Александр Звягинцев
Сармат. Кофе на крови

Москва
4 мая 1988 г.

   Седеющий генерал склоняется над картой, и кажется, что звезды вот-вот сорвутся с его погон и упадут на то место, где сходятся вычерченные изломы двух могучих горных хребтов. Узловатый палец упирается в кружок на стыке ущелий, переходящих в закрашенную зеленым цветом равнину.
   — Вот здесь кишлак, майор. Понимаешь, места там глухие, нами и хадовцами никогда не контролировавшиеся. До пакистанской границы, если верить карте, километров десять. — Грузный седовласый генерал искоса смотрит на стройного, атлетического сложения мужчину в ладно сидящем цивильном костюме.
   — Что значит, если верить карте? Считаете, что она ненадежна? — спрашивает тот.
   — Как сказать?! Скопирована с английских карт времен англо-афганской войны.
   — Ну, тогда верить можно! — кивает мужчина и также начинает водить пальцем по нарисованным извилинам. Не так просто поверить в то, что где-то далеко в точном соответствии с этими невзаправдашними линиями существуют реки, дороги, ущелья и горы. — Это тропа на Пешавар? — наконец спрашивает он у генерала.
   — Была тропа. Теперь это грунтовая дорога, по которой из Пешавара к «духам» идут караваны с оружием.
   — Штатники пешком ходить не любят — скорее всего он приедет на джипе, — задумчиво говорит мужчина и поворачивается к высокопоставленному собеседнику. — Уточните боевую задачу, товарищ генерал.
   Генерал бросает слегка настороженный взгляд на дверь кабинета и, понизив голос, произносит:
   — Полевых командиров можно и убрать... Они — дело десятое. Главное для нас — американец, понимаешь? Его живым нужно взять — и только живым! Кстати, портрет его имеется. Взгляни...
   На цветном фото полковник «зеленых беретов» армии США: широкий разворот плеч, солидная колодка орденских планок на мундире и белозубая американская улыбка, будто насильно приклеенная к мужественному, волевому лицу и от того выглядевшая неестественно.
   Майор, взглянув на фото, произносит:
   — Где-то я уже встречался с этим улыбчивым полковником.
   — Вполне возможно, — усмехнулся генерал.
   — Имя известно?
   — Имен у него более чем достаточно! В Анголе — Смит, в Мозамбике — Браун, в Никарагуа — Френсис Корнел. А настоящее имя узнаем, когда ты мне его сюда доставишь, — отвечает генерал и кивает на окно, за которым багровеют в весеннем мареве Кремлевские башни. — Вынь, понимаешь, да положь им этого американца! Для чего он им так понадобился, даже я не могу взять в толк. Но, судя по всему, майор Сарматов, тебе и твоим архаровцам предстоит задание особой государственной важности. Государственной, понимаешь?!
   — Постараемся оправдать ваше доверие, товарищ генерал! — отвечает майор и снова всматривается в фотографию. — Встречался я с ним, точно знаю! Но где, когда?..
   — Я бы на твоем месте не удивлялся: Ангола, Мозамбик, Ливан, Никарагуа... Где ты, там и он. — Генерал бросает на майора насмешливый взгляд. — Уж не судьба ли, Сармат, за тобой по белу свету рыщет?..
   — Я в судьбу не верю, товарищ генерал, — пожимает плечами тот. — Доверять промыслу судьбы в нашей работе — дело недопустимое.
   Генерал сгоняет с лица улыбку. Происходит это постепенно, как будто ластиком стирается нарисованная карандашная картинка. Генерал начинает вышагивать взад-вперед по кабинету.
   — Будем говорить серьезно, майор, — говорит он. — Скорее всего, этот янки — специалист по нашей тактике. Там, где он объявляется, жди активизации противостоящих нам сил. В Пешаваре на нем координация действий «духов», причем он находит язык с полевыми командирами разной политической окраски. За ним охотились ребята из «Штази» и молодцы Кастро, но им он оказался не по зубам. Теперь твоя очередь рискнуть!
   Майор кивает и поворачивается к карте.
   — Что-то тебя смущает, майор?
   — Есть одна незначительная деталь, которая не дает мне покоя, — отвечает тот. — А именно — близость пакистанской границы.
   — Ты, как всегда, прав. Эта незначительная, как ты выразился, деталь существенно усложняет дело. Потому и посылаю тебя...
   Майор пристально смотрит на генерала, в глазах его отражается напряженная работа мысли.
   — Когда у них сбор в этом кишлаке? — наконец спрашивает он.
   — Разведка сообщает: в ночь на девятое мая.
   Майор резко разворачивается, говорит, с трудом скрывая раздражение, с некоторой долей растерянности:
   — Товарищ генерал, вынужден напомнить вам, что моя группа после очередного выполненного задания еще даже не успела приступить к реабилитации...
   — Знаю, — мрачнеет лицом генерал. — Все я понимаю, майор, знаю, что твои мужики пашут как ломовые! — Кивает в сторону окна. — И этот вопрос поднимался, когда мы совещались, советовались там... с ответственными товарищами. Однако, несмотря на все «против», решение было единогласным — идти тебе. Расчет тут, понимаешь, простой — твое умение ювелирно работать вслепую. Ведь в данном случае мы не имеем никакой возможности тщательно подготовить операцию...
   — Утешили, товарищ генерал!.. Нечего сказать! — сердито щурится майор.
   — Не кипятись, Сармат. Ничего не поделаешь. Ты и твоя группа — лучшие, а это значит, что вы всегда будете нужны и никому зачастую не будет дела до того, отдыхаете ли вы вообще когда-нибудь или нет.
   Генерал вздыхает, окидывает майора цепким взглядом из-под кустистых бровей:
   — Есть еще одна новость, которая, я чувствую, не очень-то тебя обрадует. В группу прикрытия к тебе назначается капитан Савелов из параллельного управления...
   — Кто?.. Савелов? — каменеет майор.
   — Знаешь ведь его?
   — Встречались... — выдавливает Сармат. — Скажите, товарищ генерал, мое мнение о капитане Савелове может иметь значение?..
   — Имеет значение его мнение о тебе! — жестко прерывает Сарматова генерал и смотрит в окно. — Знаешь, чей он зять?..
   — Не знаю и не хочу знать, но...
   — Никаких «но»! Между прочим, Савелов сам к тебе напросился.
   — Странно!.. — криво усмехнувшись, произносит майор.
   Генерал кладет руку ему на плечо и, покосившись на дверь, тихо говорит, причем в голосе его проскальзывают явно просительные нотки:
   — Не помешает тебе Савелов. Ты уж притащи этого американца, а?.. С себя Золотую Звезду сниму — на твою грудь повешу. Я помню — тебе Звезда еще за Никарагуа полагается, да вот, понимаешь... Очередь, как говорится, не дошла!..
   — Ладно, товарищ генерал. За Звезду я не в обиде...
   — Что царям да псарям до наших обид. Сармат! — роняет генерал и нажимает кнопку сбоку стола, затем наклоняется к самому лицу майора так близко, что тот явственно различает запах дорогого французского одеколона, въевшийся в бритые щеки начальника, и произносит тихо, но с непререкаемой убежденностью в голосе: — Они, цари и псари, приходят и уходят, Сармат, а мы с тобой остаемся... Ты помни про это!..
   В двери появляется офицер с подносом в руках и ставит его на стол. Генерал кивком отпускает адъютанта, и тот так же бесшумно, как и вошел, покидает кабинет. Генерал показывает на стул, приглашая майора присесть:
   — Кофе?
   — Спасибо! Не употребляю, товарищ генерал.
   — После Никарагуа? — усмехнувшись, спрашивает тот и достает из стола бутылку марочного коньяка. — Вас сколько туда послали?
   — Девяносто семь, — чеканит майор.
   — А вернулось?
   — Тридцать шесть.
   Генерал тяжелым взглядом смотрит на чашку черного кофе и внезапно резко отодвигает ее дрогнувшей рукой, так, что кофе выплескивается через край и растекается на полированной поверхности стола небольшой темной лужицей. Генерал смотрит на разлившийся кофе и хрипло выдавливает из себя:
   — Скольких ребят там положили — и что?.. Все впустую!.. И впрямь этот кофе на крови!
   Тревожная, гнетущая тишина повисает в кабинете. Каждый думает о своем. Внезапно генерал передергивает плечами, будто пробуждаясь после сна, и, откашлявшись, тянет руку к бутылке. Разлив коньяк, он решительно отрывает от стола свою наполненную всклень рюмку:
   — Давай помянем всех, что ли...
   — Нет, товарищ генерал! Вот вернусь с задания — тогда... Тогда уж всех сразу...
   Генерал хмуро кивает и, опрокинув в рот рюмку, резко и отрывисто чеканит:
   — В общем, так... Приказываю: американца взять живым, и только живым! Не считаясь с потерями... И вот еще что: лишних вопросов ему не задавать!..
   — Разрешите приступить к выполнению задания? — вытягивается майор по стойке «смирно».
   — Приступай! Сценарий операции в оперативном отделе. Толку от него, скорее всего, будет немного, но там старались... И еще... Поаккуратней там с этим Савеловым, а то, понимаешь, потом не отмоешься... Но главное — на пакистанскую сторону и щепки не должно перелететь! Сам знаешь — Женевские переговоры... Там, если что случится, такое раздуют, что головы на всех уровнях полетят.
   — Я не бог. Но то, что от нас зависит, сделаем, товарищ генерал!..
   — Не бог!.. — усмехается генерал. — Ты бог, Сармат! Бог войны! Иди, иди и не забывай, о чем мы тут с тобой говорили!..
   — Есть! — говорит Сарматов и, повернувшись через левое плечо, почти армейским шагом покидает кабинет.

Восточный Афганистан
7 мая 1988 г.

   Барражирующий над угрюмыми хребтами вертолет кажется крошечной точкой, комариком в беспредельном, полыхающем кровавыми закатными сполохами азиатском небе. Затянутые туманом ущелья, снежные вершины и горные разломы уходят под брюхо вертушки, а им на смену выплывают бирюзовые квадраты посевов, со всех сторон обступающие низкие глинобитные кишлаки, светлые полоски арыков и красные полотнища цветущего мака.
   Круглолицый синеглазый летчик показывает на них и кричит второму пилоту:
   — А мака-то, мака сколько!.. Видать, на опиум сеют!
   — Азия!.. Гиблый край! — кричит тот в ответ. — Отсюда «дурь» по всему миру расходится.
   — А ты ее пробовал?
   — Кого?
   — Да не кого, а чего! «Дурь».
   — Как-то с ребятами в училище, ради интереса, приходилось.
   — И как она?
   — Наутро голова тяжелая, хуже, чем с бодуна...
   Синеглазый пилот смеется — улыбка делает его лицо совсем юным — и напевает во все горло:
   — ...Ну а у нас на родине, в Рязани, вишневый сад расцвел, как белый дым...
   В пилотскую кабину протискивается Сарматов. Он в камуфляжной форме, с парашютной укладкой-рюкзаком за плечами. Пилот перехватывает его взгляд и, показывая на часы, кричит:
   — Порядок, пехота, идем по графику!
   Сарматов наклоняется к самому его уху и спрашивает:
   — Капитан, что делают летуны, когда вертушка в штопор входит?
   — Отрывают себе яйца.
   — Зачем?
   — Больше не пригодятся! — смеясь, отвечает синеглазый.
   Сарматов властно притягивает к себе его голову и кричит в ухо:
   — Чтобы они при тебе остались, капитан, если десятого в семь по нулям нас с воздуха на точке рандеву не увидишь... к скалам поближе — и рви когти, сечешь?..
   — Ты чего, майор? — растерянно переспрашивает синеглазый.
   — Я-то ничего, а вот пакистанские «фантомы» — это уже кое-что. Понял, Рязань косопузая?..
   — А как же вы?..
   — Мы-то?.. А нам у соседа грушу обтрясти, как два пальца об асфальт! — смеется Сарматов и, хлопнув пилота по спине, уходит обратно в салон.
   В салоне двенадцать дюжих мужчин. Все они одеты в такую же камуфляжную форму, что и Сармат; у тех, что бодрствуют, усталые глаза, в которых и тревога, и решительность бывалых воинов. А четверо, прислонившись спинами друг к другу, безмятежно спят, сидя на полу: гигант с детскими припухлыми губами и густой черной шевелюрой — старший лейтенант Алан Хаутов; цыганского, разбойного обличья, только серьги в ухе не хватает, — капитан Бурлаков, для товарищей просто Ваня Бурлак; с оспяной рябью на скуластом лице и мощной бычьей шее — подрывник, лейтенант Сашка Силин по прозвищу Громыхала. Он шевелит во сне губами, будто читает невидимую книгу, вздрагивает, время от времени открывает глаза, но тут же погружается в забытье. Сарматов переводит взгляд с него на разбросавшего длинные ноги мужественного красавца, лейтенанта Шальнова, потом на спину сидящего у блистера капитана Савелова. Почувствовав взгляд, Савелов поворачивается, поднимает на Сарматова въедливые серые глаза и садится перед ним на корточки.
   — Игорь, мне передали, что ты не в восторге от моего назначения в группу... Может, настало время расставить все точки над i и определиться в наших отношениях? — говорит он и добавляет: — Сам понимаешь, дело нам предстоит непустяшное и разлад в группе только добавит новых проблем.
   — Наши отношения определены уставом и служебными инструкциями, капитан, — пожимает плечами Сарматов и отворачивается от его ждущих глаз.
   На красивое, точно скопированное с античных монет лицо Савелова ложится тень.
   — Зря ты так, Игорь, — огорченно говорит он.
   Сарматов показывает на часы.
   — Пилить еще час и семь минут — советую этот час спать. Поставить крест на всей прошлой жизни и спать! А наши с тобой отношения определит... бой. Теперь он для нас и генеральный прокурор, и верховный судья...
   Савелов хмуро кивает и возвращается к блистеру, где, устроившись поудобнее, пытается заснуть. Сарматов приваливается к вибрирующему борту и тоже закрывает глаза.
   Только не спится бравому майору. И не о будущей операции думает он. Все мысли Сармата в прошлом. Так всегда, перед предстоящей акцией сознание как бы намеренно переносит его в то спокойное время, когда еще не было никаких особых резонов опасаться за свою жизнь. Быть может, это срабатывает система самосохранения организма. Человеческая психика защищается от внешних раздражителей, способных не просто подорвать, а полностью исковеркать ее. Поэтому вместо картин грядущих сражений видит майор Сарматов алеющие в степи нежные венчики лазориков...

Средний Дон
12 мая 1959 г.

   Пелена утреннего розового тумана укрывает прибрежные левады и заречные плавни. С крутояри кажется, что река наполнена не весенней мутной водой, а парным, пенным, дымящимся молоком. Масляно переливаются в нем солнечные блики, расплываются дробящимися кругами, когда пудовый сазанище или какой-нибудь чебак выпрыгивает на поверхность, чтобы миг один глотнуть настоянного на емшан-траве горького воздуха и снова уйти в темную глубину.
   Не потерявший былой силы и стати громадный старик с седыми усами и гривой белых как снег волос трогает черенком нагайки пацаненка, застывшего с открытым ртом от созерцания земной красоты, от чувства сопричастности к этому огромному, прекрасному миру, в котором ему суждено было родиться и жить. Старик прячет в усах улыбку:
   — Полюбовался Доном Ивановичем, и будя, бала! А то всех коней разберут, а тебе лошадь достанется.
   — Деда, а чем конь отличается от лошади? — спрашивает вихрастый мальчуган, поспевая бегом за широким дедовским шагом.
   — Брюхом! — отвечает старик, направляясь к стоящей на горе конюшне.
   Перед конюшней, в загоне, с десяток заморенных, вислобрюхих лошадей тянется к подошедшим мосластыми мордами, на которых светятся скорбным светом всепонимающие миндалины глаз. Сморкнувшись, старик отворачивается от них и сердито спрашивает у корявого, заросшего щетиной мужика, от которого так разит перегаром, что, кажется, даже мошкара падает вокруг замертво:
   — Почто животину заморили — ни в стремя, ни в беремя теперича ее?!
   — Дык в колхозе-то ни фуража, ни сена, в зиму-то лишь солома ржавая! — отвечает тот, часто моргая мутными глазами.
   — Брешешь, чудь белоглазая! — подает голос невесть откуда взявшийся коренастый старик в длинной вытертой кавалерийской шинели. И, обращаясь к деду, сообщает: — Пропили они с бригадиром да ветеринаром и фураж и сено...
   — Не пойман — не вор! — взвивается корявый.
   — Вор! — гневно кричит в ответ старик и вновь поворачивается к деду. — В казачье время за такое сверкали бы на майдане голыми задницами...
   — Дык время ноне не ваше — не казачье, а наше — народное! Накось выкуси! — кричит корявый и сует впереди себя грязный волосатый кулак.
   — Цыц, возгря кобылья! — гаркает на него старик в шинели и для острастки замахивается нагайкой. — Понавезли вас!..
   Мужик на глазах теряет всю свою смелость и с явной поспешностью скрывается в темноте конюшни, а старик в длинной шинели внимательно всматривается в лицо деда.
   — Никак Платон Григорьевич? — наконец, после длительного молчания, недоверчиво спрашивает он.
   — Здорово ночевали, э... Кондрат Евграфович! — несколько ошеломленно отвечает дед, протягивая ему ладонь. — Не гадал встренуться, паря. Думал, сгинул ты в колымских краях.
   — Летось ослобонили по отсутствию состава преступления.
   — Гляди-ка! А за то, что, почитай, вся жизнь псу под хвост, спрос с кого?
   — Расказачивание... мол, перегиб и все такое. Сталин, мол, виноват — с него и спрос, — невесело усмехнувшись, отвечает старый дедов знакомец.
   — Да-а, лемехом прошлась по нам, казакам, Россия!.. — вздыхает дед.
   — Чего там гутарить! Она для своих-то, русских, хуже мачехи, а уж для нас-то, казаков! За тридцать лет насмотрелся я на нее... Хучь спереди, хучь сзади — одно дерьмо! — неприязненно передернув плечами, говорит старик.
   Старые знакомые садятся на грубую, сколоченную из неровных, подгнивших досок лавку перед конюшней, заворачивают самокрутки и продолжают свой невеселый, стариковский разговор. Мальчонка пристраивается рядом с дедом и жадно ловит каждое слово.
   — А я, как сейчас помню, Платон Григорьевич, тебя и батяню мово, Евграфа Кондратича, царство ему небесное, в погонах есаульских золотых, при всех «Егориях», — говорит старик в шинели и наклоняется к деду ближе. — Сказывал один в ссылке, что это ты достал шашкой комиссара, который батяню твово в распыл пустил...
   — Чего гутарить о том, что было? — произносит дед и, глядя куда-то в задонские дали, со вздохом добавляет: — То все быльем-ковылем поросло, паря....
   — И то верно! — соглашается Кондрат Евграфович и меняет тему разговора. — А сыны твои где? Прохор, Андрей, погодок мой, Степа?.. По белу свету, чай, разлетелись?
   — Разлетелись! — кивает дед. — В сорок первом, в октябре месяце, когда германец к Москве вышел, под городом Яхромой сгуртовались казаки и по своей печали прорвали фронт и ушли гулять по немецким тылам. Добре погуляли! Аж до Гжатска, почитай, дошли...
   Как говорится, гостей напоили допьяна и сами на сырой земле спать улеглись. Не вернулись мои сыновья с того гульбища. Все трое не вернулись. И могилы их не найти, лишь память осталась.
   — Бона оно! — вырывается у Кондрата Евграфовича, и, заглянув в лицо старика, он спрашивает с надеждой: — А поскребыш твой?.. Я ему еще в крестные отцы был записан.
   Платон Григорьевич прижимает к плечу пацаненка, хмуро произносит:
   — Гвардии майор Алексей Платонович Сарматов пал геройской смертью под корейским городом Пусаном семь лет назад. — Он кивает на пацаненка. — Этот хлопец, стало быть, Сарматов Игорь Алексеевич. Мы с ним вдвоем казакуем, а мамка его, как Лексея не стало, по белу свету долю-неволю шукает...
   — Эх, жизнь моя! — нараспев восклицает Кондрат Евграфович. — Лучше бы ты, Платон Григорьевич, не завертал сюды!..
   — Не можно было!.. — говорит тот и подталкивает пацаненка. — Пора птенца на крыло ставить. Да смекаю, товарищи под корень вывели табуны наши сарматовские. А какие чистокровки-дончаки были!
   — Помню, Платон Григорьевич! В императорский конвой шли без выбраковки.
   Дед оглядывает ветхую конюшню, обложивший ее высокий бурьян и произносит с печалью в голосе:
   — Н-да, все прахом пошло!..
   Кондрат Евграфович, бросив на него взгляд, говорит нерешительно:
   — Председательский жеребец по всем статьям вроде бы сарматовских кровей, тольки к нему не подступиться — не конь, а зверюга лютая.
   — Кажи жеребца, Кондрат! — вскидывается дед. — Я нашу породу и по духу отличу.
   Старик уходит в конюшню, и скоро из нее несется раскатистое ржание. Дед весь напрягается, вслушиваясь.
   Темно-гнедой дончак с соломенным, до земли, хвостом и соломенной же гривой выносится из конюшни и, стремясь вырвать чомбур из рук Кондрата Евграфовича, взвивается в свечку.
   — Платон Григорьевич, перехватывай — не сдержать мне его! — кричит старик, что есть силы пытаясь удержать коня на месте.
   Дед бросается к шарахнувшемуся жеребцу и хватает его под узду.
   — Чертушка белогривый! — говорит он, глядя на коня загоревшимися глазами. — Выжил, сокол ты мой ясный! Покажись, покажись, Чертушка! Блазнится мне, что твои дед и прадед носили меня по войнам-раздорам... По японской, по германской и по проклятой — гражданской... Последний кусок хлеба и глоток воды мы с ними пополам делили, вместе горе мыкали!..
   Чертушка храпит, раздувая ноздри, косит бешеным глазом и в ярости роет копытом землю.
   — Не связывайся с ним, Платон Григорьевич! — кричит старик в шинели. — Зашибет, зверюга необъезженная!
   Но дед словно и не слышит его крика. Он треплет коня по крутой шее, перебирает узловатыми пальцами его соломенную гриву и разговаривает с конем на каком-то непонятном языке, древнем и певучем. Этот язык понимает любой степной конь. И, прислушиваясь к словам, Чертушка склоняет к седой голове старика свою гордую голову, выказывая полное смирение. А старик приникает к его груди лицом и никак не может надышаться конским запахом, который для природного казака слаще всех запахов на свете.
   — Эхма! — восклицает изумленный Кондрат Евграфович. — Тольки встренулись, а друг к дружке!.. Выходит, кровь — она память имеет!.. Али приколдовал ты его чем? А?
   — Чавой-то старый хрен со скотиной, как с бабой, в обнимку? — спрашивает колченогий мужик, высунувшийся из дверей конюшни. Он, икая, трясет отечным лицом, будто отгоняя тяжкое похмелье, и говорит зло, с какой-то затаенной, давнишней обидой: — Не-е, казаков пока всех под корень не сведешь, дурь из них не вышибешь! Скотине безрогой почтение, как прынцу какому!..
   Кондрат Евграфович обжигает колченогого взглядом, и тот пятится в глубь конюшни, от греха подальше.
   — Ты че, старый?! Че, че, че ты?.. — запинаясь, тараторит он и от того выглядит еще более убогим и никчемным.
   — Сгинь с глаз, вша исподняя! Сгинь!!! — люто выдыхает старик и ударом нагайки, как косой, срезает куст прошлогоднего бурьяна.
   — Контра недорезанная! — злобно огрызается уже из темноты конюшни колченогий.
   Старик заходит внутрь конюшни, оттуда доносится невообразимый мат.
   Через несколько секунд он появляется вновь, неся седло и сбрую, которые и отдает Платону Григорьевичу. Тот обряжает коня, а потом несколько раз проводит Чертушку под уздцы по кругу и наконец зовет к себе истомившегося пацаненка:
   — Не передумал, бала?
   — Не можно никак, деда!..
   — Добре! — усмехается Платон Григорьевич и, взяв его за шкирку, как щенка, бросает в высокое казачье седло. Чертушка от неожиданности прыгает в сторону и вновь поднимается в свечку.
   — Держись, бала!!! — кричит дед, отпуская узду.
   Почувствовав свободу. Чертушка легко перемахивает жердяной забор и по древнему шляху, проходящему мимо конюшни, уходит наметом в лазоревый степной простор.
   Старик в шинели, с волнением наблюдающий за происходящим, хватает деда Платона за плечо:
   — Держится в седле малец! Едри его в корень, держится! Не по-русскому, по-нашему, по-казачьи — боком!
   — В добрый час! — отвечает дед.
   — А может, и впрямь, Платон Григорьевич, козацъкому роду нэма переводу, а?..
   Дед усмехается в седые усы и, подняв руку, крестит степной простор.
   — Святой Георгий — казачий заступник, поручаю тебе моего внука! — торжественно произносит он. — Храни его на всех его земных путях-дорогах: от пули злой, от сабли острой, от зависти людской, от ненависти вражеской, от горестей душевных и хворостей телесных, а пуще всего храни его от мыслей и дел бесчестных. Аминь!
   А пацаненок тем временем мчится вперед, туда, где небо встречается с землей, где сияет клонящийся к закату золотой диск жаркого донского солнца. Степной коршун при приближении всадника нехотя взлетает с головы древней скифской бабы и описывает над шляхом круги. Пластается в бешеном намете Чертушка. Настоянный на молодой полыни, тугой ветер выбивает слезы из глаз пацаненка, раздирает его раскрытый в восторженном крике рот. Хлещет лицо соломенная грива коня, уходит под копыта древний шлях, плывут навстречу похожие на белопарусные фрегаты облака, летит по обе стороны шляха ковыльное разнотравье, а в нем сияют, переливаются лазорики — кроваво-красные степные тюльпаны. Говорят, что вырастают они там, где когда-то пролилась горячая кровь казаков, павших в святом бою.

Восточный Афганистан
7 мая 1988 г.

   Камуфлированный, похожий на странную пятнистую рыбину вертолет преодолевает скалистый хребет, и сразу внизу открывается поросшая чахлой растительностью долина, прорезанная, будто рукой неумелого хирурга, извилистой лентой реки.
   — Мы на месте! — кричит синеглазый пилот и, передав управление второму пилоту, идет в салон.
   — «Зеленка», майор! — трясет он дремлющего Сарматова.
   Тот открывает глаза и рывком притягивает пилота к себе:
   — Крепко запомнил, что я тебе сказал, капитан?
   Голос его ясен и бодр, будто и не спал майор, не скакал минуту назад по родному степному разнотравью на быстром, как ветер, коне.
   — Ну-у!.. — утвердительно кивает пилот.
   — И еще заруби себе... — продолжает Сарматов. — Сломай свою вертушку, напейся до бесчувствия, оторви своему генералу яйца и иди под трибунал, но без прикрытия истребителей за нами не вылетай!