должна была покинуть дом. Не зная от кого, веря во что-то, ей самой
неизвестное, дожидалась она разрешения забрать Митю. Но бессильная управлять
ходом событий, мужалась и готовила Митю не унывать, приучая его, чтобы
крепился, сумел понять долготу времени и ждал, когда она вернется за ним. А
помогут ему Евдокия Пахомовна, Петр Петрович и уже обласканный Зыков -
родные ему, какими бывают дед с бабкой и брат.
А в нем истерлось чувство дома, ему было все равно, где жить. Поэтому
он слушал Алефтину равнодушно, когда говорила, что не скоро сможет увезти
его домой. Или когда говорила о людях, что оставит его с родными людьми, -
Митя не чувствовал, какие они, родные или чужие, привыкнув, что люди
появляются в его жизни и пропадают, даже такие, как мать. Потому он слышал и
понимал только то, что и Алефтина может скоро куда-то уехать; понимал,
крепился, дожидаясь терпеливо, когда это произойдет. У нее расходовались уже
деньги, отложенные на поезд, а отпуск подавно истек, и больше она не ходила
срочно отсылать куда-то телеграммы, непредвиденно задерживаясь, продлевая
день за днем его срок.
Алефтина задыхалась одна в палате с Митей, внушая вдруг тому, что они
уедут вместе и завтра же. Она много и горячо говорила, будто ей кто-то
невидимый возражал. Ругала Митю, что он бездушный и не любит ее, потом
забывала о нем - и вспоминала, бросаясь его ласкать, с глазами, полными
слез. Ей все крепче думалось, что Митю не отдадут.
Из той безысходности вынырнул бедновато опрятный докторишка, который
слонялся по дому и, может, в нем существовал. Но никогда Алефтина его в упор
не видала или, что могло случиться, не замечала. Человека этого молодила
болтливость и резвость. Он был сух, так что и морщины казались трещинками, и
недовысок, похожий на подростка, хоть и навытяжку, в струнку осанился; с
выпуклыми глазками, которые у него болезненно слезно блестели - не
скатываясь, прилепляясь слизняками к плоскому лицу.
Он пристал к Алефтине по зову сердца, изъявив мигом желание ей помочь.
Столкнулись они на кухне, где докторишка, не стесняясь, поучал жизни
распаренных, пышущих голяшками поварих и поедал один за другим хлеб с
маслом, которые не глядя отрезали и намазывали заслушавшиеся, истомившиеся
бабы. Алефтина заглянула и спросила кипятку, сжимая в руках граненый стакан,
как бы от глаз пряча. Бабы не хотели шевелиться, и ей кивнули на
отставленные с плиты чайники, чтобы сама искала погорячей. Алефтина взялась
за попавшийся, но тогда-то, позабыв о поварихах да и объевшись уже маслом,
подскочил к ней докторишка: "Вам, извините, для чая или чего? Если чаек, вы
из обливного, из обливного заваривайте, только вскипятили", - и сам
ухватился за чайник, опережая. "Извините, как вас зовут?" - "Алефтина
Ивановна". - "Нет, я прошу по имени", - упрямо повторил он вопрос, удерживая
чайник. "Алефтина", - удивленно и с силой выговорила она, не понимая, чего
от нее требуется. "Значит, Аля. А меня зовут Сашей, чтобы вы знали. Аля!
Давайте я налью, вы обожжетесь, ну что это за стакан, из такого вино пить
надо, а не чай заваривать. Вам необходима чашка. Кружку - тоже можно, но
хуже. Чай должен быть кипятком, или это не чай будет - помои. А стакан, за
что его держать, у него же ушка нет, ушка!" Затихшие и чужие, бабы глазели
на них; какая-то хохотнула, сообразив было, что доктор играется. Но тот с
серьезным и мужественным видом, как нечто опасное, извлек из рук
растерявшейся Алефтины бесцветный стакан и вместо того, чтобы налить
кипятку, потянул ее за собой на выход, стаканом и чайником будто бы
вооружившись. "Где у вас находится заварка, Аля, куда мне идти? Пройдемте.
Не волнуйтесь, время у меня есть, - и обратился к поварихам, поверху, их не
замечая: - Девочки, извините, я займу чайник".
Вытолкнуть, обидеть этого безликого человека Алефтина не смогла, хоть
он стеснял своей заботливостью и был ей неприятен. Покуда он топтался в
палате, не выпуская из рук чайник, и разъяснял с придирками, как полезней
для организма заваривается чай, кипяток выдохся. Когда это обнаружилось, он
испугался, пожелтев, взмокнув, и принялся болтливо извиняться. Сжалившись,
она с чувством заговорила, что больше и не хочет чаю, успокаивая его и
потихоньку выпроваживая. Но тот никак не хотел смириться - заявил,
ободрившись, что раздобудет кипяток, даже если он ей без надобности, и
куда-то устремился. Алефтина не успела опомниться, как он уже вынырнул,
раскладывая пред ней во всей двужильной, тугоумной красе кипятильник.
Наполнив стакан водой, он установил в нем любовно кипятильник и сел ждать,
когда сготовится, заискивающе поглядывая на Алефтину и понимающе - на койку,
где безмолвно лежал Митя. И она смягчилась, ощутив даже какое-то дуновение
тепла к этому безобидному, сочувственному человеку. Вода в стакане
пузырилась и лопалась. Талдыча что-то добренькое под нос, он выудил
кипятильник и засыпал, ловко мельча, крупчатую заварку. Распустившийся пар
дыхнул чем-то нежным и сладковатым. Ополоснув под краном ложку и насухо
вытерев, он наложил из кулечка сахару, будто себе, но парадно установил
перед Алефтиной манящий уже запахами стаканишко: "Вам сахара надо есть
меньше, чтобы фигуру блюсти. Пейте, Аля, вы еще молодой персик, это я как
врач говорю".
Алефтина, обретая ясность, но и уступая, как бы спохватилась - что сама
хозяйка. И взялась было хлопотать. Но незваный гость вскочил, будто
ужаленный, и усадил ее на место, торопливо докладывая: "Я привык с женщинами
по-отцовски, уж извините, жизнь меня не жалела. Скрывать не буду - хлебнул
этого счастья, женат. У меня не жена, а беда. Как работник она у меня
вызывает уважение - бухгалтер, зарплата, а дом с ней не дом, душа не душа.
Извините, Аля, лишний раз не помоется, ходит воняет, и даже яишницы не
сжарит - такая тупая женщина. Все сам, все сам!" Алефтина молчала, и он
заволновался, делаясь опять же жалким: "Аля, вы не подумайте, я это к тому
говорю, чтобы вы всегда могли на меня опереться. Вы сами не знаете, но я ваш
товарищ. Если потребуется помощь, обращайтесь. Не сумею помочь делом -
помогу словом. Имеются кое-какие связи, опыт..." - "А кто вы, чем вы тут
занимаетесь?" - пробудилась Алефтина. Докторишка сжался, хлебнул кисло чая и
выдавил из себя: "Не будем вдаваться в подробности, мало кто может
воспользоваться. Могу в общем сказать, что я хирург". Алефтина во врачах
ничего не понимала, да ей было и легче вытерпливать, пребывая в неведенье,
чем запастись тем же терпением, какой-то и корыстью, чтобы нужное узнать,
добыть. А пустое звонкое словцо произвело на нее впечатление, чего и
докторишка не ожидал. Ее вдруг взвихрила вырвавшаяся наружу надежда, что
этот единственный человек может их с Митей спасти.
Докторишка не так вслушивался в ее исповедь, когда она притерлась к
нему бочком, сколько обнюхивался, ловя с тоской ее чужой, из неведомой жизни
запах. Он слушал ее тупо, с безразличием и, встав, смог только шагнуть к
Митиной койке, пощупать ребенку как-то насильно пульс и, потребовав у
Алефтины ложку, заглянуть в рот. Ложку он потом сполоснул, вытер насухо и
заявил Алефтине громко, что Митя здоров. Когда же она, светясь и волнуясь,
ждала уж твердого ответа, что он сумеет им помочь, докторишка и не знал, как
и что говорить. Путаясь, тужась, он доверял ей какие-то темные, неясные
факты, будто из этого дома никто просто так не уходил и что кругом то ли
болото, то ли неприступная, из каких-то людей и фактов стена. Алефтина,
изнемогнув, прямо спросила, что от нее требуется, и докторишка, тоскливо и с
тягостью ее оглядев, нетвердо как бы, но и неожиданно решил: "Если дать
кое-кому денег, я знаю, оно бы как по маслу пошло". - "Сколько же, сколько?"
- воскликнула с каким-то восхищением и облегчением Алефтина. Докторишка
замер и соображал, выродив: "Пятьдесят рублей..." Руки его подрагивали,
трепыхая бумажками, которые Алефтина, не позволяя себе бояться и робеть,
вынула из сумочки на его глазах. "Все будет сделано", - уже доложился он как
можно храбрей и тотчас куда-то исчез.
В ту часть суток или, сказать вольней, времени пятничного, перед
выходной субботой вечера - Алефтина с Митей оказались совсем одни, так как
Петр Петрович и Пахомовна отбыли до следующего дня; Пахомовна подрядила
дядьку ремонтировать в своем доме, обещавшись истопить ему баньку. Митя, в
последние дни какой-то неподвижный и дремотный, уснул в ее руках, не
успевший узнать тайну про их счастливое вызволение. Одинокая в своей
мучительной радости, охмелевшая, Алефтина разделась и прилегла к нему,
согреваясь и утихая. Ей хотелось уснуть с ним и проснуться - так же обнимая
его, когда не только этот вечер и грядущая ночь, а вся старая жизнь исчезнет
и не вернется.
Разбудил, растолкал ее докторишка, но кругом была чернота. Что-то,
ударясь, позвякивало. "Аля, прошу извинения, что потревожил сон! Ну прогони
меня, если хочешь!" - "Замолчите, тут Митя... Что это такое, от вас вином
пахнет..." - "Да, я выпил - не сдержал чувств. Я пришел доложить... Аля. Ты
и ребенок мной спасены. Я все уладил, дано разрешение на выписку - завтра
организую документы. Скажи честно, что еще от меня требуется. Денег хватит?
Медикаменты, погрузка-разгрузка, продукты? Алечка, я готов". - "Ох, как я
благодарна вам - спасибо, спасибо... Сашенька, нет, все есть, ничего не
надо..." - "Я тут подумал, может, отметим по-скромному? У нас, конечно, не
Москва, но кое-чего удалось приобрести. Последний раз беседуем, Алечка,
последний раз - давай простимся, ну по стаканчику сухонького, так сказать,
на дорожку". - "Хорошо, я оденусь и выйду". - "А чего мелькать, людей
тревожить - вон сколько места лишнего, мы тихо. Света не станем включать,
чтобы ребеночка не разбудить, а мимо рта и без света не промахнешься".
Он раскладывал что-то в глубине палаты. Позвякивал, топтался, шуршал.
Она томительно долго заставляла себя ждать, будто бы наряжаясь в халат. Ей
стыдно и унизительно было требовать в темноте, чтоб докторишка отвернулся, -
и она пренебрегла его присутствием. Но шум, издаваемый им, на мгновение
смолк. Могло произойти, что сквозь просвечивающую мглинку он увидал Алефтину
- вспорхнувшую в телесно-голой белой рубахе.
Они уселись на койку, к которой была пододвинута тумбочка. Докторишка
вручил Алефтине налитый стакан, и она устало, с простецой проговорила: "За
ваше здоровье, успехи в работе и семью, чтобы вы были счастливы, Саша..."
Пользуясь темнотой, докторишка подливал ей, казалось, самую малость. Наливал
он и себе - и пил, если не притворялся, потому что Алефтина опьянела живей.
Она закусывала - то сальным кругляшком колбасы, то картошиной, которые ей
также подкладывал докторишка, будто бы чуявший в темноте - ту же колбасу и
картошку. Не смея отчего-то подать голос, он только и делал, что услуживал
Алефтине, подливая да подкладывая, и если заговаривал, то беззлобно жалуясь
на свою жизнь, как он бесполезно живет муравьем. Алефтина воодушевлялась и
горячо, даже властно ему возражала, что он не имеет права так о себе
говорить, сама себе присваивая его с легкостью. Ей и стало вдруг легко,
беззаботно и хотелось, чтобы этот прекрасный человек немедленно ожил. Что-то
она сказала ему нежное, ласковое, так что докторишка заерзал на койке и,
брякнувшись на пол, уткнулся в ее колени и по ним-то начал выползать,
содрогаясь от страха и с восхищением тычась мордочкой уже ей в груди.
Алефтина смолкла, отвердела, но позволила ему себя обнимать и стерпела,
когда он крепенько и цепко принялся целовать ее в шею, в губы.
Все разрушил дрожащий звук плача, послышавшийся ей в темноте. И она
напряглась, впилась в этот звук и в темноту, постигая, что это дрожит и
плачет разбуженный Митя. "Уходи, все..." - пересиливала она докторишку,
освобождаясь из-под него, отцепляя с себя его руку. "Это так нельзя, давай
доканчивай, раз начала..." - наваливался тот кряхтя. "Убирайся, мразь!" - "С
огнем играете, женщина, я же и обожгу..." Вывернувшись, упершись спиной в
стену, Алефтина смогла столкнуть его, припечатав ногой. Докторишка вскричал
от боли, повалился, обрушивая собой тумбочку, ударился оземь и, будто бы
обратившись крысой, хлопая по полу, уволокся на четвереньках прочь.
Тогда холодно и с какой-то жестокостью она почувствовала, что эта ночь
никогда не кончится, и сама не засыпала, ждала, без труда обманув и усыпив
дремотного Митю. Забывшись, она не услыхала, как и когда появились эти люди.
Ее больно ослепил, обжег свет и оглушили лязгающие голоса. Палату
загромоздило мужичье. Сонливый, помятый - поднятый, видать, с топчана
санитар. Особо стоял тяжеловесный, лобастый человек, расставив широко обутые
в сапоги ноги и не вынимая рук из карманов галифе, которые крепились на
подтяжках и в которые была по-солдатски заправлена врачебная, без ворота,
роба, служившая ему то ли рубахой, то ли майкой. Из-за его спины выглянула
фанерная физиономия докторишки: "Ознакомьтесь, товарищ дежурный, что она
устроила из палаты... Пьянство, антисанитария". Лобастый уперся взглядом в
Алефтину: "Это как же понимать, вам разрешили временно поселиться, а вы
распиваете. Александр Панкратыч делает вам замечание, а вы не реагируете, не
уважаете наших правил". - "Да она же лыка не вяжет! - взвизгнул докторишка.
- У, ну ты, пьянь, слышишь меня - встать, когда с тобой товарищ дежурный
разговаривает!" И она с ненавистью, расшатываясь, встала - испепеляя их, как
ей чудилось, взглядом. Лобастый и санитар, повеселев, с удовольствием ее
рассматривали - босую, в расхристанном халате. "Это надо еще справки
навести, что она за личность и можно ли ей ребенка доверить, - придирался
докторишка. - И завтра пускай она палату освобождает. Пожила, хватит". -
"Лжешь... - выговорила заунывно Алефтина. - Вор..." И тут хохотнул санитар,
и не удержался - кашлянул громко со смеху дежурный, и докторишка беззвучно
оскалился. "Так она ж наша, Панкратыч, может того, возьмем ее на поруки!" -
уморился дежурный. "Так освобождать?" - "Ну хочешь, освобождай...
Освобождай, освобождай - меньше вони будет".
Когда погас свет и все разом смолкло, исчезло, она укрыла собой спящего
и, как ей почудилось, продрогшего ребенка, но сама так и не смыкала глаз,
распахнув их слепо в черноту. Ей было стыдно и страшно, но она заставила
себя не проронить и звука.
Утром явились санитары, чтобы выпроводить ее с вещичками прямо за
порог. Алефтина отказалась покидать палату и стояла на том, что капли в рот
не брала, и заявляла перед людьми, что докторишка врет. Но тому стало еще
желанней достичь цели, и он, так что у самого захватывало дух, приказал
санитарам, чтобы выставили силой. Мужики украдкой переглянулись, но
обступили Алефтину - и который понагловатей, с бачками, похожий на коня,
посоветовал ей, чтобы зря не сопротивлялась. В этот миг Алефтина опомнилась,
вообразив, что все - и драку, и позор, увидит ее Митя, который лежал в углу,
скрытый от глаз, уже измученный ночью и затравленный теперь шумом, роившимся
в палате. Изменившись в лице, размякнув, она созналась вслух, что побывала
пьяной, и просила разрешения остаться на один только день, давая слово на
другой же съехать. Но докторишка наотрез отказывался верить ее словам и
ждать, будто и добивался чего-то другого, чем исполнения правил.
Почувствовав, чего ему может хотеться и желая даже угодить, чтобы не вредили
Мите после ее отъезда, Алефтина вытряхнула перед ним из сумочки все деньги,
загородившись спиной от санитаров. Докторишка волновался и трусил,
прицеливаясь к двум красненьким бумажкам, и наконец цапнул себе как бы
благородно половину. Когда у него все получилось, он успокоился и зашептал,
пытаясь с ней сблизиться, из жадности в тот же миг и соблазнившись: "Аля,
поймите, я люблю вас..." Но лицо ее исказилось болью, и она умоляюще
впихнула ему в руку и не прибранную бумажку. Докторишка расстроился и все же
смял ее, не глядя, в кулаке: "Хорошо, пусть будет так, как вы хотите, я
оставлю вас. Но запомните, я всегда хотел вам только добра".
Оставшись наедине с Митей, она виновато принялась ухаживать за ним,
прося то выпить кефиру, то поесть фруктов и поднося, хоть он сам мог встать
и взять чего хотелось. Воротились с побывки Пахомовна и Петр Петрович.
Узнав, что свершилось, дядька схватился за топор, который, плотницкий, и был
при нем - заткнут за пояс. Развернулся и направился он молча, никого не
спрашивая и не давая времени себя уговорить, с тем нетерпимым страдающим
видом, будто тут же рубил на куски. Нянька успела вцепиться в него и
задержала, когда и Алефтина, которую одну не мог оттолкнуть, упрашивала не
губить их и себя, вытягав топорик и дрожаще упрятав, в чем уж не было нужды,
раз дядька покорился ее воле.
Алефтина созналась, что ей не на что купить билет. Нянька звала ее жить
к себе, да она отказалась, чтоб не вышло всем хуже. Тогда заговорили о
деньгах, их она согласилась принять взаймы. Потихоньку договаривались, что
будет с Митей, и чтобы они сообщали о нем, и чтобы при первой появившейся
надежде - когда ей за Митей выехать. Но хоть уверяла нянька - опускались у
Алефтины руки, она садилась мешком на стул и ничего не могла сообразить,
вываливая на пол нагруженную стопу вещей, становящихся чужими: не знает, что
с ними со всеми будет. Няньку взяло зло, она подобрала с полу вещи и сама
принялась их укладывать. Но и на вещи разозлилась, растрепала и кинула, без
жалости выговаривая Алефтине, возненавидев и себя за бессилье, что никакая
мать не даст оторвать от себя родное дитя и что если съезжает она в Москву,
то поделом.
Отыскивали они правду все оставленные на размышленье день и долгую
ночь, надрываясь, не жалея души. Ругались, сговаривались, выбегая
оглядываться за дверь, уставали. Было, разбудили забытого спящего Митю,
стихли - и вышла Алефтина, шепотом уже заговаривая. Укрыла, обняла его, и
будто тепло в ней печное пело: "Спи, родненький, завтра мы с тобой уедем..."
И он закрыл в тепле глаза, но словам не поверил.
Поутру Алефтина ушивала кофту, сидя у его койки. Одиноко вырос посреди
палаты чемоданишко. Еще она была одета в другую теплую кофту, шерстяную
светлую, уже собравшись в дорогу. Митя ни о чем не спрашивал, сама же она,
уткнувшись в шитье, молчала.
Спозаранку в палату уважительно наведался и докторишка. Поздоровался,
рыская вокруг глазками и с расстройством отмечая, что Алефтина съезжает. Так
и она сообщила, что сдерживает свое слово, но замкнувшегося докторишку не
тронул ее неожиданно благодарящий, проникновенный голос - не вслушиваясь, он
что-то зорко искал. Думая, что докторишка озлился и торопится, Алефтина
удерживала его на пороге и не отпускала, обняв свисшую руку, упрашивая,
чтобы Мите разрешили ее проводить, неподалеку, если и нянька повести
согласна. Видя, что тот бездействует, она попыталась наконец вложить в руку
красненькие десять рублей, но докторишка выдернул ее напористо, несчастно и
вдруг спросил, не известно ли ей, где находится его кипятильник - тот,
который в их палате оставлял. Алефтина, сбившись и приходя в себя,
вытягивала бесчувственно из памяти их чаепитие, что было ночью и когда
замывала той ночи следы, вспомнив вдруг с радостью и увидав ясно, как
сматывает этот кипятильник и откладывает в тумбочку... Когда целехонький
моток извлекла она из тумбочки, докторишка скис и ухватился за ее просьбу,
заверяя бестолково, что поможет ей или что уже помог. Тут в палату вошла
обычно Пахомовна. Столкнувшись с ней, докторишка осанисто и выпалил, чтобы
нянька в точности просьбу Алефтины Ивановны исполнила, а если будут
препятствовать, то пускай скажет, что Александр Панкратыч лично распоряжение
дал. "Так и скажу, родимый, не сомневайся - это верно ты решил... По-людски
ж надо, пущай мать-то проводит, а я уж пригляжу, пригляжу..." - заулыбалась
довольно Пахомовна. И он испытал даже облегчение - и что-то смирно
пробурчал, распрощавшись.
Явился Петр Петрович, нарядный, в белой своей, под бушлатом, рубахе. И
встал сторожить чемодан. Алефтина торопилась застегнуть Митю в ту самую
кофту. Петр Петрович помягчел, оглядев всего: "Не поймешь, кто такой будет,
девка или парень". Пахомовна увидала и ахнула: "Ну, чисто пугало, одявай в
нашенское!" Но тут Митя испугался, что кофту с него разденут, и вжался зябко
в Алефтину. "Ишь, не отдает, ну так пугалом и оставайся". Их подстерегал и с
ними увязался Зыков, учуяв, выведав, что Алефтина отбывает, надолго ли, но
домой. И так он желал запомниться ей и отличиться, чтобы уж породниться в
следующий ее приезд, что никак не отступал и мельканьем своим и бурной
радостью не давал проходу. Оглядываясь, чертыхаясь, Пахомовна все же не
прогнала его, пожалела.
По сдобной пахучей земле вошли они мирно в расступившийся лес и
спускались с холма широкой крепкой дорогой, не плутая. Такое же ясное,
вольное, что и дорога, текло небо поверх вековых сосен. Мите было тепло в
кофте и дремотно. Когда нянька устала и остановилась, его потянуло, откатило
к ней. "Сил моих нет, жалко ноженьки, так что, Аляфтина, давай прощаться, не
дойду". В одном порыве они обнялись и расцеловались - нянька была
по-боевитому жестка, тверда. Алефтина, тоскуя, обняла и расцеловала с
нежностью Петра Петровича и Зыкова поцеловала в лоб. Вдруг дядька вынул
откуда-то глубоко из бушлата деревянную ложку, запекшуюся и душистую, будто
булка, с фигурным хвостом под рыбешку - лупоглазую, в чешуйных изрезах.
"Пользуйся, кушай на здоровье..." - протянул ее увесисто Мите, которого
потом объял табачищем и ткнулся куда-то в макушку, горячо дыхнув.
"Ну, прощай, как без тябя буду, прывыкла ж! - утянула его нянька к
себе, тиснула к своим, похожим на груди, разливным щекам: - Ишь, ступай к
мамке, люби ее, как она тебя, и нас не забывай". И, сжимая до боли
деревянную ложку, не помня себя, будто перенесясь по воздуху, Митя очутился
с Алефтиной.
Ничего не понимал и отсутствовал, задвинутый в сторонку, один только
Зыков. Худой да с облезлой своей бороденкой, похожий на окликнутую собаку,
он вглядывался им в след, как они уходили по пустующей далеко вперед дороге,
светя кофтяными спинами, и нечеловеческая готовность щемила его вылупленные
на свет из худобы глаза. Чтобы что-то делать, стоя бездвижно столбом, он сам
собой принялся лыбиться - все одержимей и размашистей, заходив даже от
нетерпения ходуном. Пахомовна гаркнула в сердцах на него, чтобы утих.
"Уходят они, Евдокия Пахомовна, - уезжают домой!" - "А ты чаво радуешься,
дурак, тябя ж не взяли..." - ухмыльнулась бабка. "Уезжают, Евдокия
Пахомовна, уходят!" - "Ну, Бог с тобой, прывыкнешь и без них".
Могли бы они пойти к трассе и по маршруту ее дружно проехаться до
станции, но старуха так и не изъявила желания идти дальше. Пожалел себя и
дядька. До того места, до полдороги, они и проводили беглецов, повернув в
обратную, уйдя по тропинке в лес, чтобы, плутая, дать им время исчезнуть. И,
исчезая из виду, сливаясь в светлую точку, женщина с ребенком легко уплывали
с холма; улетали пушинкой с его становящихся все глаже ладоней... Дорогой
мать тихо рассказывала о родном их доме - и Митя жил в нем душой, хоть
никогда не видал.

Май, 1995