Снова потекли часы, все одинаково мрачные. Этьен и Катрина потеряли всякое представление о времени, окончательно сбившись в счете. Мучения, которые, казалось, должны были бы удлинять протекающие минуты, — наоборот, быстро уносили их. Этьену и Катрине казалось, что они находятся под землей только два дня и одну ночь, тогда как на самом деле на исходе был уже третий день.
   Всякая надежда на спасение иссякла, никто не мог знать, что они здесь, никому не удастся добраться до них; и если наводнение их пощадит, они все равно умрут с голоду. В последний раз им пришла в голову мысль простучать сигнал, но камень остался под водой, да и все равно — кто может их услыхать!
   Катрина, покорившаяся судьбе, приложила к пласту отяжелевшую голову и вдруг, вздрогнув, выпрямилась.
   — Слушай! — сказала она.
   Этьен подумал сперва, что она говорит о легком шуме воды, которая не переставала подниматься. Чтобы успокоить ее, он солгал:
   — Нет, это я шевелю ногами.
   — Нет, нет, не то… Это там, слушай!
   Она снова приложила ухо к пласту. Этьен понял и последовал ее примеру. Несколько секунд ожидания обессилили их. Затем донеслись, очень издалека, три слабых удара, разделенные большими паузами. Но они все еще сомневались: может быть, это звенит у них в ушах? Может быть, это трещит пласт? Они не знали, чем постучать в ответ.
   Наконец Этьен сообразил:
   — У тебя деревянные башмаки. Сними их с ног и постучи каблуками.
   Катрина начала выстукивать шахтерский сигнал; они снова вслушались, и снова различили три условных знака, донесшиеся издалека. Двадцать раз они принимались стучать, и двадцать раз на их удары отвечали. Они плакали, обнимались, рискуя потерять равновесие и свалиться. Наконец-то товарищи здесь, они продвигаются к ним. Чувства радости и любви били у них через край, унося прочь муки ожидания, бешенство, вызванное долгими и бесполезными призывами. Им казалось уже, что спасителям достаточно ткнуть в скалу пальцем, и они будут освобождены.
   — Что! — весело воскликнула она. — Надо же было мне приложить ухо!
   — Да!.. Уж и слух у тебя! — отвечал он. — Я бы ничего не расслышал.
   С этого момента они стали сменяться. Все время один из них слушал, приготовившись отвечать на малейший сигнал. Вскоре они стали различать удары кирки: начинали проходку новой галереи. Они не упускали ни одного звука. Но радостное настроение их начало спадать. Сколько они ни смеялись, сколько ни пытались себя обмануть, их снова мало-помалу охватывало отчаяние. Сперва они стали рассуждать:, наверное, это со стороны Рекийяра, галерея спускается в глубь пласта; а может быть, сразу стали проходить несколько галерей, так как было ясно, что работают три забойщика. Затем они стали говорить меньше и в конце концов совсем замолкли, сообразив, что глубина пласта, отделяющая их от товарищей, должна быть очень значительной. Но и перестав обмениваться словами, Катрина и Этьен не прерывали своих размышлений. Они высчитывали, во сколько дней можно пробить такую толщу. Невероятно, чтобы до них добрались, пока еще будет не поздно; они двадцать раз успеют умереть. И, молча, охваченные усилившейся тоской, они отвечали на призывные сигналы стуком деревянных башмаков. Они ни на что больше не надеялись и только машинально сообщали другим, что еще живы.
   Так прошел день, два дня. Катрина и Этьен находились под землей уже шесть дней. Вода, остановившись на уровне их колен, перестала подниматься, но и не спадала. Ноги по-прежнему коченели в этой ледяной ванне. Они вытаскивали их на какой-нибудь час, но положение становилось тогда настолько неудобным, что от невероятной боли они снова спускали их в воду. Каждые десять минут им приходилось подтягиваться кверху, так как они съезжали вниз по скользкому камню. Неровности пласта врезались им в затылок и причиняли нестерпимую боль. Кроме того, становилось все более и более душно; воздух, согнанный сюда напором воды, не имел выхода, так как место, где они были заключены, образовало подобие колокола. Голос их звучал приглушенно и доносился как бы издалека. В ушах звенело, как будто яростно бил набат, будто слышался бесконечный топот стада, которое мчится во время ливня с градом.
   Сперва Катрина невероятно страдала от голода. Она подымала к горлу жалкие, иссохшие руки, глубоко вздыхая и не прекращая издавать протяжный жалобный звук, словно желудок ее все время стягивало спазмой. Этьен, испытывавший тат кие же мучения, лихорадочно шарил руками впотьмах и наткнулся пальцами на полусгнивший кусок обшивки. Он начал крошить его ногтями. Часть куска он дал Катрине, и та жадно проглотила его. Целых два дня они жили изъеденной червяками гнилушкой. Они съели ее целиком, и когда она кончилась, пришли в отчаяние, царапая себе десны о другие обрубки, которые были еще крепки и древесина которых не поддавалась. Мучения сделались еще невыносимее: они неистовствовали, не будучи в состоянии разжевать материю своей одежды. Их подкрепил немного только кожаный пояс. Этьен разорвал его на мелкие кусочки зубами, и Катрина жевала их и жадно глотала. Это заставляло челюсти работать и создавало иллюзию насыщения. Когда же и пояс был съеден, они снова вернулись к одежде и сосали материю в продолжение целых часов.
   Однако вскоре резкие схватки от голода прекратились и перешли в глухую, глубокую, медленно растущую боль, доводившую их до полной потери сил. Они, конечно, не продержались бы столько времени, если бы не оказалось такого изобилия воды; достаточно было им нагнуться и зачерпнуть ее рукою. Они делали это бесконечное число раз, палимые такой жаждой, что казалось, всей этой затопленной шахты недостаточно, чтобы утолить ее.
   На седьмой день Катрина, нагнувшись за водой, почувствовала под рукой что-то мягкое, плававшее на поверхности воды.
   — Посмотри-ка… Что это?
   Этьен стал шарить впотьмах.
   — Не понимаю. Что-то вроде обшивки вентиляции.
   Катрина начала пить, но, опустив руку во второй раз, ощутила под рукой мертвое тело. Она в ужасе вскрикнула:
   — Господи, это он!
   — Кто?
   — Он, ты же знаешь!.. Я задела рукой усы.
   Это был труп Шаваля, который притоком воды вновь прибило к ним. Этьен протянул руку и тоже нащупал усы и разбитый нос. Его охватила дрожь от ужаса и отвращения. Почувствовав страшную тошноту, Катрина выплюнула воду, взятую в рот. Ей чудилось, будто она пьет кровь, будто вся вода пропитана кровью убитого.
   — Погоди, — сказал Этьен, — я его оттолкну.
   Он толкнул труп ногой, и тот отдалился. Но вскоре они опять почувствовали его у своих ног.
   — Черт тебя возьми! Убирайся же!
   В третий раз Этьен должен был оставить труп. По-видимому, его гнало обратно какое-то течение. Шаваль не хотел уходить, он хотел быть с ними, между ними! Этот ужасный спутник окончательно отравил воздух. Они не пили воды в течение целого дня, предпочитая умереть от жажды, и только на следующий день страдание заставило их подчиниться: они отталкивали тело при каждом глотке и все-таки пили. Не стоило убивать его, чтобы он опять вернулся к ним, гонимый ревностью. Он и мертвый останется с ними до конца, чтобы не дать им возможности быть вдвоем.
   Еще и еще день. При каждом всплеске воды Этьен ощущал легкий толчок убитого им человека, словно локоть соседа, напоминающего о своем присутствии. И всякий раз он вздрагивал. Он все время видел труп, раздутый, позеленевший, с рыжими усами, с разбитым лицом. И Этьен больше ничего не помнил, — он его не убивал, труп плавал и хотел его укусить. Катрина же, сотрясаясь от долгих, бесконечных рыданий, приходила после них в оцепенение. В конце концов она впала в состояние полной сонливости. Этьен будил ее, она что-то лепетала и сейчас же снова засыпала, Даже не приоткрывая глаз. Боясь, что она упадет в воду, Этьен обнял ее за талию. Теперь на стуки отвечал он. Удары кирки все приближались, он слышал их совсем близко, почти за своей спиной. Но силы покидали и его, он больше уже не мог стучать. Ведь там знали, что они здесь, зачем же утруждать себя? То, что к ним могли прийти, перестало его интересовать. Отупев от ожидания, он на целые часы забывал о тех, кого ждал.
   Однако вскоре им стало немного легче. Вода спала, и тело Шаваля уплыло. Чтобы освободить их, работали уже девять дней. Они в первый раз попробовали сделать несколько шагов по штольне, но сильное сотрясение бросило их обоих на землю. Они нащупали друг друга, и лежали, обнявшись, обезумев, ничего не понимая и думая, что катастрофа возобновилась. Все снова стало неподвижно, удары кирки смолкли.
   Они сидели в углу, прижавшись друг к другу, и вдруг Катрина засмеялась:
   — Как хорошо наверху!.. Давай выйдем отсюда.
   Сперва Этьен старался бороться с ее безумием. Но он чувствовал, что и сам начинает терять рассудок, хотя его голова и была более крепкой. Он потерял ощущение действительности. У Катрины же это особенно давало себя знать; ее трясла лихорадка, она ощущала теперь потребность в словах и движениях. В ушах у нее звенело так сильно, что этот шум казался ей то рокотом потока, то пением птиц; она чувствовала запах смятой травы и ясно видела, как перед глазами ее появляются желтые пятна; ей казалось, что она на воле, среди полевых колосьев, на берегу канала, и что вокруг — солнечный день.
   — Как жарко!.. Возьми же меня, будем вместе всегда, всегда!
   Он обнимал ее, она ласкалась к нему, продолжая болтать, исполненная счастья.
   — Как мы были глупы, что ждали так долго! Я бы сразу согласилась быть твоей, но ты дулся и не понимал… А потом, когда мы дома ночью не спали и слышали, как дышим, помнишь, как мы тогда желали друг друга?..
   Веселость Катрины заразила и Этьена: он шутил, вспоминал это немое проявление нежности.
   — Ты ведь раз меня прибила. Да, да! По обеим щекам!
   — Это потому, что я тебя любила, — прошептала она. — Видишь ли, я не позволяла себе думать о тебе, я считала, что все кончено… А в глубине души я знала, что в один прекрасный день мы будем принадлежать друг другу… Нужен был только счастливый случай. Правда?
   У него пробежала по телу холодная дрожь, он хотел стряхнуть с себя этот сон и медленно повторял:
   — Ничто не может кончиться совсем. Надо только немножко счастья, чтобы все началось снова.
   — Значит, я останусь с тобой на этот раз уже навсегда? Потеряв силы, она соскользнула вниз; голос ее ослабевал.
   Испугавшись, он прижал ее к груди.
   — Тебе нехорошо?
   Она с удивлением выпрямилась.
   — Нет, нет… Почему?..
   Но этот вопрос оторвал девушку от ее мечты. Она растерянно посмотрела в темноту и, заломив руки, снова разрыдалась:
   — Господи! Господи! Как темно!
   Теперь не было уже ни полей, ни запаха трав, ни пения жаворонков, ни огромного желтого солнца. Была только затопленная, обвалившаяся шахта, мрачная ночь, вонючий, затхлый запах погреба, в котором они томились столько дней. Затемненный рассудок Катрины усиливал ужас их положения. Ее снова преследовали видения детства: Черный человек — умерший старый шахтер, — который выходит из глубины шахты, чтобы свернуть шею блудливым девушкам.
   — Слушай! Ты слышал?
   — Нет, я ничего не слышу.
   — Нет, знаешь, это тот человек… Вот он… Земля выпустила всю кровь из жилы, чтобы отомстить за то, что у нее перерезали артерию. И вот он здесь. Видишь его? Посмотри! Он чернее ночи… Я боюсь.
   Она умолкла и вся дрожала. Затем она продолжала шепотом:
   — Нет, это другой.
   — Кто другой?
   — Тот, кто с нами! Тот, кого уже нет!
   Образ Шаваля преследовал ее, и она, смущаясь, начинала говорить о нем. Она рассказывала об их собачьем существовании. Он только один раз был с нею мил, в Жан-Барте, а все остальные дни — это были оплошные придирки и оплеухи; избив Катрину, Шаваль начинал мучить ее своими ласками.
   — Я тебе говорю, что он хочет разъединить нас! Он опять ревнует… Прогони его!.. И возьми меня, возьми меня всю, всю!
   Она повисла у него на шее и, найдя его губы, прижалась к ним. Темнота снова осветилась; девушка вновь видела солнце и смеялась смехом счастливой любовницы. А он, чувствуя, что она почти обнажена, в одних лохмотьях шахтерской одежды, задрожал и, во внезапном приливе желания, обхватил ее. Наконец наступила их брачная ночь — в глубине этой могилы, на грязном ложе. Их обуяла потребность быть счастливыми хотя бы перед смертью, упорная жажда жить, в последний раз насладиться жизнью. В отчаянии, перед лицом подступающей, смерти, они отдались друг другу.
   Этим все кончилось. Этьен сидел на земле все в том же углу, а Катрина без движения лежала у него на коленях. Часы шли за часами. Этьен думал, что она спит, но, тронув ее, почувствовал, что она похолодела, — она была мертва. И все-таки он не шевелился, боясь ее разбудить. Мысль, что он первый обладал ею после того, как она созрела, что она могла зачать от него, приводила его в умиление. Временами наплывали другие мысли: желание уйти вместе с ней, радостные мечты о том, что они будут делать в будущем; но все это было так расплывчато, все это только слегка касалось его головы, как мимолетное дыхание она. Силы его оставляли, и он был в состоянии лишь слегка пошевелить кистью руки, чтобы удостовериться, что Катрина тут, похолодевшая, спящая, как ребенок. Все расплывалось у него в глазах, ночь стала еще темнее. Он чувствовал себя вне времени и пространства. Какие-то удары раздавались у самой его головы, и сила их все увеличивалась. Сперва ему было лень отвечать на них: его одолевала невероятная усталость; а теперь он был захвачен одной только мыслью: ему представлялось, что она идет перед ним и он слышит легкий стук ее деревянных башмаков. Так прошло два дня; она ни разу не пошевелилась, а он машинально ощупывал ее тело, как бы удостоверяясь, что она спокойна.
   Этьен ощутил толчок. Глухо раздавались голоса, обломки породы докатывались до его ног. Увидав лампочку, он заплакал. Его моргающие глаза следили за светом и не уставали от него. Он пришел в экстаз от этой красноватой точки, едва заметной во мраке. Но товарищи уже подняли его. Они влили ему сквозь сжатые зубы несколько ложек бульону. Только в одной из галерей Рекийяра он узнал стоявшего перед ним инженера Негреля. И эти два презиравшие друг друга человека — мятежный рабочий и скептически настроенный начальник — с рыданиями бросились друг другу в объятия. Все, что было в обоих человеческого, пришло в волнение. То была беспредельная скорбь, страдание, переходившее из поколения в поколение, избыток боли, до которого может довести жизнь.
   Наверху вдова Маэ, распростершись возле мертвой Катрины, беспрерывно, протяжно выла. Несколько трупов было уже извлечено, и они лежали на земле в ряд: Шаваль, один подручный, два забойщика. Полагали, что Шаваль, так же как и подручный и забойщики, был раздавлен каким-нибудь обвалом. Череп его был без мозга, а внутренности полны водой. Женщины, находившиеся в толпе, потеряв голову, рвали на себе одежду и раздирали ногтями лицо. Привыкнув немного к свету ламп и подкрепившись, Этьен тоже появился наверху, исхудавший, совершенно седой. Все перед ним расступились: этот старик внушал теперь ужас. Вдова Маэ перестала кричать и тупо взглянула на него широко раскрытыми глазами.

VI

   Было четыре часа утра. Свежая апрельская ночь становилась теплее, приближался день. На светлом небе мерцали звезды, а восток уже румянила заря. Темная равнина еще спала, но по ней пробежал трепет, неясный гул, который предшествует пробуждению.
   Этьен большими шагами шел по дороге к Вандаму. Шесть недель пролежал он в Монсу на больничной койке. Лицо у него пожелтело, и он сильно исхудал; как только к нему вернулись силы, он выписался и тронулся в путь. Компания все еще дрожала за свои шахты и очищала состав рабочих от нежелательных элементов. Этьена уведомили, что его не могут оставить на службе. Впрочем, Компания предложила ему пособие в сто франков, присовокупив отеческий совет: бросить работу в шахтах, которая ему не по силам. Но Этьен отказался от этих ста франков. Он уже получил ответ от Плюшара, который вызывал его в Париж и перевел ему деньги на дорогу. Так что давнишняя мечта его осуществилась. Выйдя из больницы за день до отъезда, Этьен переночевал в «Весельчаке» у вдовы, Дезир. Он встал ранним утром; прежде чем отправиться в Маршьенн к восьмичасовому поезду, ему хотелось проститься с товарищами.
   На миг Этьен остановился на дороге, озаренной розоватым утренним светом. Так хорошо подышать свежим воздухом ранней весны! Утро обещало быть прекрасным. Медленно светало, жизнь на земле поднималась вместе с солнцем. Этьен двинулся дальше, крепко стуча кизиловой тростью и глядя, как из ночного тумана выступает даль равнины. Он еще ни с кем не повидался; Маэ один раз навестила его в больнице; больше она, вероятно, не смогла прийти. Но он знал, что весь поселок Двухсот Сорока работает теперь в шахте Жан-Барт, сама Маэ тоже.
   Мало-помалу на пустынных дорогах начали показываться углекопы; они то и дело проходили мимо Этьена, бледные, молчаливые. Компания, как говорили, сумела извлечь из своей победы все, что только было возможно. Через два с половиной месяца забастовки рабочие, побежденные голодом, вернулись в шахты, и тогда их заставили принять новый тариф, согласно которому назначалась особая плата за крепление; это было скрытое снижение заработной платы, вдвойне ненавистное углекопам с тех пор, как пролилась кровь товарищей. У них похищали заработок целого лишнего часа, их заставляли изменить своей клятве — это вынужденное нарушение слова было горше всего. Работа возобновилась повсюду — в Миру, в Мадлене, в Кручине, в Победе. И повсюду в утреннем тумане, когда дороги были еще окутаны мраком, слышался топот: это шли вереницей углекопы, понурив головы, словно скот, который гонят на бойню. Они зябли в своих тонких холщовых блузах, шли вразвалку, скрестив руки, а ломоть хлеба на завтрак, засунутый между рубахой и блузой, выделялся на спине горбом. Но, глядя на черную вереницу безмолвных теней, которые снова хмуро шли на работу, ничего не видя по сторонам, можно было угадать стиснутые от гнева зубы, сердца, переполненные ненавистью, необходимость подчиниться только голоду.
   Чем ближе подходил Этьен к шахте, тем больше углекопов встречалось ему на дороге. Почти все шли в одиночку, но даже там, где образовывались группы, они вскоре растягивались вереницей, уже утомившись, устав от других и от самих себя.
   Этьен заметил одного старика с бескровным лицом, — глаза его сверкали, словно уголья; затем другого рабочего, совсем молодого, который все время страшно задыхался. Многие несли свои деревянные башмаки в руках; по земле еле слышалась мягкая поступь ног, обутых в грубые шерстяные чулки. Этот непрестанный поток говорил о полном разгроме, отступлении разбитой армии, солдаты которой плелись, опустив голову, с одной яростной мыслью: снова начать битву и отомстить за себя.
   Когда Этьен дошел наконец до шахты Жан-Барт, строения ее только что начинали выступать из сумрака; фонари, висевшие на балках, все еще горели, несмотря на занимающуюся зарю. Над темными грудами зданий белел дымок, чуть розовевший в лучах зари. Этьен поднялся по лестнице в сортировочную, чтобы оттуда пройти в приемную.
   Спуск в шахту уже начался, рабочие выходили из барака. Этьен с минуту стоял неподвижно среди общего шума и гама. По чугунному полу с грохотом катились вагонетки, барабаны вращались, наматывая и разматывая канаты, слышались возгласы в рупор, звонки, удары молота по сигнальному аппарату. Этьен снова видел чудовище, поглощающее свою обычную порцию человечины. Клети подъемной машины безостановочно появлялись и пропадали, увлекая живой груз, который шахта легко поглощала, словно прожорливый великан. После катастрофы Этьен ощущал непреодолимый ужас перед шахтой. Когда он смотрел, как погружаются клети, у него внутри все переворачивалось. Пришлось отвернуться — до того невыносимою казалась ему шахта.
   Но в обширном еще полутемном помещении, еле освещенном тусклым светом догорающих фонарей, Этьен не видел ни одного дружеского лица. Углекопы, дожидавшиеся своей очереди, стояли босиком, с лампочками в руках; они тревожно поглядывали на него беспокойными глазами, потом опускали голову и отходили в сторону, словно пристыженные. Они, конечно, все знали Этьена в лицо и не только не испытывали по отношению к нему никакой злобы, а, казалось, боялись его, краснели при мысли, что он может упрекнуть их в трусости. Этьену было больно сознавать это; он забыл, что эти несчастные люди в него же бросали камнями; он опять мечтал о том, как сделать из них героев, как руководить народом, как лучше направить эту природную силу, которая сама себя поглощает.
   Снова спустилась клеть, битком набитая людьми; когда стали подходить другие, Этьен узнал наконец одного из своих соратников во время забастовки; это был храбрый человек, клявшийся лучше умереть, чем выйти на работу.
   — И ты туда же, — с болью проговорил Этьен.
   Тот побледнел, у него задрожали губы; затем он, как бы извиняясь, махнул рукой:
   — Что поделаешь! У меня жена.
   Из барака спустилась новая партия; тут Этьен узнал всех.
   — И ты! И ты! И ты!
   Все с дрожью бормотали в ответ сдавленным голосом:
   — У меня мать… У меня дети… Есть-то надо…
   Клеть все не показывалась. Углекопы стояли и ждали, угрюмые, сраженные своей неудачей; они даже избегали встречаться взглядами и, не отводя глаз, смотрели в шахтный колодец.
   — А вдова Маэ? — спросил Этьен.
   Ни один не ответил. Кто-то знаком дал понять, что она придет. Остальные подняли руки, дрожавшие от жалости: бедная женщина! Какое несчастье! Никто не нарушал молчания. Когда же Этьен протянул им на прощание руку, все стали крепко пожимать ее, словно вкладывая в это последнее пожатие весь молчаливый гнев на свое поражение, всю страстную надежду на отмщение. Показалась клеть. Они вошли, опустились, — бездна поглотила их.
   Появился Пьеррон; на его кожаной шапочке была прикреплена лампочка без предохранительной сетки, какие носят штейгеры. Он уже неделю был старшим в нагрузочной; рабочие сторонились его, потому что после повышения он стал заносчивым. Пьеррону неприятно было видеть Этьена, но все же он подошел к нему, а когда молодой человек сообщил о своем отъезде, то и вовсе успокоился. Они разговорились. Жена Пьеррона держала теперь кофейню «Прогресс», она получила это право благодаря протекции господ, которые очень хорошо относились к ней. Но Пьеррон не договорил и с ожесточением набросился на старого Мука за то, что тот не собрал к положенному часу навоз от своих лошадей, чтобы его могли поднять наверх. Старик слушал, сгорбившись. Прежде чем спуститься, он тоже пожал Этьену руку. Мук весь пылал от полученного выговора; в его длительном пожатии Этьен узнавал все тот же сдержанный гневный пыл, что и у других, весь трепет грядущих мятежей. Эта старческая рука, задрожавшая в его руке, этот старик, который прощал ему смерть обоих своих детей, до того тронул его, что он ни слова не мог вымолвить, пока Мук не скрылся внизу.
   — А Маэ нынче не придет? — спросил он через некоторое время Пьеррана.
   Тот сперва сделал вид, что не понимает, — у него была дурная примета: всякий раз, когда упоминали это имя, с ним что-нибудь приключалось. Затем, уходя под предлогом, что ему необходимо отдать кое-какие распоряжения, он наконец проговорил:
   — Маэ?.. Да вот она.
   В самом деле, из барака спускалась Маэ, в штанах, в блузе и в чепчике, с лампочкой в руках. Для вдовы Маэ было сделано милостивое исключение: администрацию настолько тронула участь этой женщины, перенесшей беспримерно тяжелый удар, что ее соблаговолили оставить в шахте, хотя ей было уже сорок лет; но принять ее на должность откатчицы сочли все же неудобным и потому приставили к небольшому вентилятору, который только что был устроен в северной галерее, в том адском месте под самым Тартаре, где не было другой вентиляции. Десять часов подряд, с болью в пояснице, она должна была вращать колесо в сорокаградусной жаре пекла, где, казалось, можно изжариться заживо. Она зарабатывала тридцать су в день.
   Когда Этьен увидел ее, она показалась ему такой жалкой в мужском наряде: живот и грудь у нее как будто вспухли от сырости в забоях. Охваченный тяжелым чувством, Этьен не знал, как сообщить ей о своем отъезде, о том, что он хотел проститься с нею, и только пробормотал несколько слов.
   Она глядела на Этьена, не слушая его, и наконец заговорила, обращаясь к нему на «ты»:
   — Ты удивлен, что я здесь, да?.. Правда, я грозилась задушить первого из товарищей, кто посмеет выйти на работу. А вот я и сама иду… Я должна была бы удавиться, да?.. Эх, оно бы так и было, если бы не старик и не дети, которые у меня на руках.
   Маэ продолжала говорить усталым, тихим голосом. Она ни в чем не оправдывалась, она просто рассказывала, что было: они все умирали с голоду, их могли выгнать из поселка, и вот она решилась.
   — Как старик? — спросил Этьен.
   — Он очень спокоен и опрятен, но башка у него совершенно не в порядке… Его тогда ни к чему не присудили… ты знаешь? Шел разговор о том, не поместить ли его в дом для умалишенных, но я не захотела; они бы его там отравили… Все-таки нам его история очень повредила, потому что пенсии он уже никогда не получит; господа из Правления заявили мне, что давать ему пенсию безнравственно.