Но ты - не выпь, чтобы выть в лесу до самого рассвета. Нет права. За ночь восстановись, днем действуй. Списался со своими ребятами, вместе учились, - закорешились. Подставили плечо, помогли, в скором времени прислали мне вызов.
   Сложили вещички - ехать так ехать. А в сердце тоска - то место любо, где счастье видел, здесь его было больше, чем за всю мою жизнь.
   В районе меня чуть не побили. Можно понять - и сам ухожу, и женщин увожу, а они их все-таки до меня выручали. В общем, прошел как лесной пожар, оставил после себя головешки.
   И вот оказались мы все в Надыме. Рассказал там про свои обстоятельства. Так, мол, и так, вот такой наворот. Софье Петровне надо рожать, а муж ее скоропостижно помер. Ясное дело, мы опасаемся, чтоб потеря не отразилась на родах. Куда ни кинь, а женщина в возрасте. Посоветовали сменить обстановку. А тут еще и жена, как на грех, точно в таком же положении.
   Сочувствуют. Нелегко мужику. Досталось ему по полной программе.
   В скором времени наша семья увеличилась. Сперва родила Анфиса Сережку, а следом Софья Петровна - Сашеньку. Не доносила почти два месяца. Но вроде обошлось - уцелел.
   Живем, обживаем новое место, растим потихоньку племянника с дядей. Племянник на месячишко постарше, ну да пока им это без разницы.
   Усмешка на бледных губах Рудакова, едва появившись, сразу же тухнет. Чинарик, зажатый в пальцах, крошится. Он медленно прячет его в карман.
   - Недолгая была передышка. Год-полтора - и под откос. Сломалась наша Софья Петровна. Она почти сразу все просекла, но долго вида не подавала. Держалась из последних силенок, меня подбадривала, пошучивала: "Есть такая бабья примета: грудь чешется - милый по мне скучает". С груди у нее все началось. Потом уже, когда всем стало ясно, шутки кончились: "Ничего не поделаешь, за все хорошее люди платят. Трудно мне мой поскребыш дался".
   Быстро ее сожрала хворь. Сколько хирурги ее ни резали - все только хуже. Потом сказали: "Домой возьмите, хватит ей мучиться". Приходит Фиса, от слез опухшая. "Иди, - говорит, - зовет попрощаться".
   Вошел я к ней, присел на кровать. Смотрю на нее, узнать невозможно где ее стать, ее красота? И все передо мной будто встало - какой я увидел ее в первый раз: литая, спелая, сила такая - кажется, что сносу ей нет. Тот вечер, когда ко мне подошла, - ноги не держат, глаза не смотрят и - еле слышно: "Зятек, помоги..." Куда все делось, куда пропало?
   Она мой взгляд поняла, улыбнулась: "Вот, стала я сухая трава - ни коню корм, ни конюху подстилка..."
   Все шутит, а я от этих шуточек совсем чумной, язык не ворочается. Она все видит и говорит: "Да не смотри ты так на меня, бурундучок ты мой разнесчастный. Все у нас не напрасно было. Сашечку оставляю. На память. Заместо себя".
   И шепчет: "Спасибо".
   Я говорю: и тебе, Соня. Прости, если что было не так...
   Единственный раз назвал ее Соней. И тут она взяла мою руку, поцеловала, махнула ладошкой: иди... И отвернулась к стене.
   Вышел, провел по лицу пятерней, а оно мокрое, как гриб.
   Пьем молча, не скупо, но не хмелеем. Похоже, что на обском ветру кедровый орешек не так напорист.
   - Схоронили, - говорит Рудаков, - и точно я себя потерял. Спать перестал, скриплю зубами, корчусь, как береста на огне. Если бы не Анфиса запил. Не зря тогда посулила в Дворках: женись - не пожалеешь. И правда она меня за волосы вытащила.
   "Не стланик, так не стелись". Все верно. Нашему брату нельзя пластаться.
   Усыновил я родного сына, стал он из дяди младшим братом, и сразу перебрались в Матлым. От всяких ненужных разговоров. Опять новосел, в который раз...
   И ведь не от склонности - от судьбы. Вообще-то я скажу вам по опыту: тяжелый вес человеку вреден. Трудней укореняется в почве. Самое легкое дерево в мире растет на африканском болоте, а делают из него плоты. Амбач называется. Так и в жизни: будешь легче - и будет легче.
   Он неожиданно смеется:
   - Недостижимая мечта.
   Держим паузу. Каждый молчит о своем. Где-то, почти на другой планете, Москва, из которой я кинулся в путь, поверив тому, что дорога лечит. В дороге не будешь гадать, как сложатся эти шестидесятые годы, куда они тебя заведут.
   Негромко вздохнув, Рудаков говорит:
   - Живем теперь, можно сказать, по-людски. В прошлый раз, когда ездил в Тобольск, взял своих пацанят с собой. Пусть глянут на городскую жизнь. Сходили мы с ними в сад Ермака, поели мороженого, послушали музыку, потом в кино, гулять так гулять.
   - Сами по городу не томитесь?
   - Долго там не могу. Отвык. И толкотня, и воздух не тот. Безжизненный и неразличимый. В лесу все дышит, и все по-своему. Ствол - возрастом, корни - землей, листья - ветром, мох дышит севером, хвоя - свежестью. Лес пахнет гуще, чем океан. Что говорить - сила да воля. Лесотехнику в городе нечего делать. Сам выбирал себе биографию.
   Мало-помалу белесый свет неба меркнет, и мир вокруг темнеет. Волна за кормой урчит, будто жалуясь, что до Губы еще далеко - пока мы до нее доберемся, много еще утечет воды.
   К Матлыму "Чулым" подошел уже ночью. От берега подгребла моторка, она и забрала Рудакова.
   ПАЛКА
   Чем дальше и дольше твое путешествие, тем чаще скрещиваются частицы, составившие пейзаж и сюжет. Кажется, что ничем не схожи, разные по сути, по весу, но словно ищут одна другую и, странным образом, обретают. И то, что недаром так много значило, осело, укоренилось в сознании, и то, что давно и легко унялось, вдруг стягивается в один пучок. Нежданная магнитная буря. Смешиваются звуки и краски, предметы и лица, слова, мгновения, и обнаруживается их связь.
   В тот день он был грустен. В его глазах, всегда ободряющих собеседника, мне вдруг почудилось незнакомое и непонятное выражение - не то виноватость, не то растерянность.
   И разговор наш был тоже странен. Не то что не клеился, но не выстраивался в нечто осмысленное и цельное. Перескакивали с темы на тему, не зацепившись ни за одну. То обсуждали последнюю новость, какой-нибудь слух, несусветную чушь, то неожиданно забирались в слишком мудреные лабиринты. Заговорили об очередности движущих мотивов и сил. Он заявил, что, безусловно, Платон был прав: идея понятия предшествует самому понятию.
   - Не только Платон, - сказал я кисло, - наши вожди-материалисты ей подчинили все на свете - прошлое, настоящее, будущее, и жизнь на земле, и нас с тобою. Жаль только, что их идея - варварская.
   - Я знаю, ты остроумный малый, - вздохнул он, - и все же я убежден: идея судьбы предваряет судьбу. Поверь мне, я знаю это по опыту.
   Домой он собрался раньше обычного. В углу прихожей стояла палка, весьма привлекательное изделие. Обвитый серебряным ободком коричневый стан со склоненной шейкой. Мне доставляло удовольствие в свободную минутку взглянуть на безупречную текстуру. Стоит всмотреться - и различишь спрессованную слоистую стружку. Ломаные золотистые полосы - следы преображения дерева в произведение искусства - плавно сбегают сверху вниз.
   Он спросил меня:
   - Где ты ее раскопал?
   - В комиссионном магазине. В Риге. Достаточно давно.
   Я видел, что он не в своей тарелке, но все еще по привычке резвился:
   - Ты можешь назвать мне идею палки?
   Он поморщился, потом произнес:
   - Идея еще одной ноги, недостающей человеку.
   Он повертел палку в руках:
   - Занятно, кому она принадлежала?
   Я сказал:
   - Какому-нибудь коммерсанту, процветавшему при президенте Ульманисе. Так и вижу, с каким самоуважением он шествовал, на нее опираясь, в воскресное утро в Домский собор. Там после службы играл органист, откуда-то из-под самого купола слетали божественные звуки. Потом он прогуливался по улицам, к обеду возвращался домой.
   - Что ж было дальше?
   - Дальше, естественно, материализовалась идея. По просьбе латышских крестьян, рабочих и трудовой интеллигенции мы выгнали господина Ульманиса, принесли социальную справедливость. Бедняга коммерсант разорился, почувствовал, что силы исчерпаны, и в скором времени успокоился в могиле на лютеранском кладбище. После войны его вдова, оставшись без средств к существованию, снесла эту палку в комиссионный.
   - А далее являешься ты. За палкой.
   - Именно так и было. Почуял, что она - на комиссии.
   В начале пятидесятых годов Рига была уже разноплеменной. Центр был многолюдным и пестрым, заполнившая его толпа казалась собранной с бору по сосенке. И все же, после всех перемен и потрясений, город хранил еще магию своей длинной истории - воздействие старых камней было сильным.
   - Хочу попросить у тебя эту палку, - сказал он. - Грустная необходимость.
   - В чем дело?
   Он ответил не сразу. И снова мелькнула в его глазах эта оленья беззащитность.
   - Просто недавно я попытался сжать пальцы на левой руке в кулак, и ничего у меня не вышло. Видишь? - Он показал ладонь, пальцы отказывались повиноваться, белые, будто вытекла кровь.
   Я пробормотал неуверенно:
   - Пройдет.
   Он покачал головой:
   - Вчера и нога забарахлила. Наверно, из чувства солидарности.
   Он все еще продолжал посмеиваться. Я промолчал. Мне не хватило ни собственного легкомыслия, ни тем более его твердости. Все с той же виноватой ухмылкой он озабоченно проговорил:
   - Достала Отечественная война. Достала все-таки, что ты скажешь... Дала отсрочку на тридцать лет и, видимо, решила: достаточно.
   И показал глазами на палку:
   - Так ты не возражаешь?
   - Ну что ты... В сущности, я ведь ею не пользуюсь.
   - Предмет туалета, я понимаю. Идешь себе по улице Горького и этак равномерно помахиваешь.
   Я все же заставил себя улыбнуться:
   - Случалось. В моей суетливой младости. Я был еще глупей, чем сегодня.
   Когда мы прощались, он произнес, взвешивая палку в руке:
   - Забавно, что все началось с контузии. Как раз в твоей любимой Прибалтике. Будем считать, что рижский посох - это награда освободителю.
   Не было человека лучше, чем наш Антон. Ни в ком я не видел такого сдержанного достоинства. Не помню, чтоб он хоть раз посетовал на несправедливость судьбы. А между тем уже через год она сделала для него недоступным все то, что так просто давалось другим, не сознававшим своей удачи.
   Он вышел, опираясь на палку. Ему предстояло с нею срастись, образовать единое целое. Какое-то время я прислушивался к его неуверенному шагу и к мерному глуховатому звуку - палка постукивала по ступеням.
   Мне вспомнился августовский денек, когда я увидел ее впервые. Сколько прошло десятилетий! Какая была разлита тревога в летнем воздухе послевоенной поре так и не удалось обрести хотя бы подобие равновесия. Пахло угрозой, гончими псами, пахло охотой на человека. Запах погони был так отчетлив! Лишь очень молодой человек вроде меня мог пренебречь им.
   Тем более, что поездка в Ригу была приятной во всех отношениях. Всего три дня, но такой насыщенности! Мое явление было связано с первым литературным успехом - это особенно грело душу.
   Все радовало. Мне нравилась Рига. Мне нравилась гостиница "Рига". Моя московская комнатушка в густо населенной квартире была похожа на конуру, и номер, в котором я жил эти дни, выглядевший вполне аскетически, казался мне королевским покоем. Нравилось мне сидеть за столиком в кафе "Луна", гулять в Межа-парке. Нравились улицы старого города, мрачноватая поэзия готики. Нравилась тихая Даугава.
   Во всем угадывалась неразделенная и трогательная тяга к Европе, отдавшей без видимых колебаний свою провинциальную родственницу ее решительному соседу. Но равнодушие Старой Дамы не охладило стойкого чувства полузабытой хуторянки - о том свидетельствовал монумент, который еще лет шесть назад символизировал суверенность - три женщины, три латышских провинции, красноречиво смотрят на Запад.
   Но я не созрел еще до сострадания драматическому жребию стран, обделенных могуществом территории и демографии, - сколь ни комично, недавний южанин, одной ногою зацепившийся за столичную твердь, был тем не менее неким звенышком этой суровой сибирской силы. И очень возможно, по этому поводу испытывал тайное удовольствие.
   Все радовало. В юные годы кивок фортуны творит чудеса. Походка становится победоносной, море и впрямь тебе по колено. Тем более это странное море - полверсты, а оно по щиколотку. Топаешь по воде, аки посуху.
   Я увидел двуязычную вывеску. Слева выведено латинскими буквами: Frizetava, а справа - родной кириллицей: Парикмахерская. Я поразмыслил есть время, посетим фризетаву. Пусть мне сделают красивую голову.
   Я вошел. Одно кресло было занято. В нем восседал молодой латыш. Зато другое было свободно. Справа от двери стояли парни, поджидавшие своего приятеля. Их было четверо или пятеро. Пока надо мной колдовал чародей с певучими ножницами в руке, я искоса наблюдал за ними. Мое внимание остановил щуплый юнец в белой сорочке, в черных брюках. Он был альбинос. Низкорослый, всем остальным по плечо, ноги были слегка расставлены, пальцы засунуты за ремень с громадной металлической пряжкой. Белые волосы аккуратно зачесаны над покатым лбом, но все же один вихорок завис в задиристой боевой стойке. И сам он раскачивался на носках, словно готовился к прыжку. Не только я смотрел на него, он тоже разглядывал меня - глаза под белесыми бровями, как будто выгоревшими на солнце, не скрывали ни вызова, ни антипатии.
   Постриженный, пахнущий одеколоном, я возвратился в гостиницу "Рига", взял в номере свой ручной чемоданчик - моя трехдневная эскапада не требовала основательной клади, - простился с дежурной по этажу, выбежал на летнюю улицу, продефилировал мимо Оперы и перешел на тенистую сторону.
   До поезда было достаточно времени, и я благоразумно решил, что проведу его на воздухе. Уже темнело, и в этой сумеречной лилово-фиолетовой дымке город казался еще притягательней.
   Я брел по улице Криштьяна Барона. Из комиссионного магазина вышла черноволосая женщина, костистая, лет сорока пяти. Уже на пороге она обернулась, не то сказала, не то спросила у девушки, провожавшей ее:
   - Аусма, до завтра. Ты скоро?
   И, не дождавшись ответа, исчезла, точно растворилась в толпе.
   Аусма. Выждав минуту-другую, я не спеша вошел в магазин. Привлечь в ту пору мое внимание легко удавалось каждой второй, но в Аусме было нечто особое, какая-то несхожесть с другими. И уж тем более с продавщицами, щебетавшими за прилавками Риги. Она стояла, глядя в окно, взгляд ее был таким отрешенным, что мне даже стало не по себе. Я понял, она едва ли отметила присутствие столь привлекательной личности. Я был задет таким равнодушием. И не сумел этого скрыть. Больше того, сделал внушение:
   - Не надо стоять ко мне спиной, как дамы на памятнике независимости.
   Я устыдился собственных слов, еще не закончив бестактной фразы. ("Костик, ты свалял дурака".) Умней всего было ретироваться, но мне не хотелось признать поражение. Строгое северное лицо нравилось мне все больше и больше. Оно уже не было отрешенным, наоборот, отразило волнение.
   Она сказала:
   - Мы закрываемся.
   Я улыбнулся:
   - Я не задержу вас.
   И в этот миг я увидел в углу палку аристократической внешности прочную, но при этом изящную, увитую золотистыми полосами и опоясанную ободком.
   - Что вам нужно? - спросила девушка.
   С той же улыбкой я отозвался:
   - Вы, Аусма. А кстати, и палочка.
   Не так уж трудно было предвидеть, что это имя в моих устах не может оставить ее безразличной, однако эффект был совсем иным, чем тот, на который я рассчитывал. Лицо ее стало еще белей, а в синих глазах мне померещился какой-то непонятный испуг.
   Когда палка перешла в мою собственность, я сказал:
   - Я подожду вас на улице.
   Склонив свою голову, еле слышно она откликнулась:
   - Хорошо.
   Прохаживаясь перед магазином, я толком еще не успел понять, как мне теперь распорядиться свалившейся на меня удачей - Аусма появилась в дверях.
   Она не произнесла ни словечка. И неожиданно я ощутил: мне тоже трудно нарушить молчание. Однако чем больше оно затягивалось, тем я, несомненно, глупее выглядел. Забавно мы смотримся со стороны. Красивую девушку сопровождает задумчивый молодой человек. В одной руке его чемоданчик, в другой - щеголеватая палка. И он и она как воды в рот набрали. Надо было уметь затеять всю эту бессмысленную авантюру, когда до торжественного отбытия, в сущности, не остается времени. И как мне выбраться из тупика, в который я загнал себя сам? С честью, не теряя лица...
   Я сказал ей:
   - Меньше чем через час я еду в Москву. Надеюсь, Аусма, вы не откажетесь проводить меня?
   Она ответила:
   - Нет, конечно. Вряд ли я могу отказать вам. Мне только нужно зайти домой. Живу я - вы, верно, знаете - рядом. И я вас не задержу. Мы успеем.
   Мне стоило немалых усилий не показать своего удивления. По-видимому, она избалована мужским вниманием и уверена, что я страдаю не первый день. Вполне романтическая история: однажды один молодой москвич увидел ее, узнал ее имя, узнал ее адрес, любуется ею и не решается подойти. Чтоб оправдать свое появление, делает странную покупку - зачем ему палка в цветущем возрасте? Только за час до отхода поезда преодолел он свою застенчивость и попросил его проводить. Что делать, она не смогла отказаться. Была растрогана и снизошла. Да, есть о чем рассказать подругам.
   Дом, где жила прекрасная Аусма, в самом деле был на соседней улице. Она спросила:
   - Вы подождете? Или подниметесь со мной?
   Я произнес:
   - Предпочел бы подняться.
   Третий этаж. Мы вошли в квартирку из двух тесно заставленных комнат. Первая - нечто вроде гостиной, вторая была, очевидно, спальней. Я мысленно вздохнул: не сравнить с моей столичной собачьей будкой.
   Она сказала:
   - Присядьте, пожалуйста. Я не задержу вас. Минуту.
   Вторично Аусма не без изяществ использовала куртуазную фразочку, которой я начал наше общение. "Я не задержу вас". Жаль, жаль.
   Я огляделся. На стенах висели портреты родителей или родственников почтенных пожилых латышей. А на комоде в углу - фотография в овальной рамке: мужское лицо с крепким уверенным подбородком, с твердыми ледяными глазами. Вдруг показалось, что я и он внимательно смотрим друг на друга, и мне этот изучающий взгляд напомнил мальчишку из фризетавы.
   Но все это не имело значения. Гораздо больше меня занимало, что делает сейчас Аусма в спальне. Возможно, я должен за ней последовать? Само собой, поезд уйдет без меня. И черт с ним! Сейчас на ее глазах порву свой дурацкий билет на кусочки.
   Она прервала мои размышления - вошла с вместительным рюкзаком, сказала:
   - Я готова. Идемте.
   Мы молча направились к вокзалу. Слова все так же не шли на язык. Она шагала чуть впереди, двигалась быстро и энергично. Я вновь подумал: нет, в самом деле, мы с нею - живописная пара. Она со своим рюкзаком и я - с ручным чемоданчиком и палкой.
   Мы появились на платформе, когда сумятица и суматоха достигли своего апогея. Еще три минуты, и мне действительно пришлось бы задуматься о ночлеге.
   Она повернулась ко мне и негромко, чуть слышно спросила:
   - Какой вагон?
   Взгляд ее был таким напряженным, словно сама ее судьба зависела от моего ответа.
   Я обронил небрежно:
   - Спальный. Номер десятый. А вот и он.
   Но эта фразочка прозвучала, пожалуй, несколько театрально. Я не был привычным пассажиром спальных вагонов. Мотался в других. Но так уж сложился мой рижский вояж. Где палка с серебряным ободком, там и железнодорожный рай. Пусть Аусма вспоминает пришельца, слетевшего к ней на час с экрана.
   Дебют знакомства мне не удался. Зато вознаграждает финал. Я чувствовал, как ко мне возвращается моя уверенность в Костике Ромине. Остался заключительный штрих.
   Я с чувством сказал:
   - До свидания, Аусма. Ох, видит бог: не хочется ехать. Надеюсь, что мы еще с вами встретимся. Иначе не видать мне покоя.
   После таких взволнованных слов мой поцелуй был вполне естествен. Она не успела ни возразить, ни ответить, лишь вспорхнули ресницы. Поезд тронулся, я вскочил на подножку. Она не махнула прощально рукой, но долго не уходила с платформы, обескураженно глядя мне вслед, будто пыталась что-то понять.
   Это невинное приключение, замкнувшее мой набег на Ригу, меня развлекло и повеселило. В купе я оказался один, в приятном одиночестве ужинал, колеса вздрагивали на стыках, за шторкой дышала летняя полночь - мне не спалось, я думал об Аусме с уютной элегической грустью.
   Однако чем дальше, тем меня больше одолевали темные мысли, тревожно холодела душа. То, что недавно казалось ясным, запутывалось с каждой минутой.
   Я вспомнил отсутствующий вид, с которым стояла она у окна, ничто вокруг не имело значения. Вспомнил и то, какое смятение я вызвал, когда ее укорил за то, что не в ту она сторону смотрит. Странной была и ее реакция, когда я произнес ее имя. Не удивление, не интерес к нежданно явившемуся поклоннику - нет, первое мое впечатление, бесспорно, вернее: то был испуг.
   А это покорное "хорошо", когда я сказал, что буду ждать ее на улице перед магазином? Это подавленное согласие сопровождать меня на вокзал! Казалось, что мое предложение не было для нее неожиданным.
   Зато меня весьма удивила и эта просьба зайти к ней домой и - еще больше - ее уверенность, что мне хорошо известен адрес. Кокетства не было и в помине - попросту давала понять, что мне не надо играть с ней в прятки.
   И этот вопрос: "Вы подождете? Или подниметесь со мной?" Только самодовольный олух мог в нем услышать нечто фривольное. Услышать следовало иное: "Конечно же, я остаюсь под присмотром?"
   Лежа с открытыми глазами, я восстанавливал шаг за шагом час, проведенный мною с Аусмой. Вот я стою в заставленной комнате, вот это фото в овальной рамке. Выдвинутый вперед подбородок, холод неуступчивых глаз. Они недобро меня оглядывают. Кто этот человек и где он?
   Но Аусма уже возвращается, как раз в тот момент, когда я нацелился порвать свой билет, задержаться в Риге. В руках ее туго набитый рюкзак.
   Поезд несется, колесный стук становится невыносимо громким, он сотрясает спальный вагон. Один за другим, один за другим, летит эшелон за эшелоном, туда, на восток, и рельсы под ними стонут на разные голоса.
   Рюкзак. За минуту его не уложишь. Он был давно наготове и ждал, когда понадобится хозяйке. Я снова увидел ее идущей по тротуару, чуть впереди. А я - за нею, с моим чемоданчиком в одной руке и с палкой - в другой. Не то догоняю, не то конвоирую.
   Похоже, она не сомневалась, что я отвезу ее в Москву. Зачем? Откуда ей знать? Но, видно, дело закрутилось нешуточное. Могу лишь представить, как поразил ее мой нежный поцелуй на прощанье.
   В ту пору мой сон был сшит без швов, из одного куска материи. На сей раз он пришел лишь под утро, был дробным и рваным, я изживал его малыми дозами, точно силясь вытолкнуть застрявшие в горле непереваренные ломти. Я и хотел поскорей проснуться и чувствовал, что боюсь пробуждения.
   Утром, подъезжая к Москве, стоял в коридоре, смотрел в окно на привокзальные строения, потом, пробираясь к тамбуру, к выходу, зажав в руке свой рижский трофей, думал о том, что ждет в столице. Если б я мог увидеть Аусму, сказать ей, что все мы под богом ходим...
   А что меня ожидало? Да то же, что всех, кто ехал со мной в этом поезде, и всех, кто жил со мной в этом царстве. Угрюмые будни сверхдержавы и новые взрывы ее паранойи. Кому-то из нас повезло больше, кому-то меньше как выпала карта.
   Только через несколько лет мне привелось оказаться в Риге. Я вновь исходил ее вдоль-поперек, на старой улице Криштьяна Барона зашел в магазин, где купил свою палку. Аусмы, разумеется, не было, не было и костистой брюнетки. В доме, где я тогда побывал, жили совсем другие люди - о прежней хозяйке не то не знали, не то не захотели сказать.
   Уже десять лет, как не стало Антона. Болел он долго, ушел внезапно. Устал держаться, бороться с немощью, устал ежеминутно бояться обременить нас своей бедой. Палка латышского негоцианта служила Антону долго и верно, и вот она вернулась ко мне. Но больше уже не приходит в голову пощеголять своей иноземкой и прогуляться с ней по Тверской. Я вспоминаю о ней в тот день, когда мне требуется ее помощь. Рука находит склоненную шейку, опирается на коричневый ствол, обвитый серебряным ободком.
   При этом отчего-то всегда я вспоминаю, как мы обсуждали догадку Платона: идея понятия (или предмета) и предваряет, и определяет его. Может быть, так оно и есть и в палке была своя идея. Идея дубинки или шпицрутена - принять удары, пройдя сквозь строй.
   Но тут же отчетливо сознавал, что в той навсегда ушедшей жизни, во мне, в каждой клеточке, пела и пенилась юность, а не ее идея. Хоть выпало жить - в двадцатом веке, а ведь идея двадцатого века давала не много шансов выжить.
   Но я давно уже больше не Костик из улья близ Покровских ворот, а Константин Сергеевич Ромин. Стал желчен, замкнут, тяжел на подъем. Отстранствовал. Никуда не тянет. И в Ригу тоже, что мне там делать? Я чувствую ее неприязнь. Возможно, я это заслужил, и все же идея общей вины невыносима для человека.
   Эпоха реванша. Время от времени там возникают полуживые, потусторонние старики. Их извлекают из небытия, чтобы они держали ответ за развалившуюся империю. Должна торжествовать справедливость.
   И все это - вздор. Идея возмездия призрачна так же, как все остальные. Лишь умножается масса ненависти, которая копится день за днем и возвращается к нам ответом перенасыщенной злом природы - трясением почвы, мором, потопом или осколком погибшей звезды, летящим сквозь вселенскую ночь на встречу с приговоренной планетой.
   СХИМА
   Жил я в запущенном старом доме, в комнатке, похожей на ящик. Главным предметом был письменный стол преклонного возраста, центр вселенной, созданной на нескольких метрах. В окно было видно ленивое море. Утром, когда я просыпался, оранжевый шар золотил, точно кистью, темно-зеленую волну.