Путного разговора при посредстве клинка и тевтонского неколебимого духа с хозяином постоялого двора не вышло, ибо у Маккавеюса оказались шестеро братьев, пятеро сыновей и трое заезжих шурьев. Каждый – формата одесского биндюжника и с основательным вилланским дубьем. После умеренного скандала Дитрих почел за лучшее оплатить перерубленный стол и убрался прочь, сгорая от жажды мщения.
   На пятой миле он успокоился. На десятой – понял, сколь сильно на самом деле тяготился прахом приемного племянника. А на двадцатой миле решил, что если проклятой Бургундии в лице анонимных воров было угодно прибрать не только жизнь, но и кости Мартина – так на здоровье, пусть подавится своими семью опалами.

Глава 6.
Расследование

   «Погонимся за врагами нашими и посмотрим, не сможем ли мы как-нибудь поживиться от них.»
Петр из Дусбурга

   Даре – Людовику
 
   Пока было за чем следить, король Франции Людовик следил за перипетиями бургундского фаблио глазами своих шпионов – ревниво, завистливо, с интересом. Но фаблио окончилось почти месяц тому назад, а запасливый Людовик по-прежнему лакомился агентурным десертом. Мастер Даре Арльский, тот, что поставил декорации для «Роланда», подвизался теперь при французском дворе.
   Интерес Людовика отличала тотальность. Но тотальность неумолимо подразумевает неразборчивость, а неразборчивость – безразличие. Людовику нравилось казаться безразличным. Это довольно респектабельно – выглядеть опытным собирателем фактов, по мелочам пополняющим коллекцию.
   Людовик слушал в три уха. Но чтобы оттенить своё коллекционерство, ел разлущенные грецкие орешки, монотонно, как кочегар, выуживая их из милой тонкостенной вазочки и закидывая скульптурные четвертинки в пасть горстками и поодиночке. Причмокивал, сплевывал горькие переборки орехового средостения, причем, случалось, отдельные обломки приземлялись Даре на колени. Людовик не находил нужным извиняться. Он был уверен, что поступает правильно – подданные, слуги, агенты, дипломаты, как и то, что они сообщают, должны быть презреваемы. Иначе они залезут тебе на шею, возгордясь своей полезностью, а потом будут дергать тебя за усы, пока не додумаются до конституции, республики и гильотины.
   Когда ореховая соринка приземлилась на щеку Альфонсу Даре, речь как раз зашла о Мартине фон Остхофен. О его жизни, смерти и о том, что произошло промеж этим.
* * *
   – Думаете, это был несчастный случай? – подстрекал Людовик. – Вот Вы лично верите, что треснул какой-то блок, оборвалась ваша «веревка-невидимка», и несчастный упал на копья?
   – Ни на миг не допускаю! – податливо горячился Даре. – Я занимаюсь машинами для зрелищ четверть века и ни разу нигде ничего не ломалось, не трескалось. А тот блок, что якобы треснул, был сработан мною собственноручно из каменного дуба и трое суток томлен в перечном масле. Он выдержал бы и возок, запряженный двумя першеронами, не то что мальчика. О веревке и говорить нечего.
   – В самом деле? – оживился Людовик, несколько более чем из одной вежливости.
   Даре негодовал. Под монаршим каблуком вскрикнула больная мозоль, именуемая цеховой честью.
   – Нет, ни на минуту! Ясно же, что Мартина фон Остхофен убили, а затем обставили всё задним числом так, будто виноваты блок и веревка.
   – Сдается мне, Вы несколько, кхе-кхе, преувеличиваете. – (Людовик чуть не поперхнулся, шершавая ореховина ободрала ему нёбо). – Зачем убивать мальчика, который не дофин и не свидетель убийства дофина? Неужто в Дижоне не сыскалось более логичных жертв и, если уж на то пошло, более изысканных методов? Это всё воображение, воображение, – играл Людовик, склоняя Даре к новым признаниям.
   – Я уверен – его убили, – твердил Даре.
   – Это воображение!
   – Его убили.
   – Это воображение! – стопудово припечатал Людовик и помолчал, закрепляя успех. А потом с умеренной иронией осведомился:
   – И кто же, по Вашему мнению?
   – Мне всё равно. Может быть, его опекун – парень был богат, и этот Дитрих фон Хелленталь после его кончины урвал порядочное наследство. Может, Дитрих был в тайном сговоре с третьим лицом или ещё что. Марсель, мой сын, был ближе знаком с Мартином и со сплетнями вокруг него.
   – Так что Марсель? – Людовик даже перестал жевать.
   – Он как-то говорил, что Мартин испытывал к графу Шароле нечто вроде приязни: ходил хвостом, баснословно задаривал, что они всё время нежничали. Не помню точно, что-то было такое даже про любовь, которая себя назвать не смеет.
   – Ваш Марсель, я вижу, унаследовал от Вас бога-атое воображение. Кстати, где он?
   – Умер, Ваше Величество. Я неделю назад снял траур. Он заразился от матушки, когда ходил за ней, – сдержано ответил Даре и поцеловал величеству руку. Осколки опрокинутой вазочки вперемешку с недоеденными орехами хрустнули под его преклоненным коленом.
 
   Людовик – Фридриху
 
   Впечатлённый Людовик пожаловал горемыке Даре одежду со своего плеча – бледно-синие в обтяжку рейтузы, сорочку и парчовый пурпуэн. Остроконечный носок туфли пажа Людовика, несшего одежду на столовом подносе в покои Даре, зацепился за железную петельку на обочине лестницы – при помощи множества таких петелек держали в узде, не позволяя выходить из берегов, ковровые дорожки. Их расстилали по случаю. Сейчас ковровых дорожек не было.
   Паж потерял равновесие и едва не растянулся в полный рост, но в последний момент, по-чаплински изогнувшись, устоял. Некто Оливье ле Дэн по прозвищу Дьявол злодейски расхохотался – он обожал курьезные падения, даже несостоявшиеся.
   Празднично улыбаясь, пересмешник ле Дэн снарядил коня и заныкал в рукав письмо, посредством которого Людовик сносился с гроссмейстером Тевтонского ордена Фридрихом фон Рихтенбергом, первейшим покровителем семейства Остхофен. Если отжать светские тюр-лю-лю-лю, текст письма усохнет до спартанской радиограммы: «Имею сведения, что Мартин фон Остхофен погиб отнюдь не в результате несчастного случая, но был убит. Разберемся?»
 
   Гельмут – Филиппу
 
   Филипп Добрый пребывал в канцелярии среди своей найулюбленнейшей канцелярской сволочи. Братья-бенедиктинцы, книгочеи и кошкодавы, трудились. Филипп надзирал.
   Что может быть лучше этого? – фолианты, фолианты, папки от пола до потолка, нумерные архивные ящички – хранители эпистул входящих и исходящих – истинный латинский Плиний, в котором каждая буковка являет собой буковку и в этом почивает совершенство. Филипп дремал, убаюканный стохастическим шорохом писчих тростинок. Филипп дремал и в его visiones <видения (лат.).>, монотонных, как стансы уголовного кодекса, бессловесно совокуплялись пастухи и пастушки, пастухи и пастушки, до бесконечности, до изнеможения.
   Вывалив раскрасневшийся от острой бургундской кухни язык встречь июньскому солнцу, Луи был занят недеянием на ступенях канцелярии, куда он был послан Карлом за каким-то хером, но по пути предмет поручения кстати забылся и теперь Луи сыто цепенел – цель прямого путешествия была утрачена, а обратное, дабы переспросить, виделось хлопотным и чреватым – герцоги бургундские отходчивы, но поначалу очень уж вспыльчивы.
   – Милейший, это ли не канцелярия?
   Говорили тихо и как бы в пустоту, ненаправленно. Луи продолжал жмуриться.
   – Делает вид, что не слышит, – пояснил второй голос.
   – Вы, который сушит язык, с Вами говорят, – громче и ближе.
   Вынужденный открыть глаза, Луи вопросительно посмотрел на первого, на второго, на первого.
   – Чем могу служить?
   – Нам сказали, герцог Филипп в канцелярии. Это канцелярия?
   – Это. Сюда, разумеется, нельзя, – злорадно сказал Луи в уплату за «который сушит язык».
   Обдав Луи прохладным дуновением, посетители исчезли за дверью.
   Луи, ожидавший долгого базара, шумно выдохнул «Ух». Бесцеремонность двоих в штатском была дика и немыслима. Луи отодрал расплющенную задницу от ступеней и сделал несколько ни к чему не обязывающих шагов. Так, на всяк про всяк. Пусть все думают, что здесь нет ни тайны, ни загадки.
   Филипп слышал скрип-скрипль двери и, как потом вспоминал, расслышал даже ассонансную вытяжку из запретительного замечания Луи (Э-А-Е-Я), чей чистый тенор держали при дворе за красивую безделушку и здесь важно красивую, а не безделушку.
   Они заполнили плоскость по канонам ассирийского официоза: Филипп велик и профилирован слева, неизвестные в штатском, каждый в отдельности меньший великого, но в паре перевешивающие, тяжелые и ладные, профилированы справа. Монахи же по знаку хозяина покинули местодействие и в стеле не увековечены. Заполнив же, они говорили в надлежащей очередности и никто не посмел бы упрекнуть Филиппа в потере достоинства, а прочих – в косноязычии и скудоумии, пусть даже небо назовут землей, а землю – небом, что безразлично.
   – Государь, – первый провел ладонью по столу, стирая дымчатую пыльную плёву, – мы представляем весьма достойную организацию – Орден Тевтонских братьев. Я – комтур ордена Гельмут фон Герзе, мой спутник – брат-причетник Иоганн Руденмейер, толкователь законов Божеских и людских. Вот наши верительные грамоты.
   На унавоженную чистотой гладь стола легли бумаги, выгнутые арками или, напротив, ладьями.
   Филипп молча кивнул, не удостоив грамоты внимания. Любой ответ на подобный наезд, любая попытка потянуться за выложенными – не переданными из рук в руки! – грамотами низвели бы его до ранга мелкого дворянчика, на щите которого написано спесивое «Никто не лапнет меня беззастенчиво» ну или там по-другому.
   Зафиксировав в своём интернальном протоколе комильфотную мудрость государя, Гельмут вел далее:
   – Нас, между тем, не двое. С нами в Дижоне пребывает с сегодняшнего утра также третье лицо духовно-рыцарского сана, известный вам Дитрих фон Хелленталь, опекун покойного Мартина фон Остхофен. Орден весьма обеспокоен недавними событиями, приведшими к столь спорной кончине упомянутого отрока, и считает делом чести добиться кристальной ясности в вопросе его смерти, обстоятельства которой позволяют заподозрить вмешательство коварной и злой воли. Человека ли, демона ли – не составляет, в сущности, содержательной разницы, ибо Господь вложил в наши руки меч обоюдоострый – и светский, и духовный.
   – Монсеньоры, – завел волынку Филипп, питаясь живительной бумажностью канцелярии, – ни вы, ни тем более почтенный Дитрих фон Хелленталь, не можете пребывать в неизвестности относительно всех подробностей дела упомянутого отрока, сорокадневная служба по которому в нашем кафедральном соборе была оплачена мною более чем щедро. Всему виной недобросовестность одного из наших людей, просмотревшего трещину в блоке. Он был уличен, лишен исповеди и последнего причастия, а затем повешен при малом стечении публики, но, заметьте, в присутствии монсеньора Дитриха. Таким образом, было преступление, было, однако, и возмездие. Боюсь, что Ваше расследование не достигнет цели, ибо нельзя дважды казнить одного преступника, а иные не сыщутся. Таково положение вещей здесь, в Бургундии, монсеньоры, – закончил Филипп, изучая пустоту в просвете между главами тевтонов.
   Гельмут ответил сразу же, будто бы играли в буриме и установили правило языком помедлившего украсить кокарду победителя-острослова.
   – Орден исполнен глубокого уважения к бургундскому правосудию и ни в коем случае не склонен сомневаться в Вашей искренности, государь, равно как и в верности Ваших вассалов, проявивших, бесспорно, должное рвение в наказании виновных. Увы, заблуждение, пусть самое чистосердечное, благое – частый гость на судебных разбирательствах, в особенности когда преступник искушен в своём темном ремесле. Христианский мир за пределами бургундских земель полнится пошлыми слухами. Христианский мир, увы, не желает удовлетвориться предложенной версией смерти Мартина фон Остхофен. Эти слухи не идут на пользу в первую очередь бургундскому двору и, следовательно, полное и гласное уличение истинных убийц послужит лишь возвышению Бургундского Дома, сколь бы ни были неожиданны результаты нашего расследования. Уместно также указать, государь, на высочайший авторитет Ордена при дворе нашего общего сюзерена, императора германской нации Фридриха. Наш отчет об убийстве Мартина, а мы беремся утверждать, что речь идет о преднамеренном убийстве, будет вынесен на рассмотрение императорского Совета, где также намечено обсуждение вопроса о взымании прямого налога с лотарингских ленов. Едва ли кто-то осмелится оспаривать бургундские откупные права на Лотарингию, если будет удостоверено, что в герцогстве правит святой закон, а не химеры флорентийских карнавалов. Поэтому мы нижайше просим Вас, государь, дать нам достаточную свободу действий для исполнения нашего служебного долга.
   Филипп Добрый, герцог, отнюдь не химера флорентийского карнавала, Филипп, лишь одна из многих химер бургундского фаблио, был окован и искусно инкрустирован хрустальной тевтонской логикой по самые помидоры. Внедрение инородных тел следователей в нежную архитектонику дижонского двора не сулило ничего хорошего в любом из узлов необозримого древа сослагательно-событийных ветвлений. Но, радость моя, изгнание тевтонов за сто первый километр, гневное «Подите вон!» или несчастный случай на дороге с привлечением разбойников или сверхъестественных сил – пустяк, мелочь, просто весьма несчастный случай в череде не таких артикулированных несчастных случаев, составляющих наше существование – всё это будет плохо, определенно плоше, о чём в аристотелевой «Политике» (взор Филиппа, машины бихевиористической, чиркнул по соответствующему стеллажу) написано недвусмысленно и с должной лапидарностью.
   – Что ж, монсеньоры, – сказал Филипп, размягченный шантажом, – я не буду возражать, если результаты нашего правосудия будут подкреплены авторитетом следователей Ордена и тем самым обретут недостающую убедительность в глазах христианского мира. Располагайтесь в дипломатической гостинице. Я позволяю вам вести дело так, как вы считаете нужным, при условии, разумеется, что все обстоятельства расследования будут доводиться до моего сведения во всех подробностях. Засим полагаю аудиенцию завершенной.
   В то время как Гельмут собирал арки, подбирал ладьи и возвращал им первоначальную форму свитков, вдруг завелся Иоганн:
   – Прошу прощения, государь, – Филиппу в спину камешком, – мы не оговорили важную юридическую тонкость, что может привести к опасному недоразумению.
   И уже в лицо нехотя обернувшемуся Филиппу:
   – А именно вопрос об уличенном преступнике, буде, разумеется, мы предоставим неопровержимые свидетельства его вины. Положим, пока ещё неведомый злоумышленник окажется особой дворянского звания, находящейся на службе при бургундском дворе. Мы ни минуты не сомневаемся в беспристрастности Вашей Светлости, и всё же просим извинить нашу дерзость. Мы хотели бы услышать из Ваших уст подтверждение тому, что преступника постигнет заслуженное возмездие.
   – Всякого постигнет заслуженное возмездие, – благочестиво заверил Филипп.
 
   Сен-Поль – Гельмуту
 
   – А Вы не могли бы рассказать мне о Дитрихе фон Хелленталь и его пребывании в Дижоне поподробнее?
   Господин экс-распорядитель на фаблио, эрудит и сластолюбец, держатель бойцовых петухов и отменный щеголь, отпустил портного в состоянии вселенской усталости, какую испытывает, думается, зрелый шелковичный червь, волею иного Творца обреченный пятьдесят раз окукливаться и пятьдесят же раз менять едва прикинутый кокон на другой – не исключено, лучший; худший, не исключено.
   «Так я буду слишком красен. И берет, и штаны, и куртка – всё красное, что за бычий темперамент. А так, с этими разрезами по самые подмышки, буду чистый англичанин. И ладно бы путёвый англичанин, так нет – капитан шотландских стрелков, трактирный буян, противный мальчик. Черное с золотом – эффектно, броско, но, увы, поприелось всем стараниями нашего пылкого графа», – в конечном итоге он пропустил обед у де Круа, где обещали подавать чудного заморского фазана, глаголющего юношеским голосом оракулы, недурно, между прочим, сложенные александрийским стихом. А ныне, в увенчание паскудного дня, лишенный просодических услад, голодный, обутый, кстати, в совсем уже неприличные туфли, которые давно пора отослать именитым нищим родственникам в Лилль, Сен-Поль вынужден говорить с этим типом, который отличается от Дитриха только именем. Что тебе сказать о Дитрихе? Рассмотрись в зеркале получше, мудак.
   – С удовольствием, монсеньор Гельмут. Единственно, хотел бы узнать: наш разговор носит ведь характер совершенно откровенного, но и глубоко конфиденциального, не так ли?
   – О да, несомненно.
   – В таком случае мне, конечно, не следует опасаться, что мои слова достигнут ушей Вашего холодного соотечественника… С первого взгляда я нашел его человеком несветским, угрюмым, а ведь если май-прелестник, май, как говорится, забавник, не в состоянии расшевелить человека, воззвать его к радости, то страшно и подумать, каков он промозглым ноябрьским вечером. Я имел с ним несколько бесед о бургундском образе жизни – в преддверии фаблио мне хотелось, чтобы все гости отчетливо представляли себе суть нашего празднества – и нашел, что он не просто нелюдим, но и, представьте, весь буквально напитан черной желчью. Так, однажды он спросил, во что обходится фаблио. Это не секрет, это предмет нашей бургундской гордости, что мы ежегодно тратим на майские игры сто двадцать тысяч флоринов. «Сто двадцать тысяч флоринов! – воскликнул он, бледнея, – когда мне хватило бы и пятисот!» А ведь я не предлагал ему и двух, ибо деньги герцогской казны есть деньги герцогской казны и монсеньор Филипп вправе распоряжаться ими по своему усмотрению. А монсеньору Дитриху фон Хелленталь не должно быть никакого дела до этих средств, из чего я и заключил, что Богу нет места в его душе, где навеки воцарился златой телец и он…
   – М-да, – нейтрально протянул Гельмут, – да.
   Поговорили ещё с полчаса о пустяках.
   Неожиданно Сен-Поль выпалил:
   – Поэтому, если хотите мое мнение, вот оно: Мартина убил Дитрих. Убил, чтобы присвоить его наследство.
 
   Сен-Поль – Людовику
 
   Лежа по-любому думается лучше. Когда задаются вопросом «А думают ли животные?», то представляют себе лежащего пса с умными глазами или бородатого, в шапке, заломленной на лбу, жнеца, растянувшегося на брейгелевском холме, локти под голову. Ты всегда лежишь после занятий любовью, даже если занимался ею стоя. После, кстати, превосходно думается, а ещё после – спится. Сен-Поль лежал с закрытыми глазами.
   С головы Гельмута, которой тевтон покачивал встречь каждому обличительному выпаду Сен-Поля, упал волос. Можно даже сказать, что Гельмут позабыл свой длинный седой волос на колченогом столе, сообщающем запасную горизонталь гостиной Сен-Поля. Можно даже пойти дальше и предположить, что это было сделано с умыслом, чтобы позднее под благовидным предлогом вернуться, дескать, я позабыл на столе свой гордый тевтонский волос, вернуться в самый неурочный час, предрассветный, и уже третировать Сен-Поля до полного изнеможения. Или так: лесные феи охотно оставляют влюбленным героям магические предметы – пояса, кольца, подвязки (почему бы не волос?) с тем, чтобы, возжелайся герою свидеться, он мог вызвать фею из астрала, проделав с фетишем условленную манипуляцию. Провернув кольцо на мизинце, подцепив подвязку. Принцип работы тот же, что у шнурка для вызова прислуги. Сделай – фея появится. Сен-Полю стало не по себе от мысли, что, разорви он волос пополам (как в таких случаях положено), не ровен час появится фей Гельмут:
   – А Вы не могли бы рассказать мне о феях и их пребывании в Вашем лесу поподробнее?
   Тевтоны ему, конечно, не поверили. Как обычно, потому что не хотели. Они не хотят, чтобы виновным в смерти Мартина оказался тевтон. Преступником, по замыслу следствия, непременно должен быть уроженец Бургундии, причем дворянин, причем не какой-то худородный с перхотью на плечах и распахнутой настежь мотней. А такой, какого было бы смачно уличить. Сен-Полю было тревожно, потому что он понимал: сам он является чудо каким кандидатом на эту вакансию.
   Тевтоны копают для него ямку.
   Провидческий слух Сен-Поля, растревоженный Гельмутом, уловил слабые, негармоничные обертоны надвигающегося скандала со своим непременным участием. Без него судилище не обойдется, как не обошлось фаблио. Эта сценарная незаменимость портила аппетит – не хотелось есть, не хотелось гулять, не хотелось женщин. Сен-Поль расправил рейтузы, под которыми волей-неволей контурировалось его мужеское достоинство.
   Гельмут ушел, а Сен-Поль остался. Он лежал. Он думал. Увы, стало очевидно, что доказать свою невиновность в случае чего ему не удастся. Что у него есть? Кора с каракулями Мартина? Стило с кровью Мартина? Тем хуже. Всё это с легкостью начинает свидетельствовать в пользу Гельмута. Из личного опыта Сен-Поль знал, что шансы на удачу падают по мере того, как возрастают мощь и хаотичность прилагаемых усилий. Так что же делать? Запасать алиби? Искать правосудия у Филиппа, который, кажется, с этими тевтонами заодно и сдаст его с потрохами, лишь бы Карловы похождения не подверглись огласке?
   Увы, оставалось то, что остается всем, кого зачерпнули сачком для ловли человеческих пиявок, всем, чей сапог накрепко застрял промеж двух неподъёмных скрижалей кармы. Оставалось попытаться сбежать. Где он, этот вольный край, Chiortovi Kulichki?
   Сен-Поль плохо представлял себе, как нужно это делать – бежать от опасности – хотя в общем, как обычно, всё было ясно. Правильно скрепленная последовательность <приуготовления> – <дополнительные приуготовления> – <собственно бегство> в теории гарантировала спасение. Но многие опции в ней пока не были правильно выставлены. Нельзя было вот так, вот сейчас, покинуть насиженное место.
   Неопределенной оставалась конечная станция, неизвестным – имя убежища. От бывших друзей, как водится, бегут к бывшим врагам. Врагов у Бургундии валом – выбирай на вкус, всё равно пожалеешь и всё равно будет уже поздно. Это как с женщинами: из толпы одинаковых нужно выудить одну, чтобы затем какое-то время считать её самой подходящей. Сен-Поль запустил руку в рейтузы и погладил себя, настрадавшегося.
   Волос на столе невзначай стал пахнуть Гельмутом – жженым салом, старым вязом и ржавчиной. Сен-Полю показалось, что пока он так лежит, волос успел свернуться пригласительной удавкой. Стоп. Дворян не вешают. Под рейтузами, где поначалу царил полный штиль, пришли в движение соки. Размышления продолжались. В чём его могут обвинить? В том, что он, как распорядитель, устроил всё так, что Мартин убился. Все свидетели «устроений» мертвы, кроме Жювеля, чтоб он сдох. Но может ещё кто-нибудь видел, как он нес тело через лесок? Как он стоял над мальчиком и читал надпись на коре? Какой-нибудь грибник, лесник, дух источника? А вдруг этот Гельмут не так христианен, как выглядит, и не погнушается обратиться за помощью к… чтобы покончить с навязчивыми тевтонским мыслеобразом, Сен-Поль хотел было осенить себя крестным знамением, но его правая рука, его десница, была занята. Она жалела Сен-Поля, вздымая айвазовскими волнами добротные шерстяные рейтузы цвета зеленого, цвета влюбленности. Креститься левой нельзя. Да и вообще, делать обе эти вещи одновременно, попеременно или непосредственно последовательно представлялось Сен-Полю кощунством.
   Над графом, как летучие акулы над Летучим Голландцем, кружили мысли о бегстве.
   Из врагов Бургундии Сен-Поль отдал предпочтение французскому вождеству под началом Людовика. В Дижоне несчетно раз крыли матом Париж, французские порядки и французского государя. Это означало, что в Париже не так уж дурно. К примеру, султана Мегмета с его языческой бандой поругивали умеренно. Итальянских дожей вспоминали часто, но склоняли редко, оправдывая это тем, что в Италии люди устроены иначе, на манер антиподов, а значит им, наверное, лучше быть под дожами. От тоскливой степенности англичан и их угрюмых, свинцово-мерзостных междоусобий у Сен-Поля, имевшего библейские россыпи английской родни, с детства сводило скулы. Итак, бежать к Людовику.
   Дыхание Сен-Поля стало вкрадчивым и частым. К Людовику! При всех «за» это всё равно, что бежать к Гаю Калигуле. Сен-Поль исполнился самосостраданием и задул свечу – он помогал себе как мог, но облегчение не приходило. Наверное, свет мешал – решил он. Под рейтузы отправилась левая рука, также отменно милосердная.
   Беглецу положено снестись с врагом бывших друзей посредством письма. Это особый текст, он вне географии, вне истории.
   «Здесь плохо, здесь меня притесняют и не ценят. У Вас всё лучше и мне по душе Ваш мудрый образ правления. Я готов служить Вам. Падаю в ноги. Возьмите меня к себе. Я полезный, хороший мальчик.» К этому следует приложить трехэтажные формулы вежливости, неуклюжие книксены и несуразные описочки (у них своя роль – свидетельствовать о волнении корреспондента, его чистосердечном трепете, о том, что письмо не замусолено рассудочным расчетом, а, напротив, есмь вдохновенный крик души).