огорчением убедиться, что обед сорвался. Салат с трюфелями, мороженое, десерт — все было съедено без всякого удовольствия, в нарастающем пылу спора, а шампанское и мозельвейн выпиты, как простая вода. Напрасно Анриетта расточала улыбки, а добряк Сандоз пытался успокоить гостей, ссылаясь на то, что у каждого есть свои слабости, — никто не хотел сдаваться; достаточно было одного слова, чтобы они в остервенении набрасывались друг на друга. Ничего похожего на томительную скуку, дремотное равнодушие, которые омрачали порой их прежние сборища. Сейчас страсти разгорелись; казалось, каждый готов уничтожить своего соседа. Высокие свечи в люстре ярко горели, фаянсовые тарелки на стенах цвели своими разрисованными цветами, а стол, казалось, полыхал пожаром, словно здесь пронеслась буря, разметав приборы, заставив взбудораженных людей ожесточенно спорить вот уже в течение двух часов.
   И когда Анриетта решилась наконец подняться из-за стола, чтобы заставить гостей замолчать, шум их голосов внезапно покрыл голос Клода:
   — Ах, ратуша! Если бы мне ее дали! Если бы я мог… Я всегда мечтал расписать стены Парижа!
   Все вернулись в гостиную, где уже зажгли маленькую люстру и стенные канделябры. Здесь казалось почти холодно по сравнению с душной столовой, кофе на короткое время умиротворил гостей. Не ждали никого, кроме Фажероля. Салон Сандоза был очень замкнутый: супруги не вербовали в него литераторов, не старались при помощи приглашений заткнуть рты журналистам. У них никогда не музицировали, не прочли вслух ни строчки литературных новинок. Анриетта не любила общества, и муж говаривал, что ей нужно десять лет, чтобы полюбить кого-нибудь, но зато уж полюбить навсегда! У них было несколько настоящих друзей, уютный семейный угол. Разве не в этом счастье, и какое редкостное!
   В этот вечер время тянулось долго, так как глухое раздражение не проходило. Дамы болтали у потухающего камина; когда лакей, убрав со стола, открыл двери в соседнюю комнату, мужчины ушли покурить и выпить пива, оставив дам одних.
   Сандоз и Клод не курили. Они скоро вернулись и уселись рядышком на диван возле двери. Писатель, обрадованный, что его старый друг возбужден и болтает, стал вспоминать о Плассане в связи с новостью, которую услышал накануне: у Пуильо, прежде школьного балагура, а теперь солидного стряпчего, неприятности из-за того, что его поймали на месте преступления с двумя двенадцатилетними девчонками. Подумай, какая скотина! Но Клод уже не отвечал, он навострил уши, услышав, что в столовой упоминают его имя, и пытаясь разобрать, о чем говорят.
   А там Жори, Магудо и Ганьер, все еще не излившие накопившейся в них желчи, оскалив зубы, продолжали «избиение». Сначала они говорили шепотом, но постепенно повысили голоса и наконец дошли до крика.
   — Да ну его! Уступаю его вам, — говорил Жори о Фажероле. — Ему грош цена! Правда, он вас всех провел, и здорово провел, порвал с вами и добился успеха, выехав на вашей же спине! Но вы-то сами были не слишком догадливы!
   Взбешенный Магудо ответил:
   — Черт побери! Достаточно стать на сторону Клода, и тебя отовсюду выгонят!
   — Всех нас погубил Клод, — категорически заявил Ганьер.
   И, забыв про Фажероля, которого они упрекали за пресмыкательство перед прессой, за союз с их общими врагами, за связи с шестидесятилетними баронессами, они обрушились на Клода, оказавшегося вдруг козлом отпущения. Господи! В конце концов Фажероль был обыкновенной продажной девкой, каких немало среди художников и которые ловят клиентов прямо на улице, готовые продать и растерзать товарок по ремеслу, чтобы залучить к себе какого-нибудь буржуа. Но Клод, этот великий художник-неудачник, неспособный, несмотря на всю свою гордыню, нарисовать простую человеческую фигуру, — разве не он погубил их всех, увлекая несбыточными планами? Понятно, что успеха добился тот, кто с ним вовремя порвал. Если б только они могли начать сначала, они не валяли бы дурака и не гонялись бы за химерами. И они обвиняли Клода за то, что он их поработил и эксплуатировал, да, именно эксплуатировал, к тому же так неловко, так неумело, что и сам остался ни с чем!
   — Взять хоть меня, ведь был какой-то момент, когда он и меня одурачил, — продолжал Магудо. — Стоит мне об этом подумать, и я перестаю сам себе верить, понять не могу, как это я оказался в его банде? Разве я на него похож? А? Что у меня с ним общего? Зло берет от того, что мы спохватились так поздно!
   — А меня, — подхватил Ганьер, — меня он лишил оригинальности. Представляете, каково мне пятнадцать лет подряд слышать, как за моей спиной о каждой моей новой картине говорят: «Да ведь это Клод!» Ну нет, с меня довольно! Лучше я совсем брошу писать… Слов нет, пойми я это раньше, я вообще не имел бы с ним дела…
   Все это напоминало бегство крыс с тонущего корабля; между людьми, которых годы юности соединили братской дружбой, рвались последние связи, и они с удивлением увидели, что чужды и враждебны друг другу. Жизнь разметала их в разные стороны, обозначились глубокие разногласия, а от их былых пламенных мечтаний, надежд на совместную борьбу и победу осталось лишь чувство горечи, еще увеличивавшее теперь их озлобление.
   — Выходит, — зло засмеялся Жори, — что один только Фажероль не дал себя обобрать как дурак!
   Задетый Магудо вспылил:
   — Кому-кому смеяться, но не тебе, и ты хорош гусь!.. Не ты ли обещал помогать нам, когда у тебя будет собственная газета…