Патри Зюскинд
Повесть о господине Зоммере

   В ту пору, когда я еще залезал на деревья, а было это давным-давно, много лет и десятилетий назад… я тогда был ростом чуть выше метра, носил ботинки двадцать восьмого размера и весил так мало, что мог летать… ей-богу, не вру, в самом деле мог… ну, по крайней мере, почти мог, или скажем так: в свое время я действительно смог бы взлететь, если бы твердо решился и хорошенько постарался, потому что… потому что отлично помню, как однажды чуть было не взлетел, а случилось это осенью, в первом классе, когда я возвращался из школы и дул такой сильный ветер, что, даже не разводя руки в стороны, на него можно было опереться и не упасть, как будто ты лыжник и прыгаешь с трамплина, надо только немного пригнуться, еще немного, еще… ведь я тогда бежал через луга навстречу ветру, вниз со Школьной горы, так как школа стояла на горке за деревней, а я просто немного оттолкнулся от земли и раскинул руки, и ветер подхватил меня и понес, и можно было очень даже легко прыгнуть на два, три метра в высоту, а в длину на десять, двенадцать метров… ну, может, немного ниже и немного ближе, разве в этом дело!., во всяком случае, я почти летел, и если бы только расстегнул пальто, взялся за обе полы и раскинул руки, как крылья, ветер бы сразу же поднял меня и я очень бы даже легко спланировал со Школьной горы, через ложбину, к лесу, а через лес прямиком к озеру, где стоял наш дом, а там бы я, к безграничному изумлению всех – отца, мамы, сестры и брата, слишком старых и тяжелых, чтобы летать, – там бы я изящно развернулся высоко над садом, на бреющем полете пересек бы озеро почти до самого другого берега и наконец позволил бы ветру спокойно отнести меня назад и доставить домой точно к обеду.
   Но я не расстегнул пальто и не взлетел по-настоящему высоко. Не потому, что побоялся взлететь, а потому, что не знал, где и как и смогу ли когда-нибудь вообще приземлиться. Терраса перед нашим домом была слишком твердой, сад слишком маленьким, вода в озере слишком холодной для приземления. Подняться вверх – это не вопрос. Но как снова опуститься?
   Когда залезаешь на дерево, происходит то же самое: взобраться наверх ничуть не трудно. Ветки у тебя перед глазами, ты хватаешься за них, проверяешь на прочность, потом подтягиваешься и ставишь ногу. А когда слезаешь, ничего не видно и приходится более или менее вслепую нащупывать ногой опору, а ведь опора часто бывает гнилая или скользкая, и если промахнешься и не успеешь уцепиться за ветки обеими руками, то сорвешься и свалишься на землю, как камень, следуя так называемым законам падения, которые были открыты вот уже почти четыреста лет назад итальянским ученым Галилео Галилеем и все еще действуют до сих пор.
   Мое самое страшное падение произошло все в том же первом классе, я летел с белой пихты высотой в четыре с половиной метра. Полет проходил в точном соответствии с первым законом Галилея, каковой гласит, что пройденное в падении расстояние равняется одной второй земного ускорения, помноженного на квадрат времени (s = l/2g • t2 ), и, следовательно, длился 0,9578262 секунды. Это весьма малый отрезок времени. Меньше, чем время, необходимое для того, чтобы посчитать от двадцати одного до двадцати двух, и даже меньше, чем время, необходимое для того, чтобы отчетливо произнести «двадцать один»! Все произошло настолько стремительно, что я не сумел ни раскинуть руки, ни расстегнуть пальто и использовать его в качестве парашюта, мне даже не успела прийти в голову спасительная мысль, что падать совсем не обязательно, раз я умею летать… я вообще ни о чем не размышлял в эти 0,9578262 секунды и, не успев опомниться, в соответствии уже со вторым законом Галилея (v=gt) развил при столкновении с лесной почвой конечную скорость, равную 33 километрам в час, и брякнулся оземь, да так здорово, что сломал затылком толстенную ветку. Сила подобного воздействия называется силой тяжести. Она не только изнутри удерживает в целостности мир, она еще обладает изощренной способностью притягивать все вещи без разбора, большие и малые, и только покоясь в материнской утробе или кувыркаясь, как ныряльщики, под водой, мы вроде бы освобождаемся от ее помочей. Помимо этого элементарного вывода результатом моего падения была огромная шишка. Уже через несколько недель шишка исчезла, однако по прошествии лет в том месте, где она некогда находилась, я стал ощущать странное подергивание и постукивание, предвещавшее перемену погоды, особенно перед снегопадом. Еще и сегодня, почти сорок лет спустя, мой затылок служит мне надежным барометром, и я точнее всякого бюро прогнозов могу предсказать, пойдет ли завтра дождь или снег, просияет ли солнце или соберется гроза. Я также полагаю, что некоторая разбросанность и рассеянность, которой я страдаю в последнее время, является отдаленным следствием того самого падения с белой пихты. Мне, например, все труднее держаться темы и кратко формулировать те или иные мысли, а рассказывая истории вроде этой, приходится чертовски внимательно следить за собой, чтобы не потерять нить, иначе я начну перескакивать с пятого на десятое и в конце концов вообще забуду, с чего начал.
   Итак, в то время, когда я еще залезал на деревья, – а я лазал много и хорошо и не всегда только падал! – я умел залезать даже на такие деревья, у которых снизу не было веток, и потому на них приходилось карабкаться по голому стволу. А еще я мог перелезать с одного дерева на другое и строить себе высокие насесты и даже однажды соорудил настоящий древесный дом с окнами и ковром на полу, прямо в лесу, на десятиметровой верхотуре… ах, я, кажется, провел на деревьях большую часть моего детства, я ел, и читал, и писал, и спал на деревьях, учил там английские вокабулы и латинские неправильные глаголы и физические законы, например упомянутые выше законы падения, открытые Галилео Галилеем, я делал на деревьях все уроки, устные и письменные, и очень любил писать с дерева вниз, получалась высокая дуга, шуршащая по листве и хвое.
   На деревьях было спокойно, никто меня здесь не тревожил. Сюда наверх не доносился занудный зов мамы или командирский приказ старшего брата, здесь был только ветер, и шелест листьев, и тонкое поскрипывание стволов… и кругозор, чудесный, широкий кругозор: можно было смотреть сверху вниз не только на наш дом и на наш сад, но и на другие дома и сады и видеть всю землю за озером до самых гор, а на закате мне с моей вышины было видно садившееся за горами солнце, когда для людей внизу оно уже давно закатилось. Это было почти как летать. Пусть не так захватывающе и, может быть, не так шикарно, но все же вполне сравнимо, тем более что я постепенно становился старше, подрос на восемнадцать сантиметров и весил двадцать три килограмма, так что теперь был тяжеловат для полетов, даже если бы вдруг поднялась настоящая буря и я расстегнул бы пальто совсем нараспашку. А по деревьям, считал я тогда, можно лазать всю жизнь. Вот исполнится мне сто двадцать лет и стану я дрожащим стариком, а все равно заберусь, как старая обезьяна, на верхушку вон того вяза, вон того бука, вон той сосны и буду там тихо качаться на ветру и глазеть сверху на землю и на другой берег озера, до самых гор…
   Ну вот, опять я отвлекся и разболтался о полетах и деревьях! При чем здесь законы падения и Галилео Галилей, и барометр на затылке, и моя рассеянность! Я же собрался рассказать совсем о другом, а именно поведать историю господина Зоммера… если это вообще возможно, ведь, по правде говоря, никакой истории, в общем-то, не было, а был только этот странный человек, чей жизненный путь… нет, надо бы сказать, чей жизненный маршрут… несколько раз пересекся с моим. Но лучше я снова начну с самого начала.
   В то время когда я еще залезал на деревья, жил в нашей деревне… точнее говоря, не в нашей деревне Нижнее Озеро, а в соседней деревне Верхнее Озеро, хотя различить их не так-то просто, потому что и Верхнее Озеро, и Нижнее Озеро, и все прочие деревни не были строго отделены друг от друга, а пристраивались одна к другой вдоль озерного берега без видимого начала и конца, образуя узкую цепочку садов, и домов, и рыбачьих хижин… так вот, жил у нас в округе, километрах в двух от нашего дома, человек, которого звали «господин Зоммер». Никто не знал его имени, может, он был Петер, или Пауль, или Генрих, или Франц-Ксавьер, а может, доктор Зоммер, или профессор Зоммер, или профессор доктор Зоммер – его всегда называли только по фамилии: «господин Зоммер». Никто также не знал, кто он по профессии, чем занимается и, вообще, была ли у него когда-нибудь профессия. Знали только, что у госпожи Зоммер профессия была, а именно профессия кукольницы. Целыми днями она сидела в подвале Зоммеров, который они снимали у маляра мастера Штангльмайера, и там из шерсти, лоскутьев и опилок изготовляла маленьких детских кукол. Раз в неделю она складывала их в большой пакет и относила на почту. На обратном пути она заходила к лавочнику, булочнику, мяснику и зеленщику, приносила домой четыре битком набитые сумки и до конца недели уже не выходила из дому и мастерила новых кукол. Откуда взялись Зоммеры, никто не знал, просто прибыли однажды – она на автобусе, он пешком – и с тех пор так и жили здесь. У них не было детей, не было родных, и никто не ходил к ним в гости.
   Так вот, хотя о Зоммерах, и особенно о господине Зоммере, почти ничего не было известно, можно с полной уверенностью утверждать, что в то время господин Зоммер был самым заметным человеком во всей округе. В радиусе не меньше шестидесяти километров от озера все мужчины, женщины и дети, да что там, все собаки знали господина Зоммера, потому что он всегда был в пути. С раннего утра до позднего вечера господин Зоммер пересекал местность. Не было дня в году, когда бы господин Зоммер сидел дома. Он всегда был на ногах. Шел ли снег, сыпал ли град, светило ли солнце, собиралась ли гроза, в бурю и ураган, под проливным дождем господин Зоммер совершал пешие прогулки. Он часто покидал дом до рассвета, как рассказывали рыбаки, выходившие в четыре утра на озеро проверять сети, и возвращался домой лишь поздно ночью, когда на небе уже высоко стояла луна. За это время он преодолевал невероятно большие расстояния. Обойти озеро в один день, то есть проделать путь примерно в сорок километров, для господина Зоммера было обычным делом. Два или три раза на дню сходить в город и обратно, десять километров туда, десять километров сюда, – для господина Зоммера это не проблема! Когда мы, дети, в половине восьмого утра, сонные, как осенние мухи, плелись в школу, навстречу нам попадался бодрый и свежий господин Зоммер, проведший в пути уже несколько часов; когда мы, усталые и голодные, тащились после школы домой, нас энергичным шагом обгонял господин Зоммер; а когда я вечером того же дня выглядывал перед сном в окно, могло случиться, что внизу, на Озерной улице, я замечал промелькнувшую, как тень, долговязую фигуру господина Зоммера.
 
   Его было легко узнать. Его нельзя было спутать ни с кем, даже на большом расстоянии. Зимой он носил странное длинное черное, слишком просторное и стоявшее колом пальто, которое болталось на нем, как на вешалке, к сему полагались резиновые сапоги, а на лысину водружался красный вязаный колпак с помпоном. Летом же – а лето для господина Зоммера длилось с начала марта до конца октября, то есть большую часть года, – летом господин Зоммер надевал плоскую соломенную шляпу с черной матерчатой лентой, полотняную рубашку цвета жженого сахара и короткие штаны цвета того же сахара, из которых смешно выглядывали его длинные, тощие, состоявшие чуть ли не из одних связок и венозных узлов сухие ноги, каковые затем утопали в паре неуклюжих горных ботинок. В марте эти ноги поражали белизной, и венозные узлы выделялись на них, как нарисованная синими чернилами разветвленная речная система; но уже через несколько недель они приобретали медовый оттенок, в июле сверкали, как карамель, не отличаясь цветом от рубашки и штанов, а к осени так задубевали под воздействием солнца, ветра и непогоды, что на темной коже уже нельзя было различить ни набрякших вен, ни сухожилий, ни мускулов, – теперь ноги господина Зоммера напоминали узловатые ветви старой бескорой сосны, пока наконец не исчезали под длинными штанами и длинным черным пальто и, скрытые от нескромных взоров, бледнели до следующей весны, снова приобретая изначальный цвет белого сыра.
   Две вещи летом и зимой составляли непременную принадлежность господина Зоммера, и никто никогда не видел его без них: одной была его палка, а другой – его рюкзак. Палка не была обычной прогулочной тростью, но представляла собой длинный, слегка корявый ореховый посох, доходивший господину Зоммеру до плеча и служивший ему как бы третьей ногой, без которой он никогда не развил бы огромных скоростей и не одолел бы невероятных расстояний, столь разительно превосходивших достижения нормального пешехода. Через каждые три шага господин Зоммер выбрасывал вперед правую руку с палкой, вонзал палку в землю и резким рывком перемещался вслед за ней, причем казалось, что ноги служат ему для инерционного скольжения, а собственно рывок происходит за счет энергии правой руки, каковая энергия посредством палки направляется на землю, – так отталкиваются шестами лодочники, двигаясь по воде на своих плоскодонках. Рюкзак же был всегда пустым или почти пустым, ибо в нем, насколько было известно, находилось не что иное, как бутерброд господина Зоммера и скомканная резиновая пелерина длиной до колен, которую господин Зоммер надевал в тех случаях, когда попадал под дождь.
   Но куда же вели его странствия? Какова была цель этих бесконечных марш-бросков? Почему и для чего господин Зоммер по двенадцать, четырнадцать, шестнадцать часов в день торопливо шагал по дорогам? Этого не знал никто.
   Сразу после войны, когда Зоммеры осели в деревне, такие походы никого особенно не удивляли, ведь тогда все люди шастали по округе с рюкзаками. Бензина не было, автомобилей не было, автобус ходил раз в день, есть было нечего, топить нечем, и чтобы раздобыть где-то пару яиц, немного муки, или картофеля, или килограмм угольных брикетов, или, например, почтовую бумагу, или несколько бритвенных лезвий, приходилось пускаться в многочасовые пешие походы и тащить драгоценную добычу домой на ручной тележке или в рюкзаке. Но уже через несколько лет можно было снова все покупать в деревне, уголь начали привозить и автобус стал ходить пять раз в день. А еще через несколько лет у мясника появился собственный автомобиль, а потом и у бургомистра, и у зубного врача, и маляр мастер Штангльмайер завел себе мотоцикл, и его сын купил мопед, но автобус все равно ходил три раза в день, и когда нужно было сделать покупки или получить новый паспорт, никому бы не пришло в голову переть в город четыре часа пешком. Никому, кроме господина Зоммера. Господин Зоммер продолжал ходить пешком. Рано утром он защелкивал на спине рюкзак, брал в руку палку и отправлялся в путь по полям и лугам, по главным и проселочным дорогам, через лес и вокруг озера, в город и обратно, от деревни к деревне – до позднего вечера.
   Самым же странным было то, что он никогда не делал никаких дел. Его рюкзак как был, так и оставался пустым, если не считать бутерброда и пелерины. Он не заходил ни на почту, ни в местную управу, это все он предоставлял своей жене. И он не наносил визитов и нигде не задерживался. По дороге в город он не заглядывал никуда, чтобы перекусить или хотя бы пропустить стаканчик, он даже не присаживался на скамью, чтобы несколько минут передохнуть, а просто вдруг разворачивался и бросался домой или еще куда-нибудь. Когда его спрашивали: «Откуда идете, господин Зоммер?» – или: «Далеко ли собрались, господин Зоммер?» – он недовольно тряс головой, словно на носу у него сидела муха, и бормотал про себя что-то, чего совсем или почти совсем нельзя было понять, и это бормотание звучало примерно так: «…какразсейчасоченьспешунашкольнуюгору … натотберегибыстроназад… ещесегоднянужнонепременновгород… оченьспешуоченьниминутывремени…» – и, прежде чем его успевали переспросить: «Что? Как вы сказали? Куда?», – он, шаркнув палкой, усвистывал прочь.
   Один-единственный раз я услышал от господина Зоммера законченную фразу, ясно и внятно произнесенную фразу, которую с тех пор не забыл. Она и сейчас звучит у меня в ушах. Это было в воскресенье, под вечер, в конце июля, во время ужасной грозы. А день начинался так прекрасно, все прямо сияло, на небе ни облачка, и еще в полдень стояла такая жара, что все время хотелось выпить холодного чая с лимоном. Мы с отцом ехали на скачки, ведь было воскресенье, а он по воскресеньям ездил на скачки и часто брал меня с собой. Кстати, не для того, чтобы играть, – упоминаю об этом к слову, – но из чистой любви к искусству. Он был страстным лошадником, хотя сам ни разу в жизни не сидел на лошади. Он мог, например, перечислить наизусть победителей всех немецких дерби начиная с 1869 года, в прямом и обратном порядке, а победителей английских дерби и французских скачек на приз Триумфальной арки, по крайней мере самых важных, он называл с 1900 года. Он знал, какая лошадь предпочитает влажный, а какая – сухой грунт, почему старые лошади берут барьеры, а молодые никогда не бегут больше чем на 1600 метров, сколько фунтов весит тот или иной жокей и почему жена владельца повязала на шляпу ленту красно-зелено-золотого цвета. Его лошадиная библиотека насчитывала более пятисот томов, а к концу жизни он даже приобрел собственную лошадь – к ужасу мамы, заплатив за нее больше половины стоимости – шесть тысяч марок, чтобы выпустить ее на скачки в своих цветах… Но это уже другая история, я расскажу ее в следующий раз.
   Итак, мы съездили на скачки, а когда под вечер возвращались домой, все еще стояла жара, было даже жарче, чем в полдень, и очень душно, и небо заволоклось тонкой дымкой. На западе собрались свинцовые тучи с гнойно-желтыми краями. Через четверть часа отцу пришлось включить фары, потому что тучи вдруг приблизились настолько, что застлали весь горизонт и отбросили на землю мрачные тени. Потом несколько порывов шквального ветра сорвались с холмов и широкими полосами упали на пшеничные поля, как будто кто-то прошелся по ним гребнем, а кусты и заросли задрожали от испуга. Почти одновременно пошел дождь, нет, еще не дождь, сначала только отдельные жирные капли, толстые, как виноградины, которые там и сям шлепались на асфальт и расплющивались на радиаторе и ветровом стекле. А потом разразилась гроза. Позже газеты писали, что такой страшной грозы в наших краях не было двадцать два года. Не знаю, правда ли это, ведь мне тогда было всего семь лет, но знаю точно, что мне не довелось второй раз в жизни пережидать подобной грозы, тем более в машине на открытом шоссе. Вода уже не падала каплями, она обрушивалась с неба потоками. Очень быстро всю дорогу залило. Машина с трудом бороздила воду, с обеих сторон взметались вверх фонтаны брызг, они стояли стоймя, как водяные стены, и через ветровое стекло можно было рассмотреть только воду, хотя дворники лихорадочно мотались туда-сюда.
   Но потом стало еще хуже. Потому что дождь постепенно превратился в град. Еще ничего не видя, мы услышали, как шорох сменился жесткой, звонкой дробью, почувствовали, как в машину вползает холод, и затряслись в ознобе. Потом стали видны шарики, сначала маленькие, с булавочную головку, потом побольше, размером с горошину, размером с пулю, и наконец на радиатор обрушились целые тучи гладких белых шаров, отскакивавших от капота в таком бешеном вихре, в таком хаосе, что кружилась голова. Стало невозможным продвинуться хотя бы на метр, отец остановился на обочине дороги… ах, что я говорю, какая обочина, какая дорога, в двух метрах не было видно ни обочины, ни дороги, ни поля, ни дерева, вообще ничего, только миллионы ледяных бильярдных шаров, крутившихся в воздухе и с жутким шумом колотивших по машине. Внутри машины стоял такой грохот, что разговаривать было невозможно. Мы сидели в брюхе огромного барабана, на котором выбивал дробь какой-то страшный великан, и только глядели друг на друга, дрожали от холода, и молчали, и надеялись, что наш защитный футляр не разлетится на куски.
   Через две минуты все кончилось. Град вдруг прекратился, ветер утих. Теперь моросил только тихий мелкий дождь. Пшеничное поле рядом с дорогой, по которому недавно прокатился смерч, казалось растоптанным. От лежавшего за ним кукурузного поля остались лишь обломанные стебли. Сама дорога выглядела как усеянная обломками – куда ни погляди, осколки градин, сорванные листья, ветки, колосья. И совсем в конце дороги сквозь тонкую завесу моросящего дождя я смог разглядеть силуэт идущего своим путем человека. Я сказал об этом отцу, и мы оба смотрели на маленькую фигуру вдалеке, и нам казалось чудом, что где-то там, под открытым небом гуляет человек, что после такого града еще что-то держится прямо, когда все вокруг скошено, растоптано и распластано по земле. Мы двинулись дальше, скрежеща шинами по обломкам градин. Когда мы приблизились к фигуре, я узнал короткие штаны, длинные, узловатые, блестевшие от влаги ноги, черную резиновую пелерину, к которой как бы прилип пустой рюкзак, и размашистую походку господина Зоммера.
   Мы его нагнали, отец велел мне опустить боковое стекло, воздух снаружи был ледяной… «Господин Зоммер! – крикнул отец, высовываясь из окна. – Садитесь! Мы вас довезем!». А я, уступая место, перелез на заднее сиденье. Но господин Зоммер не ответил. Он даже не остановился. Разве что взглянул на нас искоса один раз. Торопливыми шагами, влекомый ореховой палкой, он шел дальше по усыпанной градом дороге. Отец двинулся за ним. «Господин Зоммер! – кричал он в открытое окно. – Да садитесь же! В такую погоду! Я довезу вас до дому!»
   Но господин Зоммер не реагировал. Он как ни в чем не бывало маршировал дальше. Мне, правда, показалось, что он пошевелил губами и выдал один из своих неразборчивых ответов, но я ничего не расслышал, а может, его губы просто дрожали от холода. И тут мой отец наклонился вправо и – все еще двигаясь вровень с господином Зоммером – открыл переднюю дверцу машины и закричал: «Да садитесь же, Бога ради! Вы же насквозь промокли! Вы себя погубите!»
   Надо сказать, что выражение «Вы себя погубите!» было, в общем, нетипично для моего отца. Я еще никогда не слышал, чтобы он сказал кому-нибудь всерьез: «Вы себя погубите!» «Это банальность,– любил он повторять. – А банальность – запомните это раз и навсегда! – это расхожая фраза, которая повторялась так часто, что окончательно утратила всякий смысл. Это так же глупо, – продолжал он, оседлав своего конька и все больше распаляясь, – так же глупо и пошло, как сказать: „Выпейте чашку чая, дорогая, это пойдет вам на пользу!" – или: „Как дела у нашего больного, доктор? Вы думаете, он справится?" Такие фразы берутся не из жизни, а из плохих романов и дурацких американских фильмов, а потому – запомните это раз и навсегда! – я не желаю слышать их из ваших уст!»
   Таким вот манером расправлялся мой отец с выражениями типа «Вы себя погубите!» А теперь, под моросящим дождем на усеянной градинами дороге, он ехал вровень с господином Зоммером и выкрикивал в открытую дверь машины ту самую расхожую фразу: «Вы себя погубите!» И тут господин Зоммер остановился. Я думаю, он остановился как вкопанный точно на словах «себя погубите», так что отцу пришлось резко затормозить, чтобы не проехать мимо. И тогда господин Зоммер переложил ореховую палку из правой руки в левую, обернулся к нам, несколько раз с выражением упрямого отчаяния ткнул палкой в землю и громко и внятно произнес: «Да оставьте же вы меня наконец в покое!» Больше он ничего не сказал. Только одно это предложение. После чего захлопнул открытую для него дверцу, переложил палку снова в правую руку и потопал дальше, не оглянувшись ни назад, ни по сторонам.
   «Этот человек совсем спятил!» – сказал отец.
   Когда мы его потом обгоняли, я увидел через заднее стекло его лицо. Он смотрел в землю, поднимая взгляд только через несколько шагов, чтобы широко открытыми, чуть ли не застывшими от ужаса глазами уставиться на дорогу и удостовериться в правильности своего пути. Вода стекала с его щек, капала с носа и подбородка. Рот был слегка приоткрыт. И снова мне почудилось, что его губы шевелятся. Может быть, он на ходу разговаривал сам с собой.
 
   Этот господин Зоммер страдает клаустрофобией, – сказала мама, когда мы сидели за ужином и разговаривали о грозе и происшествии с господином Зоммером. – У него тяжелый случай клаустрофобии, а это такая болезнь, что человек больше не может спокойно сидеть в своей комнате».
   «Клаустрофобия в строгом смысле означает…» – сказал отец, «…что человек не может сидеть в своей комнате, – сказала мама. – Доктор Лухтерханд объяснил мне это во всех подробностях».
   «Слово „клаустрофобия" латинско-греческого происхождения, – сказал отец, – о чем господину доктору Лухтерханду, по всей вероятности, должно быть известно. Оно состоит из двух частей: „claustrum" и „phobia", где „claustrum" означает „закрытый", или „замкнутый". Тот же корень встречается в слове „клозет" или в названии немецкого города „Клаузен", в итальянском „Чюза" и во французском „Воклюз". Кто из вас может привести мне еще пример слова, в котором скрыто понятие „claustrum"?»