Этьен дрожащим от голода голосом принялся уверять ее, что совсем не хочет есть. Тогда Катрина весело проговорила:
   — Ну, если ты брезгаешь!.. Погоди! Я откусила только с одной стороны, а тебе отломлю отсюда.
   Она разломила хлеб пополам. Молодой человек получил свою долю, и ему стоило большого труда не съесть всей порции сразу; он держал руки по швам, чтобы девушка не заметила, что он дрожит. Катрина спокойно, как добрый товарищ, растянулась возле него на животе; одной рукой она подпирала подбородок, а в другой держала бутерброд, от которого откусывала кусок за куском. Стоявшие между ними лампочки освещали их.
   Катрина молча посмотрела на Этьена. Ей, видимо, нравилось его красивое, тонкое лицо с черными усами.
   По губам ее бегло скользнула улыбка.
   — Значит, ты механик и тебя прогнали с железной дороги. А за что?
   — За то, что я дал пощечину начальнику.
   Катрина остолбенела от такого ответа: она унаследовала понятия о подчинении и безусловном послушании.
   — Должен сознаться, я тогда был пьян, — продолжал Этьен, — а когда я напиваюсь, то делаюсь бешеным и готов съесть и себя и других… Да, мне достаточно проглотить две рюмочки, чтобы у меня явилось желание сожрать человека… А потом я дня два бываю болен.
   — Не надо пить, — серьезно проговорила она.
   — Не беспокойся, уж я себя знаю!
   И Этьен покачал головой. Он ненавидел водку, в нем говорило отвращение младшего отпрыска целого поколения пьяниц, которое алкоголем подорвало весь его организм; каждая капля водки становилась для него ядом.
   — Мне только из-за матери и жаль, что меня выбросили на улицу, — сказал он, проглотив кусок. — Ей живется не больно сладко, а я все же посылал ей время от времени немного денег.
   — А где живет твоя мать?
   — В Париже… на улице Гут-д'Ор. Она прачка.
   Наступило молчание. Когда Этьен вспоминал о матери, сознание беды, которую он натворил, и дальнейшая неизвестность острой тоской наполняли его здоровое молодое тело и затуманивали черные глаза. На мгновение он устремил взор в темную даль штольни. И вот здесь, в этой глубине, под душной тяжестью земли, перед ним встали образы детства: мать, еще молодая, красивая, брошенная отцом, снова вернувшимся к ней, когда она была уже женой другого; жизнь между этими двумя мужчинами, которые объедали ее, с которыми она опускалась в пьяном угаре все ниже и ниже, на самое дно. Этьен припомнил улицу, где они жили, и все подробности: грязное белье посреди прачечной, беспробудное пьянство, оплеухи, от которых трещали скулы.
   — А теперь, — проговорил он медленно, — с тридцатью су в кармане не очень-то я ей помогу. Помрет, наверное, от нужды.
   В безнадежном отчаянии он пожал плечами и снова принялся за свой ломоть.
   — Хочешь пить? — спросила Катрина, откупоривая фляжку. — Тут у меня кофе, оно тебе не повредит. А то, если будешь есть всухомятку, у тебя пересохнет в горле.
   Но Этьен отказался; довольно и того, что он взял половину ее хлеба. Катрина продолжала настаивать и наконец со своим обычным радушием промолвила:
   — Хорошо, я выпью первая, раз уж ты такой церемонный… Но зато теперь тебе нельзя уже больше отказываться, это было бы гадко с твоей стороны.
   И, приподнявшись на коленях, Катрина протянула ему фляжку. Этьен увидел тогда совсем близко от себя эту девушку, освещенную двумя лампочками. Почему он раньше находил ее некрасивой? Теперь, когда все лицо ее покрылось черной угольной пылью, она показалась ему особенно привлекательной. Полные губы полураскрыты; сверкали ослепительные зубы, оттеняя темный овал лица; большие глаза горели зеленоватым огнем, словно у кошки; прядь рыжих волос, выбиваясь из-под чепца, щекотала ей ухо, и она смеялась. Она уже не казалась такой малолетней, ей смело можно было дать четырнадцать лет.
   — Разве, чтоб доставить тебе удовольствие, — сказал он, отпив из фляжки и отдавая ее Катрине.
   Она хлебнула еще раз и заставила его проделать то же самое, чтобы обоим досталось поровну, как она сказала; странствование узкого горлышка фляжки от уст к устам забавляло их. Внезапно ему пришла в голову мысль схватить ее и поцеловать. Ее бледно-розовые полные губы, потемневшие от угля, вызывали в нем мучительное желание. Но он не решался, робея. В Лилле ему приходилось иметь дело только с проститутками, да притом еще самого низкого пошиба, и он совершенно не знал, как ему вести себя с работницей, которая к тому же живет в семье.
   — Тебе, верно, лет четырнадцать? — спросил Этьен, снова принимаясь за хлеб.
   Она чуть не рассердилась. Это ее удивило.
   — Как четырнадцать! Мне уже пятнадцать!.. Правда, я мала ростом, у нас девушки растут очень медленно.
   Он продолжал ее расспрашивать, а она рассказывала ему все без бахвальства и не стыдясь. Ей, по-видимому, были хорошо известны отношения между мужчиной и женщиной, но в то же время Этьен чувствовал, что тело ее не тронуто, она еще совсем ребенок, задержанный в своем развитии вследствие нездоровых условий, в каких ей приходилось жить. Когда он опять заговорил о Мукетте, думая смутить Катрину, она спокойно и весело принялась ему рассказывать самые невероятные истории. Да! Мукетта выкидывает такие штуки! А когда он спросил, нет ли у нее самой возлюбленного, Катрина шутя ответила, что не хочет огорчать мать, но в один прекрасный день это с ней неминуемо случится. Она сгорбилась, слегка продрогнув, оттого что платье ее промокло от пота, и глядела покорно и нежно, готовая подчиниться обстоятельствам и людям.
   — Когда живешь вместе со всеми, ведь легко найти себе любовника, не так ли?
   — Конечно.
   — И потом, ведь это никому не приносит вреда. Кюре об этом не рассказывают.
   — Подумаешь, плевать мне на кюре!.. Но у нас тут есть Черный человек.
   — Что еще за Черный человек?
   — Старый шахтер, — он появляется в шахте и свертывает шеи наблудившим девушкам.
   Этьен посмотрел на нее, думая, что она над ним смеется.
   — И ты веришь таким глупостям? Значит, ты ничего не знаешь!
   — Как же, я умею читать и писать. Это нам полезно; а вот когда папа и мама были детьми, их не учили.
   Положительно, она очень мила. И Этьен решил, как только она покончит со своим бутербродом, обнять ее и поцеловать в полные розовые губы. Но он робел, мысль о насилии сдавливала ему горло. Мужской костюм, куртка и панталоны на этом девическом теле возбуждали и смущали его. Он проглотил последний кусок. Напившись из фляжки, он отдал ее девушке, чтобы та допила. Теперь наступил решительный момент, и Этьен с беспокойством покосился на сидевших углекопов, как вдруг из глубины показалась чья-то тень, заслонившая проход.
   Шаваль уже несколько минут смотрел на них издали. Он приблизился и, убедившись, что Маэ его не видит, подошел к сидевшей на земле Катрине, схватил ее за плечи, запрокинул голову и зажал рот девушки грубым поцелуем. Он проделал это совершенно спокойно, притворяясь, что не замечает Этьена. В этом поцелуе было сознание собственника, решимость, движимая ревностью. Девушка возмутилась.
   — Оставь меня, слышишь!
   Шаваль, придерживая ее голову, глубоко заглянул ей в глаза. Рыжие усы и бородка, казалось, пылали на его черном лице с большим крючковатым носом: Наконец он отпустил ее и молча отошел.
   Холодная дрожь пробежала по всему телу Этьена. Как глупо, что он чего-то выжидал. И уж, конечно, теперь он ее не поцелует: Катрина еще, пожалуй, подумает, что он это сделал в подражание тому, другому. Оскорбленный в своем тщеславии, он испытывал настоящее отчаяние.
   — Зачем ты солгала? — тихо спросил Этьен. — Он твой любовник?
   — Да нет же, клянусь тебе! — воскликнула она. — Между нами ничего такого нет. Это просто смеха ради… Он даже и не здешний, а всего только полгода как прибыл из Па-де-Кале.
   Надо было снова приниматься за работу; оба поднялись. Катрина как будто огорчилась, видя, что он так холоден. Она, несомненно, находила Этьена красивее Шаваля и, быть может, предпочла бы его. Желание сказать ему что-нибудь ласковое и утешить его не давало ей покоя, и, заметив, что молодой человек с удивлением смотрит на свою лампочку, горящую синим огнем, окаймленным широкой бледной полосой, она попробовала по крайней мере развлечь его.
   — Пойдем, я тебе кое-что покажу, — дружеским тоном сказала она.
   Она отвела его в глубь забоя и показала ему трещину в слое угля. Там, казалось, что-то клокотало, доносился слабый звук, похожий на щебетание птицы.
   — Приложи руку, чувствуешь, как дует?.. Это рудничный газ.
   Он был поражен. Так вот оно, это ужасное вещество, от которого все взлетает на воздух! Она засмеялась, говоря, что на этот раз его очень много, — недаром лампочки горят синим огнем.
   — Перестанете ли вы наконец болтать, бездельники! — грубо крикнул Маэ.
   Катрина и Этьен поспешно нагрузили свои вагонетки и стали толкать их по направлению к скату, согнув спину, пробираясь ползком под неровными сводами штольни. Уже после вторичного путешествия пот лил с них градом, и кости снова хрустели.
   В шахте забойщики возобновили работу. Часто они сокращали время завтрака, чтобы не простудиться; бутерброды, жадно съеденные вдали от солнечного света, ложились на желудки свинцовой тяжестью. Вытянувшись на боку, рабочие все сильнее рубили уголь, охваченные одним желанием — наполнить возможно большее число вагонеток. Все меркло перед бешеной жаждой заработка, добываемого таким тяжелым трудом. Углекопы уже не замечали стекавшей воды, от которой распухали руки и ноги, не чувствовали судорог от неудобного положения, душного мрака, где они чахли, подобно растениям в подземелье. Но время шло, воздух становился все ядовитее, накалялся от закоптевших лампочек, от человеческих испарений, от газа, туманя взор, словно паутина, — воздух, который только вентилятор сможет ночью очистить. А они там, в своей кротовой норе, под тяжестью земли, ощущая огонь в груди, все долбили и долбили.

V

   Маэ, не глядя на часы, которые он оставил в кармане блузы, остановился и сказал:
   — Скоро час… Готово, Захария?
   Молодой человек только что принялся за крепление балок. В самый разгар работы он лежал на спине, с блуждающим взглядом, и вспоминал о том, как накануне играл в шары. Он очнулся и ответил:
   — Да, хватит пока, завтра будет видно.
   И он вернулся на свое место в забое. Левак и Шаваль тоже бросили кирки. Наступил перерыв. Все отирали лица голыми руками и смотрели на расщепленную глыбу, нависшую сверху. Они говорили только о своей работе.
   — Такое уж нам счастье, — проворчал Шаваль, — как раз попасть на породу, которая обваливается!.. Не приняли мы этого в расчет при подряде.
   — Мошенники! — проворчал Левак. — Только и думают, как бы нас провести.
   Захария рассмеялся. Ему было наплевать на работу и на все прочее, но его всегда забавляло, когда начинали бранить Компанию. Маэ невозмутимо принялся объяснять, что качество породы меняется через каждые двадцать метров. Надо быть справедливым, ничего нельзя предвидеть. Но так как те двое продолжали ругать начальство, он беспокойно осмотрелся по сторонам:
   — Тише, вы! Хватит!
   — Ты прав, — сказал Левак, тоже понижая голос, — это опасно.
   Страх перед доносчиками преследовал их даже здесь, на такой глубине, как будто у пластов каменного угля, принадлежавших акционерам, могли быть уши.
   — Тем не менее, — громко заявил Шаваль с вызывающим видом, — если эта, свинья Дансарт опять заговорит со мной таким тоном, как в тот раз, я залеплю ему кирпичом в брюхо… Я ведь не мешаю ему тратить деньги на потаскушек с нежной кожей.
   На этот раз Захария опять покатился со смеху. Вся шахта подтрунивала над любовными похождениями главного надзирателя с женой Пьеррона. Даже Катрина, стоявшая внизу штольни, опершись на лопатку, держалась за бока от смеха; она в двух словах объяснила Этьену, в чем дело. А Маэ, охваченный нескрываемым страхом, рассердился:
   — Замолчишь ты!.. Ну, попадись мне только под руку!
   Не успел он кончить, как из верхней штольни послышался шум шагов. Тотчас же появился инженер, заведующий копями — малыш Негрель, как звали его между собою рабочие, — в сопровождении главного штейгера Дансарта.
   — Что я вам говорил? — прошептал Маэ. — Они всегда вырастают, словно из-под земли.
   Поль Негрель, племянник г-на Энбо, был худощавым красивым юношей лет двадцати шести, курчавым, с темными усами. Острый нос и живые глаза придавали ему сходство с хорьком, а любезность и несколько скептический ум приобретали властный, надменный оттенок в обращении с рабочими. Он был одет, как они, и так же перепачкан углем. Чтобы внушить уважение к себе, Негрель старался проявлять необычайную отвагу — пробирался в самые опасные места, всегда впереди, под угрозой обвала или взрыва рудничного газа.
   — Здесь, не правда ли, Дансарт? — спросил он.
   Старший штейгер, бельгиец, человек с жирным лицом, мясистым носом и чувственными ноздрями, ответил преувеличенно вежливо:
   — Да, господин Негрель… Вон тот человек, которого наняли сегодня утром.
   Оба спустились на середину штольни. Этьену велели подойти. Инженер приподнял свою лампочку и взглянул на него, ни о чем не спрашивая.
   — Хорошо, — промолвил он наконец. — Терпеть не могу, когда берут с улицы совершенно неизвестных людей… Пожалуйста, чтобы этого больше не было.
   И он не слушал, что ему говорили о характере работы, о необходимости заменить откатчиц мужчинами. Забойщики снова взялись за кирки, а Негрель принялся осматривать свод штольни. Вдруг он закричал:
   — Послушайте, Маэ, вам жизнь не мила, что ли? Да вы все здесь останетесь на месте, пес вас возьми!
   — Ничего, выдержит, — спокойно ответил рабочий.
   — Да какое там выдержит! Порода уже оседает, а вы вбиваете подпорки на расстоянии более двух метров одну от другой, да и то нехотя! Все вы на один лад — предпочитаете размозжить себе череп, чем оставить хоть на минуту забой и укрепить свод. Прошу немедленно все укрепить! Увеличьте число подпорок вдвое, слышите!
   Возражения углекопов, говоривших, что они вольны располагать своей жизнью, привели его в бешенство.
   — Так-с! А будете вы отвечать за последствия, если разобьете себе головы? Разумеется, нет! Поплатится за это Компания, которой придется обеспечить вас или ваших жен… Повторяю, я хорошо вас знаю: из-за того, чтобы добыть в день две лишних вагонетки, вы готовы пожертвовать собственной шкурой.
   Маэ, несмотря на гнев, накипевший в нем, тихо сказал:
   — Если бы нам достаточно платили, мы бы лучше делали крепления.
   Инженер молча пожал плечами. Он прошел всю штольню и в самом низу крикнул:
   — У вас остается час времени, принимайтесь все за работу; предупреждаю, что ваша артель будет оштрафована на три франка.
   Слова инженера были встречены глухим ропотом. Шахтеров удерживала только дисциплина — та военная дисциплина, которая заставляла всех, начиная от подручного и кончая главным надзирателем, подчиняться друг другу. Впрочем, Шаваль и Левак не могли скрыть своего негодования; Маэ старался унять их взглядом, а Захария насмешливо пожимал плечами. Этьен был взволнован, быть может, больше всех. С тех пор как он находился в этом аду, в нем поднималось глухое возмущение. Он смотрел на покорную, согбенную Катрину. Неужели можно убивать себя таким тяжким трудом среди вечного мрака, не имея даже возможности заработать какие-то гроши на хлеб?
   Негрель между тем удалился с Дансартом, который то и дело одобрительно кивал головой. Вскоре, опять послышались их голоса; они остановились и стали рассматривать подпорки в десяти метрах ниже того места, где работали шахтеры.
   — Говорю я вам, что им на все наплевать! — кричал инженер. — А вы тоже хороши, черт вас возьми! Вы, значит, ни за чем не следите?
   — Как же, как же, — лепетал главный штейгер, — все время слежу Постоянно приходится твердить им одно и то же.
   Негрель громко крикнул:
   — Маэ, Маэ!
   Все спустились. Он продолжал:
   — Взгляните сюда. Разве это держится?.. Все сделано кое-как. Эта подпорка ни к черту не годится: видно, что вбита наспех. Теперь я понимаю, почему нам так дорого обходится ремонт. Вам бы только чтобы продержалось, пока на вас лежит ответственность! А потом все рушится, и Компания вынуждена держать целую армию ремонтных… Взгляните-ка сюда, — ведь это верная смерть!
   Шаваль хотел было что-то сказать, но Негрель заставил его замолчать.
   — Бросьте, знаю я, что вы мне скажете. Чтобы вам больше платили, да? Хорошо, только предупреждаю, — вы заставите Правление сделать следующее: вам будут выплачивать за крепления отдельно, но пропорционально снизят плату за каждую вагонетку. Посмотрим, выгоднее ли это вам будет… А пока что переделайте все немедленно. Я завтра зайду.
   И он ушел среди общего волнения, вызванного его угрозами. Лебезивший перед ним Дансарт задержался на несколько секунд и грубо сказал рабочим:
   — Вот как вы меня подводите… От меня-то вы не отделаетесь тремя франками штрафа! Берегитесь!
   Лишь только он ушел, Маэ, в свою очередь, разразился:
   — Ну уж, что несправедливо, то несправедливо, ей-богу! Я люблю говорить спокойно — только так и можно договориться; но ведь кончается тем, что человека выводят из терпения… Слыхали? Снизить плату за вагонетку и платить отдельно за крепления! Новый способ вытянуть у нас деньги!.. Эх, черти, черти!
   Он искал, на ком бы сорвать гнев, и вдруг увидел, что Катрина и Этьен стоят сложа руки.
   — Будете вы подавать мне доски или нет! Разве это вас не касается? Запляшете вы у меня!
   Этьен отправился за брусьями, нисколько не обижаясь на эту грубость, сам до того возмущенный начальством, что шахтеры показались ему слишком добродушными.
   Левак и Шаваль выругались и успокоились. Все, даже Захария, яростно принялись укреплять штольню. В течение получаса слышались только частые удары да потрескивание дерева. Они не произносили ни слова и только тяжело дышали: глыба раздражала их, им хотелось столкнуть ее и снова вбить одним напором плеча, если бы это было возможным.
   — Довольно, — сказал наконец Маэ, совершенно разбитый от усталости и гнева. — Полтора часа… Ну и денек! Мы не получим и пятидесяти су!.. Я ухожу, мне все опротивело.
   И, хотя осталось еще полчаса до окончания работы, он стал одеваться. Остальные последовали его примеру. Один вид штольни выводил их из себя. Откатчица опять принялась за работу; они окликнули ее, их раздражало ее усердие: если бы у угля были ноги, он вышел бы сам. И все шестеро, сунув инструменты под мышку, направились прежней дорогой к подъемной машине, до которой предстояло пройти два километра.
   В узком проходе штольни Катрина и Этьен задержались и отстали от забойщиков, продолжавших спускаться вниз. Им повстречалась маленькая Лидия; она остановилась посреди дороги, чтобы пропустить их, и сообщила об исчезновении Мукетты: у нее пошла кровь носом, да так сильно, что она побежала делать себе примочки; куда она провалилась — неизвестно, но только ее нет вот уже целый час. Когда они отошли, девочка продолжала катить тележку, надрываясь, вся испачканная, напрягая свои хилые руки и ноги; она походила на черного муравья, который борется с непосильной ношей. А Этьен с Катриной спускались на спине, горбя плечи, боясь содрать себе кожу на лбу; стремительно съезжая по гладкой скале, отполированной телами шахтеров, они время от времени задерживались у бревен, — чтобы у них не загорелся зад, как говорили, смеясь, забойщики.
   Внизу никого не было. Красноватые огоньки мелькали вдали, исчезая за поворотом галереи. Веселье молодых людей исчезло, и они шли тяжелыми, усталыми шагами, — она впереди, а он позади. Лампочки коптели. Этьен едва различал Катрину в мглистом тумане. Мысль, что она — девушка, была ему неприятна; глупо, что не он ее целовал, а сделал это другой. Несомненно, Катрина солгала ему: тот, другой, был ее любовником, она отдавалась ему в потаенных углах; самая поступь ее была порочной. Этьен дулся на нее, как будто она его обманула. Между тем она поминутно оборачивалась к нему, предупреждая об опасных местах, и, казалось, приглашала его быть с ней полюбезнее.
   Кругом не было ни души, — вот бы хорошо поболтать и посмеяться! Когда они наконец вышли в галерею с рельсами, Этьен вздохнул, словно избавился от какой-то муки; она же грустно взглянула на него в последний раз, и во взгляде ее было сожаление о счастье, которого им не суждено обрести.
   Вокруг них рокотала подземная жизнь, беспрестанно сновали штейгеры, проносились взад и вперед поезда, которые тащили лошади. Во мраке повсюду мерцали лампочки. Поминутно приходилось прижиматься к стенам штольни, уступая дорогу людям и лошадям, чье горячее дыхание обдавало лицо. Жанлен бежал босиком за своим поездом и крикнул им вслед какую-то гнусность, но за грохотом колес они ее не расслышали. Они все шли. Девушка молчала; Этьен не узнавал ни извилин, ни проходов, по которым шел утром, и воображал, что она все глубже уводит его под землю. Больше всего страдал он от холода, который ближе к выходу становился особенно нестерпимым. По мере того как Этьен приближался к шахтному колодцу, он дрожал все сильнее. В узких каменных проходах снова слышался свист и вой ветра. Молодому человеку казалось, что они никогда не выберутся, как вдруг, совершенно неожиданно, они очутились у подъемной машины.
   Шаваль покосился на Этьена и Катрину, подозрительно скривив рот. Тут же были и остальные; они стояли потные, на ледяном сквозняке, безмолвные, как и он, тая гнев: они пришли слишком рано, их поднимут лишь через полчаса, тем более что в это время производились сложные приготовления для спуска лошади. Нагрузчики продолжали устанавливать вагонетки; слышался оглушительный лязг железа, и клети взвивались под проливным дождем, хлеставшим из черной дыры. Внизу находилась сточная яма в десять метров глубиной, наполненная жидкостью; из нее тоже поднималась гнилая сырость. Люди беспрестанно толпились вокруг шахтного колодца, дергали сигнальные веревки, нажимали рычаги; их обдавала водяная пыль, от которой насквозь промокала одежда. Красноватый свет от трех лампочек без предохранительной сетки бросал длинные движущиеся тени и придавал этому подземелью вид разбойничьего притона, убежища бандитов, вблизи которого ревет горный поток.
   Маэ решился на последнее средство. Он подошел к Пьеррону, который явился на вечернюю смену.
   — Послушай, тебе ничего не стоит велеть поднять нас.
   Но грузчик, красивый, крепко сложенный малый с добродушным лицом, испуганно отказался.
   — Невозможно, попросите штейгера… меня оштрафуют… Пришлось подавить новый взрыв гнева. Катрина наклонилась и шепнула на ухо Этьену:
   — Пойдем посмотрим конюшню. Вот где хорошо-то!
   Они проскользнули в конюшню незаметно, так как вход туда был воспрещен. Конюшня помещалась налево, в конце короткой галереи. Это была пещера с кирпичными сводами, высеченная в скале, длиной в двадцать пять и вышиной в четыре метра; в ней могло поместиться двадцать лошадей. И в самом деле, там было хорошо: воздух, согретый животным теплом, запах свежей, чистой подстилки. Единственная лампочка, словно ночник, струила ровный неяркий свет. Отдыхавшие лошади повернули головы, глядя большими детскими глазами, затем снова принялись за овес, — не спеша, как сытые, всеми любимые, здоровые работники.
   Катрина вслух читала клички, написанные на цинковых дощечках, прибитых над кормушками; но вдруг она слабо вскрикнула: в глубине стойла поднялась какая-то фигура, — то была Мукетта, которая с испуганным лицом вылезла из-под вороха соломы, где она спала. По понедельникам, утомленная после воскресной гулянки, она обычно сильно ударяла себя по лбу, чтобы пошла из носу кровь, и убегала из штольни, будто бы за водой; на самом же деле она пробиралась в конюшню и ложилась там, среди лошадей, на теплую подстилку. Отец, из любви к ней, допускал это, хотя и рисковал нажить себе неприятность.
   В это самое время вошел старый Мук, коротконогий плешивый человек лет пятидесяти, истомленный, хотя и толстый, что было редкостью для шахтера его возраста. С тех пор как его перевели на должность конюха, он до того пристрастился к жеванию табака, что его почерневшие десны кровоточили. Увидев, что с его дочерью еще двое, он рассердился.
   — Чего вы тут все шляетесь? Эй вы, плутовки, зачем притащили сюда мужчину?.. Небось, для того, чтобы проделывать все ваши мерзости у меня на соломе?
   Мукетта нашла, что это очень забавно, и держалась за живот от хохота. Этьен же, смущенный, отошел. Катрина улыбнулась ему. Когда все трое вернулись в приемочную, туда же прибыли с поездом вагонеток Бебер и Жанлен. Вагонеткам пришлось дожидаться подъемной машины. Девушка подошла к лошади, приласкала ее и стала расхваливать своему спутнику. Это была Боевая, самая старая из всех лошадей шахты, белой масти, уже целых десять лет пробывшая под землей. Десять лет прожила она в этой яме, все в одном и том же стойле, постоянно выполняя ту же работу в темных подземных галереях, и уже больше никогда не видала дневного света. Разжиревшая, с гладко лоснящейся шерстью и добрыми глазами, она вела спокойную жизнь мудреца вдали от земных бедствий. Впрочем, за время пребывания во мраке она стала очень сметливой. Она так хорошо изучила свой путь, что сама отворяла головой вентиляционные двери, наклоняясь в низких местах, чтобы не ушибиться. И конечно, она тоже считала проделанные ею концы; после положенного числа поездок она отказывалась от дальнейших, и ее приходилось отводить в стойло. А теперь приближалась старость, и кошачьи глаза ее временами подергивались дымкой скорби. В темных сновидениях она, быть может, видела свою родину в Маршьенне на берегу Скарпы, мельницу в густой зелени, колеблемой легким ветром. Что-то горело в воздухе — огромный светильник, точное представление о котором ускользало из ее лошадиной памяти. И она переступала дрожащими от старости ногами, понурив голову и тщетно силясь вспомнить солнце.