Мы с полчаса самым отчаянным образом бременили землю, и в течение всего этого времени я не имел никакой иной мысли, кроме: "А что бы такое съесть или выпить?" Не то чтобы я был голоден, - нет, желудок мой был даже переполнен, - а просто не идет в голову ничего, кроме глупой мысли о еде. Вот долетел до ушей треск контрабаса, и вдруг опять все стихло, хотя и видно, что на эстраде какой-то мужчина не переставая махает палочкой, а другие мужчины то поднимают, то опускают смычки. А мы все ходим и ходим, как будто чего-то ждем. Наконец, несмотря на то что прошло с приезда не более двадцати минут, начинаем ощущать адскую усталость. И вот в ту самую минуту, когда я уже порешил, что самое подходящее в настоящем случае: выпить коньяку, - раздался звонок, призывающий в залу представлений. Господи! как же обрадовались мы этому звонку! с каким импетом рванулись в залу театра! и как рванулись вместе с нами все эти бесприютные, чающие движения воды, которые ни к чему в жизни не могли приладиться, кроме бряцания, кокоток и шампанского!
   Вдруг, при входе в зал, среди толпы, я встречаю того самого товарища, который, если читатель помнит, водил меня смотреть Шнейдершу. Он был окружен еще двумя-тремя старыми товарищами, которые, по обыкновению, юлили около него.
   - А! провинциал! А я ведь думал, что ты давно в своей классической Проплеванной! Пришел смотреть Claudia? Quelle verve! Sapristi! {Какое вдохновение! Черт побери!}
   Затем Нагибин (фамилия моего товарища) нагнулся к моему уху и таинственно шепнул:
   - А ведь я к вам, в губернию... mais chut! {но тсс!}
   - Как? уже помпадуром?! Поздравляю!!
   - Да, душа моя. Я решился принять. Ce n'est pas le bout du monde, j'en conviens, mais en attendant, c'est assez joli... {Это не бог весть что, согласен, но в ожидании лучшего это недурно...} Я на тебя надеюсь! Ты будешь содействовать мне! C'est convenu! {По рукам!} Впрочем, отсюда мы отправляемся ужинать к Донону, и, разумеется, ты с нами!
   Сказав это, Нагибин пожал мне руку и проследовал с своими спутниками в первые ряды.
   Признаюсь, это известие взволновало меня. Откровенно говоря, первое чувство, заговорившее во мне, было дрянное чувство зависти. Ну, за что? думалось мне: за что? Вот он теперь "Le sire de Porc-Epic" {"Повелителя Дикобраза".} будет слушать, с кокотками переглядываться - ну, и сидел бы тут, и переглядывался бы! И самое место тебе, молокососу (я даже забыл, что, называя Нагибина молокососом, я, как сверстник его, и себя причисляю к сонму таковых), здесь сидеть! А ты, вместо того, помпадурш будешь разводить, будешь содрогаться при виде царствующего в Тетюшах и Наровчате вольномыслия и повсюду станешь внедрять руководящие догматы Porc-Epic'a. Но через короткое время зависть улеглась, и взволнованное чувство обратилось исключительно к моей собственной личности. А что, думалось мне, ведь ежели бы я не закоснел в чине титулярного советника, ведь и я бы... Конечно, живя в провинции, я и пообносился, и одичал, и во французском диалекте не без изъянцев; но ежели бы меня приодеть, пообчистить, я бы и теперь... О, черт побери! именно я мог бы, даже очень мог бы и помпадурш разводить, и содрогаться от вольномыслия Чебоксар, и кричать "фюить!". Затем, переходя от смягчения к смягчению, я дошел наконец до того, что даже ощутил радость по случаю назначения Нагибина. По крайней мере, говорил я себе, у меня друг будет! Он будет поверять мне свои тайны: по утрам мы будем вместе содрогаться и изыскивать меры, а вечером к помпадуршам станем ездить!
   А между тем Прокоп все время ел меня глазами. По странной игре природы, любопытство выражалось в его лице в виде испуга, и выражение это сохранялось до тех пор, пока не полагался конец мучившей его неизвестности.
   - Кто это? - спросил он меня, блуждая глазами.
   - Мой друг, Нагибин. Он, брат, к нам в помпадуры... Лицо Прокопа совсем перекосило от испуга.
   - Чудак! что же ты меня не представил? - упрекнул он меня.
   Мы уселись где-то в шестом или седьмом ряду, и Прокоп никогда не роптал на себя так, как теперь, за то, что пожалел полтора рубля и не взял места во втором ряду, где сидели мои друзья.
   - Ну, что мы здесь увидим! - бормотал он, - эти вещи надо непременно из первых рядов смотреть!
   Зала была почти полна, но Прокоп как-то ухитрился сквозь массу голов устроить себе coup d'oeil {подсматривание.} в сторону Нагибина.
   Он приподнимался всем корпусом, чтоб досыта наглядеться хоть на затылок будущего обладателя сердец рязанско-тамбовско-саратовского клуба,
   - Да, этот подтянет! - говорил он.
   Да, душа моя, Нагибин шутить не любит!
   - Этот маху не даст! Ну, а эти... которые с ним... кто такие?
   - Это тоже старые товарищи, и, вероятно, все по очереди у нас перебывают.
   - Перебывают - это верно. Однако завтра, чуть свет, напялю мундир и явлюсь. Нельзя.
   Шел общий, густой говор; передвигали стульями; слышалось бряцание палашей и картавый французский говор; румяные молодые люди, облокотясь на борты лож, громко хохотали и перебрасывались фразами с партером; кокотки представляли собой целую выставку, но поражали не столько изяществом, сколько изобилием форм и какою-то тупою сытостью; некоторые из них ощипывали букеты и довольно метко бросали цветами в знакомых кавалеров.
   Но вот занавес поднялся. Относительно нелепости содержания "Le sire de Porc-Epic" может быть сравнен разве с "Fanny Lear", с тою лишь разницею, что последняя имеет претензию на серьезность, a "Porc-Epic" с тем и писан, чтоб украсить сцену колоссальною глупостью. Разобрать что-нибудь в этом сумбуре нет возможности, кроме того, что г. Теофиль дает г. Ру пощечину ягодицами, что совсем даже неправдоподобно. Claudia звенела, сыпала пощечинами, и с какою-то исступленною восторженностью поднимала ноги. Но вот "Porc-Epic" посрамлен; гремят трещотки, бубны, тазы, барабаны, занавес опускается.
   Зачем я приехал?!
   Но несмотря на то, что этот вопрос представлялся мне чуть не в сотый раз, я все-таки и к Донону поехал, и с кокотками ужинал, и даже увлек за собой Прокопа, предварительно представив его Нагибину как одного из представителей нашего образованного сословия.
   Нагибин принял Прокопа с тою дружескою любезностью, которою отличаются вообще помпадуры новейшего закала, а во время нашего переезда к Донону (мы ехали в четвероместной коляске) был даже очарователен. Он не переставал делать Прокопу вопросы, явно свидетельствовавшие, что он очень серьезно смотрит на предстоящую ему задачу.
   - Ваша губерния плодородная? - любопытствовал он.
   - Была, вашество, прежде, а теперь... Нынче, вашество, не плодородие, а вольные мысли в ходу-с. Вот ежели вы изволите нас подтянуть, так оно, может быть, и воротится, плодородие-то...
   - Постараюсь-с. Но не скрываю от себя, что задача будет трудная, потому что зло слишком глубоко пустило корни... Ну-с, а скажите, и лес в вашей губернии растет?
   - Рос, вашество, прежде... богатые леса были! а теперь и лесок как-то тугонько идет. У меня, однако ж, в парке еще не все липки мужики вырубили.
   - Гм... однако и липа растет?!
   Потом пошли расспросы: можно ли иметь на месте порядочную говядину (un roastbeef, par exemple! {ростбиф, например!}), как следует поступить относительно вина, а также представляется ли возможность приобрести такого повара, который мог бы удовлетворить требованиям вкуса более или менее изысканного.
   - Не скрою от вас, - говорил Нагибин, - я смотрю на свою роль несколько иначе, нежели рутинеры прежнего времени. Я миротворец, медиатор, благосклонный посредник - и больше ничего. Смягчать раздраженные страсти, примирять враждующие стороны, наконец, показывать блестящие перспективы вот как я понимаю мое назначение! Or, je vous demande un peu, s'il y a quelque chose comme un bon diner pour apaiser les passions! {А, скажите, есть ли что-либо лучше, чем добрый обед, чтобы утишить страсти!}
   С своей стороны, Прокоп рисовал картины самого мрачного свойства.
   - Все прежде бывало, вашество! - ораторствовал он, - и говядина была, и повара были, и погреба с винами у каждого были, кто мало-мальски не свиньей жил! Прежде, бывало, ростбиф-то вот какой подадут (Прокоп расставил руки во всю ширину), а нынче, ежели повар тебе беф-брезе изготовит - и то спасибо скажи! Батюшка-покойник без стерляжьей-то ухи за стол не саживался, а мне и с окуньком подадут - нахвалиться не могу!
   - Скажите пожалуйста! стало быть, задача моя труднее, нежели я предполагал?
   - Чего же, вашество, хуже! У меня до эмансипации-то пять поваров на кухне готовило, да народ-то все какой! Две тысячи целковых за одного Кузьму губернатор Толстолобов давал - не продал! Да и губернатор-то какой был: один целый окорок ветчины съедал! И куда они все подевались!
   - Однако ведь вы кушаете же? - с некоторым беспокойством спросил Нагибин.
   - Кушаем-то кушаем. У меня и нынче повар, - что ж! ничего повар. Да страху-то у него, вашество, нет!
   Как только Прокоп произнес слово "страх", разговор оживился еще более и сделался общим. Все почувствовали себя в своей тарелке. Начались рассуждения о том, какую роль играет страх в общей экономии народной жизни, может ли страх, однажды исчезнув, возродиться вновь, и наконец, что было бы, если бы реформы развивались своим чередом, а страх - своим, взаимно, так сказать, оплодотворяя друг друга.
   - Реформы, вашество, ничего! - либеральничал Прокоп, - и не такие бы реформы можно вытерпеть, кабы страх был!
   На эту речь Нагибин ответил крепким пожатием руки.
   - Я с вами согласен, - сказал он, - без страха нельзя. Но я постараюсь!
   - Трудненько будет, вашество!
   - Трудно - я это знаю. Но я привык. Я привык к борьбе, и даже жажду борьбы! Но скажу прямо: не хотел бы я быть на месте того, кто меня вызовет на борьбу! Sapristi, messieurs! Nous verrons! nous verrons qui de vous ou de moi aura le panache! {Черт побери, господа! Еще посмотрим, посмотрим, на чьей стороне будет победа!}
   И Нагибин так свирепо погрозил кому-то в воздухе, что в воображении моем вдруг совершенно отчетливо нарисовалась целая картина: почтовая дорога с березовой аллеей, бегущей по сторонам, тройка, увлекающая двоих пассажиров (одного - везущего, другого - везомого) в безвестную даль, и наконец тихое пристанище, в виде уединенного городка, в котором нет ни настоящего приюта, ни настоящей еды, а есть сырость, угар, слякоть и вонь...
   - Фюить!!
   ----
   На Конюшенном мосту мои мечты были снова прерваны жалобами, которые изливал Прокоп.
   - Даже климат, - говорил он, - и тот против прежнего хуже стал! Помещиков обидели - ну, они, натурально, все леса и повырубили! Дождей-то и нет. Месяц нет дождя, другой нет дождя - хоть ты тресни! А не то такой вдруг зарядит, что два месяца зги не видать! Вот тебе и эмансипация!
   Нагибин слушал эти ламентации и улыбался. Ему приятно было думать, что устранение всех этих бедствий: и недостатка поваров, и бездождия, и излишества дождя - все это лежало на нем одном.
   - Да-с, тяжело ваше положение, messieurs, - произнес он задумчиво, - но я надеюсь, что с божьей помощью, и сильный общим доверием...
   Конца фразы я не расслышал, потому что в эту самую минуту мы въехали в ворота ресторана.
   Было около часу ночи, и дононовский сад был погружен в тьму. Но киоски ярко светились, и в них громко картавили молодые служители Марса и звенели женские голоса. Лакеи-татары, как тени, бесшумно сновали взад и вперед по дорожкам. Нагибин остановился на минуту на балконе ресторана и, взглянув вперед, сказал:
   - Совершенно как в "Тысяче одной ночи"! не правда ли? А Прокоп тем временем шептал мне на ухо:
   - У тебя деньги есть?
   - Есть, а что?
   - Чудак! надо же честь оказать!
   Я пошел побродить по дорожкам и потому не присутствовал при процессе заказывания ужина. До слуха моего долетали: "ecrevisses a la bordelaise" {раки по-бордоски.}, "да перчику, перчику чтобы в меру", "дупеля есть?", "земляники, братец, оглох, что ли?", "на первый раз три крюшона..." Но на меня нашел какой-то необыкновенный стих: я вдруг вздумал рассчитывать. Припомнил, сколько я в таком-то случае денег даром бросил, сколько в таком-то месте посеял, сколько у меня еще остается, и наконец достанет ли... При этом вопросе я почувствовал легкий озноб... Достанет ли? В каком смысле достанет ли? Ежели в обширном... о, черт побери! и зачем это я начал рассчитывать! Но, раз начавшись, работа мысли уже не могла скоро прерваться. Не сладив с расчетами, я обратился к будущему и должен был сознаться, что отныне нигде: ни в рязанско-тамбовско-саратовском клубе, ни даже в Проплеванной - нигде не избежать мне ни Минерашек, ни Донона, ни Шато-де-Флера. Нагибин непреклонен, он не положит оружия, доколе останется хотя один медвежий угол, в котором не восторжествовали бы "les grands principes du Porc-Epic" {великие принципы Дикобраза.}. A так как я его друг, то, очевидно, было бы даже "подло", если бы я не содействовал этому торжеству. Вопрос, значит, не в том, чтобы избежать торжеств, а в том, во что они обойдутся мне в остальное время живота моего? Опять расчеты, и опять озноб... И в заключение - вопрос: да сколько же мне жить остается? А ну, как я Мафусаилов век проживу?
   Озноб, озноб и озноб...
   Я в самом грустном расположении духа вернулся к моим товарищам и нашел компанию в значительно увеличенном составе. Новыми лицами оказались: адвокат Ненаедов, устьсысольский купеческий сын Беспортошный и знаменитая девица Сюзетта. Сюзетта председательствовала на банкете и была пьяна. Купеческий сын, в качестве временного нанимателя, сидел возле нее и говорил:
   - Мамзель Сузетта! покажите господам ручку! Какова ручка-то, господа! Почтенный! Крушончик еще! Да земляницы-то не жалейте!
   В эту самую минуту я вошел.
   - Где ты пропадал? - набросился на меня Прокоп.
   - Monsieur a eu mal au ventre! {У господина заболел живот!} - решила Сюзетта для первого знакомства.
   - Bravo, Suzette! - воскликнули собеседники.
   - Госпожа Сузетта! сделайте ваше одолжение! скажите самые эти слова по-русски-с! - убеждал купеческий сын.
   - У гаспадин живот болел!
   - И превосходно-с. Значит, первое дело - померанцевки. Пожалуйте! А как мы уж по крушончику на брата сокрушили, так и вы, господин, нас догнать должны. Почтенный! крушончик для господина... Да земляницы-то не жалейте!
   Начался обычный кутеж наших дней, кутеж без веселости и без увлечения, кутеж, сопровождающийся лишь непрерывным наполнением желудков, и без того уже переполненных. Сюзетта окончательно опьянела. Сначала она пропела "L'amour - ce n'est que cela" {"Любовь - это вот что".}, потом, постепенно возвышая температуру репертуара, достигла до "F......nous". Наконец, по просьбе Беспортошного, разом выплюнула весь лексикон ругательных русских слов. Купеческий сын таращил на нее глаза и говорил:
   - Ишь, шельма, как чисто по-русски выговаривает!
   В таких занятиях прошло добрых три часа. Наконец купеческий сын стал придираться и окончательно набросился на Ненаедова.
   - Для чего я тебя нанял? - приставал он, - нет, ты ответь, для чего я тебя нанял? А хочешь, я сейчас скажу, какие такие договоры промеж нас были, когда я тебя в услужение брал?
   Ненаедов краснел и бледнел. Одну минуту я даже думал, что он обидится.
   Когда мы разъезжались, по улицам уже шло то смутное движение, которое предшествует пробуждению большого города.
   - А! какова Сюзетта! как, шельма, ругается! - воскликнул Прокоп, садясь со мной на извозчика.
   Но на этот раз я не выдержал.
   - Послушай, душа моя, - сказал я, - завтра я позову вот этого самого извозчика и велю ему все ругательства, которые мы слышали, при тебе повторить. А ты отдай ему те сто рублей, которые ты взял у меня, чтоб заплатить за ужин.
   VIII
   Я целый месяц не вел дневника своим похождениям и, признаюсь, даже теперь не могу с ясностью выразуметь, что происходило со мной за это время.
   Я был жертвой двух мистификаций сряду. Целый месяц я волновался, хлопотал и думал, что живу в самом реальном значении этого слова. Сначала я был членом VIII международного статистического конгресса (в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба), участвовал во всех его трудах, доказывал негодность употребляемых ныне приемов для исследования трактирной промышленности, беседовал с Левассером, Кеттле, Фарром и проч. Потом вдруг, каким-то чудом, декорации переменились. Оказалось, что вместо статистического конгресса я чуть было не сделался членом опаснейшего тайного общества, имевшего целию ниспровержение общественного порядка, и что только по особенной божьей милости я явился пред лицом суда не в качестве главного обвиняемого, а лишь в качестве пособника и попустителя. Что Кеттле совсем не Кеттле, а пензенский помещик Капканчиков, что Левассер - отставной корнет Шалопутов, Корренти - шарманщик Корподибакко и т. д. И что все эти господа эмиссары от интернационалки... Но этого мало: в самый разгар процесса, в ту минуту, когда я уже начинал питать уверенность, что невинность моя доказана, декорации опять внезапно переменяются, и являются новые, среди которых я вижу себя... дураком! Ни конгресса, ни процесса - ничего этого не было. Был неслыханнейший, возмутительнейший фарс, самым грубым образом разыгранный шайкою досужих русских людей над ватагой простодушных провинциальных кадыков, в числе которых, к величайшей обиде, оказался и я...
   Только в обществе, где положительно никто не знает, куда деваться от праздности, может существовать подобное времяпровождение! Только там, где нет другого дела, кроме изнурительного пенкоснимательства, где нет другого общественного мнения, кроме беспорядочного уличного говора, можно находить удовольствие в том, чтобы держать людей, в продолжение целого месяца, в смущении и тревоге! И в какой тревоге! В самой дурацкой из всех! В такой, при одном воспоминании о которой бросается в голову кровь!
   Представьте себе такое положение: вы приходите по делу к одному из досужих русских людей, вам предлагают стул, и в то время, как вы садитесь трах! - задние ножки у стула подгибаются! Вы падаете с размаху на пол, расшибаете затылок, а хозяин с любезнейшею улыбкой говорит:
   - Скажите, какой случай! Человек! скотина! Сколько раз было говорено, чтоб этот стул убрать! Извините, пожалуйста!
   Вы усаживаетесь на другой стул, и любезный хозяин предлагает вам чаю. Не подозревая коварства, вы глотаете из стоящего пред вами стакана - о ужас! - это не чай, а помои! А хозяин с тою же любезностью утешает вас:
   - Ах, извините, пожалуйста! Это стакан с водой, в который я обыкновенно сбрасываю пепел от папирос! Человек! Скотина! Сколько раз было говорено, чтоб стакан этот убирать!
   И так далее, и так далее.
   Ежели мистификаторы упорны и пользуются здоровьем, они могут свести человека с ума. По крайней мере, я испытал это отчасти на себе. Теперь, после двух сыгранных со мной фарсов, я не могу сесть, чтоб не подумать: а ну, как этот стул вдруг подломится подо мной! Я не могу ступить по половице, чтоб меня не смущала мысль: а что, если эта половица совсем не половица, а только подобие ее, устроенное с исключительной целью, чтоб я провалился и расквасил себе нос!
   Есмь я или не есмь? в нумерах я живу или не в нумерах? Стены окружают меня или какое-нибудь обманчивое подобие стен? Как ни просты эти вопросы, но ни на один из них я положительного ответа дать не берусь. Я знаю только одно: что передо мною бездна, называемая "русским досужеством", бездна, которая всегда готова меня поглотить, потому что я сам, наравне с другими, участвовал в ее устройстве.
   Куда деваться от шалунов? как оградить себя от них? Жаловаться? - но представьте же себе процесс, в котором десяток молодых шалопаев, при открытых дверях, будут, в самых художественных образах, изъяснять, каким вы оказали себя дураком! И представьте себе, кроме того, что вы даже ничего не имеете сказать против этого! Потому что вы действительно вели себя как дурак, и нет в деле ни одного обстоятельства, которое бы не уличало вас в этом! Это сознает и председатель суда, и прокурор, и даже собственный ваш защитник, выступающий в роли частного обвинителя. На всех лицах только одно слово и написано: дурак! Нет нужды, что вы были жертвой дураков еще более бесспорных - это обстоятельство еще более отягчает вашу вину. Зачем связывался с дураками - дурак! Как не рассмотрел, что тебя окружают дураки, - дурак! Как не понял, когда даже шухардинские половые - и те догадались, что русские досужие люди над тобой шутки шутят, - дурак! Дурак - и больше ничего.
   Словом сказать, вы выигрываете процесс, вы сознаете себя вполне удовлетворенным перед лицом юстиции и в то же время, выходя из залы заседания, несомненно чувствуете себя... дураком! И даже не простым дураком, а, так сказать, штемпелеванным. Потому что вы утверждены в этом звании приговором суда. Потому что не было ни обвиненного, ни свидетеля, ни даже жалобщика, которого показание не резюмировалось бы в одном слове: дурак! Потому что вся аудитория хохотом выхохатывала это слово, и ввиду святости места вам даже нельзя было сказать этой хохочущей братии: чему хохочете! над собой хохочете!
   Но буду рассказывать по порядку.
   ----
   Когда разнесся слух, что в Петербурге имеет быть VIII международный статистический конгресс, мной прежде всего овладело естественное чувство гордости. Стало быть, и мы не лыком шиты, коль скоро к нам то и дело наезжают то "братья" то "друзья", то "гости". Положим, что для братьев славян и для заатлантических друзей мы могли служить орудием демонстрации, но жрецы статистики - какую демонстрацию могли они иметь в виду, выбирая себе местопребыванием Петербург? Очевидно, они ни о чем другом не думали, кроме роскошного пира науки, который нигде не мог быть устроен с таким удобством, как в Петербурге. Стало быть, если отныне кто-нибудь назовет нас кадетами цивилизации, то мы можем смело сказать тому в глаза: нет, мы не кадеты! к нам обращали взоры братья славяне! с нами братались заатлантические друзья! у нас, наконец, без всякой задней мысли отдыхали современные гиганты статистики!
   Конечно, было тут и не без опасений - как бы не осрамиться перед иностранными гостями, - но когда мы стали с Прокопом считать по пальцам, сколько у нас статистиков, то просто даже остолбенели от удивления. Сколько рассеяно статистиков по министерствам и губерниям, статистиков, получающих определенное содержание, и следовательно, вполне достоверных! Сколько, сверх того, статистиков не вполне достоверных, а вольнопрактикующих, которые по собственной охоте ведут счет питейным заведениям и потом печатают в газетах свои труды в форме корреспонденции из Острогожска, Калязина, Ветлуги и проч.? Наконец, сколько "Прохожих", "Проезжих", "Иксов", "Зетов" и других трудолюбцев, при трепетном свете лампады разработывающих достопримечательности Лаишева, Кадникова, Обояни и иных? ' - Если всех-то счесть, так, пожалуй, и пальцев на руках не хватит! - воскликнул Прокоп, когда мы кончили обозрение наших статистических сил, - да и народ-то, брат, все какой - уж эти не выдадут!
   Таким образом, оставалось только гордиться и торжествовать. Но, увы! опасения - такая вещь, которая, однажды закравшись в душу, уже не легко покидает ее. Опровергнутые в одной форме, они отыщут себе другую, третью и т. д. и будут смущать человека до тех пор, пока действительно не доведут его до сознания эфемерности его торжества. Нечто подобное случилось и со мной.
   Не знаю почему, но мне вдруг показалось, что ежели конгресс соберется в Петербурге, то предметом его может быть только _коротенькая_ статистика, то есть такая, в которой несколько глав окажутся оторванными. Ведь статистика, думалось мне, наука почти всеобъемлющая; следовательно, предметом ее может быть не одно движение народонаселения, не одно сухое перечисление фабрик и заводов, но и другие, более деликатного свойства, общественные явления. Положим, что и явление самое деликатное можно обесцветить, запрятав его в графу и выразив в виде голой цифры, но ведь и цифры порою бывают так красноречивы, что прямо ведут к аттестациям, вроде "хорошо", "дурно", "благоприятно", "неблагоприятно" и т. д. Ловко ли будет нам признать нормальность и полезность подобных аттестаций? И, раз признавши их нормальность, можно ли будет впоследствии (когда он надоест) счесть для себя необязательным этот контроль, идущий бог весть откуда и руководящийся бог весть какими предписаниями?
   Возьмем для примера хоть научно-литературное развитие страны. Как ни трудно подчиняется этот предмет цифирным определениям, но несомненно, что такие определения существуют, а следовательно, статистика, даже самая скромная, не имеет ни малейшего права игнорировать их. С одной стороны, во всякой стране издается известное число газет и журналов, печатается известное число книг. С другой стороны, во всякой же стране, за немногими исключениями, существуют учреждения, обязанность которых главнейшим образом заключается в наблюдении, чтобы в литературе не было допускаемо случаев так называемого превышения власти. Статистика не может пройти молчанием эти явления; они слишком крупны и ярки, чтоб их игнорировать. Но как же поступит она по их поводу? Конечно, она прежде всего констатирует число наблюдающих за литературой чиновников, сумму получаемого ими содержания, классы занимаемых ими должностей и мундиры, тем должностям присвоенные. Разумеется, я ничего не сказал бы против статистики, если б она ограничилась исключительно одними этими фактами; но в том-то и дело, что статистика, да вдобавок "международная", всегда идет далее тех границ, которые предписываются благоразумием. Описавши мундиры чиновников, она перейдет к их деятельности, а вступивши на эту почву, найдет, что деятельность эта выразилась в стольких-то предостережениях, стольких-то закрытиях, и т. д. Вот тогда-то, собственно, и начнется так называемое "красноречие цифр". Хорошо, если цифры останутся только цифрами, то есть будут себе сидеть в подлежащих графах да поджидать очереди, когда их, наравне с прочими, включат в учебники; но ловко ли будет, если какой-нибудь "иностранный гость", отведавши нашего хлеба-соли, вдруг вздумает из цифр вывести и для нас какую-то аттестацию? Я уступаю заранее, что аттестация эта будет формулирована словами: "похвально" и "благоприятно", но приятен ли будет самый факт возможности аттестации? - вот в чем вопрос, и вопрос настолько важный, что над ним стоит очень и очень крепко призадуматься. Я, по крайней мере, думаю, что эта возможность обоюдуострая и что мы в равной мере рискуем получить и благоприятные и неблагоприятные отметки. Тут все зависит от того, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о нашем гостеприимстве или не сохранил. Нет, лучше уж совсем изъять главу о духовном развитии из программы занятий международного конгресса, нежели подвергаться риску выслушиванья каких-то аттестаций от людей, которые, быть может, и мундира-то порядком носить не умеют!