Другой пример подобной же скабрезности представляет вопрос о неприкосновенности или общедоступности домашнего очага. В некоторых странах вопрос этот разрешается в пользу неприкосновенности, в других - в пользу общедоступности, но, во всяком случае, то или другое решение имеет известные практические последствия, которые отражаются на народной жизни и выражаются в форме фактов и цифр. Статистика была бы недостойна имени науки, если б она не занялась этими цифрами и фактами и не занесла их в графы свои. И вот опять выступает на сцену красноречие цифр, опять является возможность аттестации и соединенных с нею опасений, сохранил ли иностранный гость благодарное воспоминание о. нашем гостеприимстве или не сохранил? Ужели же, из-за какой-нибудь статистики, единственно ради ее полноты, мы станем мучиться сомнениями? Risum teneatis, amici? {Не смешно ли?} Гораздо проще и эту главу изъять из программы занятий конгресса - и дело с концом.
   Третий, еще более скабрезный вопрос представляют публичные сборища, митинги и т. д., которые также известным образом отражаются на народной жизни и, конечно, не меньше питейных домов имеют право на внимание статистики. Не изъять ли, однако ж, и его? Потому что ведь эти статистики бог их знает! - пожалуй, таких сравнительных таблиц наиздают, что и жить совсем будет нельзя!
   Словом сказать, вопрос за вопросом, их набралось такое множество, что когда поступил на очередь вопрос о том, насколько счастлив или несчастлив человек, который, не показывая кукиша в кармане, может свободно излагать мнения о мероприятиях становых приставов (по моему мнению, и это явление имеет право на внимание статистики), то Прокоп всплеснул руками и так испугался, что даже заговорил по-французски.
   - Финисе! - усовещевал он меня, - пожалуйста финисе! ну, что там! чего там? Еще услышат, - что хорошего!
   И вдруг я получаю через Прокопа печатное приглашение лично участвовать на VIII международном статистическом конгрессе, в качестве делегата от рязанско-тамбовско-саратовского клуба! Разумеется, что при одном виде этого приглашения у меня "в. зобу дыханье сперло"; сомнения исчезли, и осталось лишь сладкое сознание, что, стало быть, и я не лыком шит, - коль скоро иностранные гости вспомнили обо мне!
   Ослепление мое было так велико, что я не обратил внимания ни на странность помещения конгресса, ни на несообразность его состава, ни на загадочные поступки некоторых конгрессистов, напоминавшие скорее ярмарочных героев, нежели жрецов науки. Я ничего не видел, ничего не помнил. Я помнил только одно: что я не лыком шит и, следовательно, не плоше всякого другого вольнопрактикующего статистика могу иметь суждение о вреде, производимом вольною продажей вина и проистекающем отсюда накоплении недоимок.
   Конгресс помещался в саду гостиницы Шухардина - это была первая странность. В самом деле, мы, которые так славимся гостеприимством, ужели мы не могли найти более приличного помещения, хотя бы, например, в залах у Марцинкевича, которые, кстати, летом совершенно пусты?
   Вторая странность заключалась в том, что, кроме Кеттле, Левассера, Фарра, Энгеля и Корренти, которым меня тотчас же представил Прокоп, все остальные члены конгресса были в фуражках с красными околышами. То были делегаты от Лаишева, Чухломы, Кадникова и проч. Судите, какой же мог быть международный конгресс, в котором главная масса деятелей явно тяготела к Ливнам, Карачеву, Обояни и т. д.?
   Третья странность: Кеттле кстати и некстати восклицал: fichtre sapristi! и ventre de biche! {черт возьми! черт побери! ко всем чертям!} Фарр выказывал явную наклонность к очищенной; Энгель не переставал тянуть пиво, а Левассер, едва явился на конгресс, как тотчас же взял в руки кий и сделал клапштосом желтого в среднюю лузу!..
   Четвертая странность: шухардинские половые не только не обнаруживали никакого благоговения, но даже шепнули мне на ухо, не пожелают ли иностранные гости послушать арфисток...
   Но, повторяю, ничто в то время не поразило меня: до такой степени я был весь проникнут мыслью, что я не лыком шит.
   Я пришел на конгресс первый, но едва успел углубиться в чтение "Полицейских ведомостей", как услышал прямо у своего уха жужжание мухи. Отмахнулся рукой один раз, отмахнулся в другой; наконец, поднял голову... о, чудо! передо мной стоял Веретьев! Веретьев, с которым я провел столько приятных минут в "Затишье"!
   - Веретьев! боже! какими судьбами! - воскликнул я, простирая руки.
   - Делегат от Амченского уезда, рекомендуюсь! - отвечал он, бросая искоса взгляд на накрытый в стороне стол, обремененный всевозможными сортами закусок и водок.
   - Как? статистик? Браво!
   Вместо ответа Веретьев зажужжал по-комариному, но так живо, так натурально, что передо мной разом воскресло все наше прошлое.
   - А Маша?.. помнишь? - спросил я в неописанном волнении.
   - Теперь, брат, она уж не Маша, а целая Марьища...
   - Позволь, но ведь Маша утопилась!
   - Это все Тургенев выдумал. Топилась, да вытащили. После вышла замуж за Чертопханова, вывела восемь человек детей, овдовела и теперь так сильно штрафует крестьян за потраву, что даже Фет - и тот от нее бегать стал! {По последним известиям, факт этот оказался неверным. По крайней мере, И. С. Тургенев совершенно иначе рассказал конец Чертопханова в "Вестнике Европы" за ноябрь 1872 г. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)}
   - Скажите пожалуйста! Но что же мы стоим! Человек! рюмку водки! большую!
   Веретьев потупился.
   - Не надо! - произнес он угрюмо, - зарок дал!
   - Как! ты! не может быть!
   Не успел я докончить своего восклицания, как в сад вошли... молодой Кирсанов и Берсенев! Кирсанов был одет в чистенький вицмундир; из-под жилета виднелась ослепительной белизны рубашка; галстух на шее был аккуратно повязан; под мышкой он крепко стискивал щегольской портфель. За ним, своей мечтательной, милой походкой с перевальцем, плелся Берсенев, и тоже держал под мышкой довольно поношенный портфель, который, вдобавок, постоянно у него выползал. Как ни неожиданна была для меня эта встреча, но, взглянувши на Кирсанова поближе, я без труда понял, что, при скромности и аккуратности этого молодого человека, ему самое место - в статистике. Несколько более смутило меня появление Берсенева. Это человек мечтательный и рыхлый, думалось мне, - у которого только одно в мысли: идти по стопам Грановского. Но идти не самому, а чтоб извозчик вез, Вот и теперь на нем и рубашка криво сидит, и портфель из-под мышки ползет... ну, где ему усидеть в статистике!
   - Делегат от Ефремовского уезда, - рекомендовался между тем Кирсанов, подавая мне руку, как старому знакомому.
   - Очень рад! очень рад! Уже статистик! Давно ли?
   - Месяца два тому назад. Я должен, впрочем, сознаться, что в нашем уезде статистика еще не совсем в порядке, но надеюсь, что, при содействии начальника губернии, успею, в непродолжительном времени, двинуть это дело значительно вперед.
   - Ваш батюшка? Дяденька?
   - Благодарю вас. Батюшка, слава богу, здоров и по-прежнему играет на виолончели свои любимые романсы. Дядя скончался, и мы с папашей ходим в хорошую погоду на его могилу. Феничку мы пристроили: она теперь замужем за одним чиновником в Ефремове, имеет свой дом, хозяйство и, по-видимому, очень счастлива.
   - Да... но скажите же что-нибудь о себе!
   - Благодарю вас, я совершенно счастлив. Полтора года тому назад женился на Кате Одинцовой и уже имею сына. Поэтому получение места было для меня как нельзя более кстати. Знаете: хотя у нас и довольно обеспеченное состояние, но когда имеешь сына, то лишних тысяча рублей весьма не вредит.
   - Базаров... помните?
   Кирсанова передернуло при этом вопросе, и он довольно сухо ответил мне:
   - Мы с папашей и Катей каждый день молимся, чтобы бог простил его заблуждения!
   - Ну... а вы, Берсенев! - обратился я к Берсеневу, заметив, что оборот, который принял наш разговор, не нравится Кирсанову.
   - Я... вот с ним... - лениво пробормотал он, как бы не отдавая даже себе отчета, от кого или от чего он является делегатом.
   "Ну, брат, не усидеть тебе в статистике!" - мысленно повторил я и вскинул глазами вперед. О, ужас! передо мной стоял Рудин, а за ним, в некотором отдалении, улыбался своею мягкою, несколько грустной улыбкою Лаврецкий.
   - Рудин! да вы с ума сошли! ведь вы в Дрездене на баррикадах убиты! воскликнул я вне себя.
   - Толкуйте! Это все Тургенев сказки рассказывает! Он, батюшка, четыре эпизода обо мне написал, а эпизод у меня самый простой: имею честь рекомендоваться - путивльский делегат. Да-с, батюшка, орудуем! Возбуждаем народ-с! пропагандируем "права человека-с"! воюем с губернатором-с!
   - И очень дурно делаете-с, - заметил наставительно Кирсанов, - потому что, строго говоря, и ваши цели, и цели губернатора - одни и те же.
   - Толкуй по праздникам! Ведь ты, брат, либерал! Я знаю, ты над передовыми статьями "Санкт-Петербургских ведомостей" слезы проливаешь! А по-моему, такими либералами только заборы подпирать можно!
   - Лаврецкого... не забыли? - прозвучал около меня задумчивый, как бы вуалированный голос.
   Но, не знаю почему, от Лаврецкого, этого истого представителя "Дворянского гнезда", у меня осталось только одно воспоминание: что он женат.
   - Лаврецкий! вы?! как здоровье супруги вашей?
   - Благодарю вас. Она здорова и здесь со мною в Петербурге. Знаете, здесь и Изомбар и Андрие... ну, а в нашем Малоархангельске... Милости просим к нам; мы в "Hotel d'Angleterre"; жена будет очень рада вас видеть.
   - Ах, боже мой! Лаврецкий... вы! Лиза... помните?
   - Лизавета Михайловна скончалась. Признаюсь вам, это была большая ошибка с моей стороны. Увлечь молодую девицу, не будучи вполне уверенным в своей свободе, - как хотите, а это нехорошо! Теперь, однако ж, эти увлечения прошли, и в занятиях статистикой...
   Но этому дню суждено было сделаться для меня днем сюрпризов. Не успел я выслушать исповедь Лаврецкого, как завидел входящего Марка Волохова. Он был непричесан, и ногти его были не чищены.
   - Волохов!! и вы здесь!
   - А вы как об нас полагали?
   - Да... но вы... делегат!..
   - Ну да, делегат от Балашовского уезда... что ж дальше! А вы, небось, думали, что я испугаюсь! Я, батюшка, ничего не испугаюсь! Мне, батюшка, черт с ними - вот что!
   Сказав это, он отвернулся от меня и, заметив Рудина, процедил сквозь зубы:
   - Балалайка бесструнная!
   В сад хлынула вдруг целая толпа кадыков в фуражках с красными околышами и заслонила собой моих знакомцев. Мне показалось, что в этой толпе мелькнула даже фигура Собакевича. Через полчаса явился Прокоп в сопровождении иностранных гостей, и заседание началось.
   Первое заседание прошло шумно и весело. Члены живо разобрали между собой подлежащие разработке предметы и организовались в отделения; затем определен был порядок заседаний (число последних ограничено семью). В заключение, Энгель очень приятно изумил, выпив бутылку пива и сказав по-русски:
   - Ишо одна бутилк!
   На что Фарр очень метко и любезно рипостировал:
   - И мене ишо один румк!
   Организовавшись как следует, мы заключили наш avantcongres {предсъездовское собрание.}, съевши по порции ботвиньи и по порции поросенка. При этом Прокоп очень любезно извинился, что на сей раз, по множеству других организаторских занятий, еда ограничивается только двумя блюдами, а Левассер чрезвычайно польстил нашему национальному самолюбию, сказав:
   - Mais non! mais pas du tout! mais donnez-moi tous les jours du parasseune - et vous ne m'entendrez jamais dire: assez! {Что вы, что вы! давайте мне каждый день поросенка - и вы никогда не услышите от меня: довольно!}
   Мы встали из-за стола сытые и довольно пьяные, постановив на прощание:
   1) Ни к каким издержкам по устройству закусок и обедов иностранных гостей не привлекать.
   2) Интернировать иностранных гостей в chambres garnies на Мещанской, с предоставлением им ежедневно по полпорций чаю или кофею утром и по стольку же вечером, а издержки на этот предмет отнести на счет делегатов от градов, весей и клубов.
   3) Завтрашний день начать осмотром Казанского собора, затем вновь собраться к Шухардину, где, после заседаний, имеет быть обеденный стол (menu: селянка московская, подовые пироги, осетрина по-русски, грибы в сметане, жареный поросенок с кашей и малина со сливками). После обеда катанье на извозчиках.
   Дорогой, пока мы шли с Прокопом домой, он был в таком энтузиазме, что мне большого труда стоило усовестить его.
   - Да, брат, эти будут почище братьев славян! - говорил он, - заметил ли ты, как этот бестия Левассер: la republique, говорит, il n'y a que ca! {республика - и только!} Я так и остолбенел!
   - А знаешь ли, какая мне мысль пришла в голову: как только все дела здесь прикончим, покажем-ка мы иностранным гостям Москву!
   - А что ты думаешь! ведь следует!
   - Еще бы! Ну, разумеется, экстренный train {поезд.} на наш счет; в Москве каждому гостю нумер в гостинице и извозчик; первый день - к Иверской, оттуда на политехническую выставку, а обедать к Турину; второй день - обедня у Василия Блаженного и обед у Тестова; третий день - осмотр Грановитой палаты и обед в Новотроицком. А потом экстренный train к Троице, в Хотьков... Пение-то какое, мой друг! Покойница тетенька недаром говаривала: уж и не знаю, говорит, на земле ли я или на небесах! Надо им все это показать!
   - Бесподобно! То-то я давеча сижу и думаю, что чего-то недостает! Ан вон оно что: в Москву!
   - Ты одно то подумай: здешние ли поросята или московские!
   - Где уж здешним!
   - Или опять осетрина! Ну, где ж ты здесь такой осетрины достанешь, чтобы целое звено - сплошь все жир!
   - Сказано, в Москву, - и дело с концом!
   На другой день мы все, кроме Марка Волохова, собрались в Казанский собор. Причем я не без удивления заметил, что Левассер очень отчетливо положил три земных поклона и приложился к иконе.
   - Смотри-ка! Левассер-то! по-нашему молится! - толкнул меня в бок Прокоп, - et vous... comme nous? {и вы... как мы?} - прибавил он, обращаясь к гостю.
   Но удивлению нашему уже совсем не стало пределов, когда Левассер (вероятно, застигнутый врасплох) совершенно чисто по-русски ответил:
   - Да-с, моя маменька от этой иконы в молодости исцеление получила...
   Но вслед за тем он вдруг спохватился, хлопнул себя по ляжке и залопотал:
   - Ah! sapristi! je crois qu'a force d'entendre parler russe, je commence moi-meme a parler cette langue comme ma langue maternelle! Mais oui, messieurs! Mais comment donc! Ah! fichtre., prosternons-nous! Adorons, ventre de biche! la tolerance en matier. de religion... tolerantia et prudentia... je ne vous dis que cale. {Ах! черт побери! я так много слышу русской речи, что, кажется, я сам начинаю говорить на этом языке, как на своем родном. Клянусь, господа! Уверяю вас! Ах! черт возьми... преклонимся! Воздадим поклонение, черт побери! терпимость в деле религии... терпимость и благоразумие... Вот что я вам скажу.}
   И представьте себе, как ни груб был этот факт самоуличения, но даже он не открыл наших глаз: до такой степени мы были полны сознанием, что и мы не лыком шиты!
   Второе заседание началось с объявления Кеттле, что он пятьдесят лет занимается статистикой и нигде не встречал такого горячего сочувствия к этой науке, как в России. "Поэтому, - присовокупил он любезно, - я просто прихожу к заключению, что Россия есть настоящее месторождение статистики..."
   - Messieurs, un verre de Champagne! {Господа! бокал шампанского!} Милости просим! Человек! шампанского! Господин Кеттле! ваше здоровье! Votre sante! Vous acceptez, n'est-ce-pas? Du Champagne!! {Ваше здоровье! Вы выпьете, не правда ли? Шампанского!}
   - Mais... j'en prendrai avec plaisir {С удовольствием.} - скромно отвечал маститый старец, но скромность эта была так полна чувства собственного достоинства, что мы сразу поняли, что не мы почтили старца, но старец почтил нас.
   Когда бокалы были осушены, встал Фарр и вынул из бокового кармана лист разграфленной бумаги. Этот лист он показал всем делегатам и объяснил, что такова форма для производства народной переписи, доставшаяся VIII международному конгрессу в наследие от такового ж, имевшего свое местопребывание в Гааге. Но в форме этой он, Фарр, замечает, однако ж, один очень важный недостаток, заключающийся в том, что, при исчислении народонаселения по занятиям и ремеслам, в ней опущен довольно многочисленны^ класс людей, известный под именем "шпионов".
   Я взглянул на Прокопа: он совершенно посоловел и дико озирался. К счастию, половые куда-то разошлись, так что он скоро оправился и довольно спокойно произнес:
   - С своей стороны, я полагал бы этот неприятный разговор оставить. Неужто, господа, у вас за границей и разговоров других нет!
   И он уже предложил приступить к следующему, по порядку, предмету суждений, как встал Левассер и, по существу, решил дело в пользу Прокопа.
   - Messieurs, - сказал он, - l'espionnage a ete reconnu de tous temps comme l'un des plus vifs stimulants de la vie politique. Deja l'antique Jeroboam promettait des scorpions a ses peuples, ce qui, traduit en langue vulgaire, ne saurait signifier autre chose qu'espions. Ensuite, nous trouvons dans Aristophane des preuves irrecusables que les Grecs ne connaissaient que trop ce moyen gouvernemental et qu'ils donnerent aux espions le surnom sonore des sycophantes. Mais c'est aux cesars de l'antique Rome que la science de l'espionnage est redevable de son plus grand developpement. Au dire de Tacite, du temps de Neron, de Caligula et autres il n'y avait presque pas un seul homme dans tout l'Empire qui ne fut espion ou ne desirat de l'etre. Ces majestueux romains, qui ne commencaient pas autrement leurs blagues qu'en disant: "civis Romanus sum", se sont fait au metier de l'espionnage comme s'ils etaient les plus majestueux des chenapans. Enfin, notre belle France est la pour attester que l'espionnage n'est jamais de trop dans un pays dont la vie politique est a son apogee. Chez nous, messieurs, presque tout le monde s'entreespionne, ce qui n'empeche pas la vie sociale d'aller son train. La solidarite de l'espionnage fait qu'on n'en ressent presque pas l'inconvenient. Voici l'historique de ce phenomene social qui porte le nom malsonnant de l'espionnage. Mais si nous constatons ici les resultats pratiques du metier, nous devons en meme temps constater que jamais ces resultats ne pourraient etre ni si grands, ni si accomplis, si les espions s'avisaient d'agir ouvertement... la, le coeur sur la main! Oui, messieurs, c'est une occupation qui ne saurait etre pratiquee que sous le voile du plus grand mystere! Otez le mystere - et adieu l'espionnage. H n'est plus - et avec lui tombe tout le prestige de la vie politique. Point d'espionnage - point d'accusations, point de proces, point de proscriptions! La vie politique reste, pour ainsi dire, en suspens. Tout passe, tout tombe, tout s'evanouit. Voila pourquoi je ne partage pas l'opinion, exprimee par mon honorable collegue, M-r Farr. Je comprends tres bien sa pensee: il est par trop champion de la statistique pour ne pas gemir en voyant que dette science conserve encore des points inexpliques et obscurs. Mais Dieu, dans sa divine sagesse, en a juge autrement. Il a voulu que la statistique conserve a jamais quelques points inacheves pour que nous autres, humbles travailleurs de la science, ayons toujours quelque chose a eclaircir ou a achever. Aussi je conclus, en disant: messieurs! nous avons toute une rubrique, ou se classent les chenapans et autres gens sans foi ni loi! Cette rubrique n'est-elle pas assez large pour que les espions y trouvent leur place naturelle? Oh, messieurs, classons les y hardiment, et puis disons leurs: allez, gens sans aveu et faites votre vil metier! la statistique ne veut pas vous connaitre! {Шпионаж был признан во все времена одним из самых живых стимулов политической жизни. Уже древний Иеробоам обещал скорпионы своим народам, что в переводе на обыкновенный язык не могло значить ничего другого, как шпионов. Далее мы находим у Аристофана неопровержимые доказательства, что греки очень признавали это средство управления и что они дали шпионам звучное прозвище сикофантов. Но лишь в эпоху цезарей античного Рима наука шпионажа достигла наибольшего своего расцвета. По словам Тацита, со времен Нерона, Калигулы и других не было почти ни одного человека во всей империи, который не был бы шпионом или не желал бы им быть. Эти величественные римляне, которые не начинали своей хвастливой болтовни иначе, как говоря: "Я, римский гражданин", достигли в шпионаже такой высоты, как если бы они были величайшими из мошенников. Наконец, наша прекрасная Франция свидетельствует, что шпионаж никогда не бывает чрезмерным в стране, политическая жизнь которой достигает своего апогея. У нас, господа, почти все шпионят друг за другом, что не мешает общественной жизни идти своим путем. Так как шпионят все, то в этом занятии почти не чувствуют ничего неприличного. Приведу историческую справку о том социальном явлении, которое носит неблагозвучное имя шпионажа. Но если мы говорим о практических результатах этого ремесла, мы должны в то же время констатировать, что никогда бы эти результаты не могли быть ни такими большими, ни такими исчерпывающими, если бы шпионы начали действовать открыто... на виду, не маскируясь. Да, господа, это деятельность, которой можно заниматься только под покровом величайшей тайны! Отнимите тайну - и прощай шпионаж. Его более нет - а вместе с ним падает весь престиж политической жизни. Нет шпионажа нет обвинений, нет процессов, нет преследований! Политическая жизнь, так сказать, замирает. Все проходит, все падает, все бездействует. Вот почему я не разделяю мнения, выраженного моим почтенным коллегой, господином Фарром. Я очень хорошо понимаю его мысль: он слишком большой приверженец статистики, чтобы не горевать, что эта наука содержит еще необъяснимые и темные места. Но бог, в своей божественной мудрости, судил об этом иначе. Он захотел, чтобы статистика всегда имела некоторые необработанные данные для того, чтобы мы, смиренные работники науки, всегда имели возможность что-либо разъяснить или закончить. Итак, я заключаю, говоря: господа! у нас есть целая графа, в которую мы относим мошенников и прочих людей без религии и нравственности. Разве эта графа не столь обширна, чтобы в ней не нашли себе естественного места шпионы? О господа, поместим их смело туда, и потом скажем: "Идите, бесчестные люди, и творите ваше низкое ремесло! статистика не хочет вас знать!"}
   Речь эта произвела эффект необычайный. Крики: bravo! vive la France! {браво! да здравствует Франция!} (Прокоп, по обыкновению, ошибся и крикнул: vive Henri IV! {да здравствует Генрих IV!}) неслись со всех сторон. Сейчас же все побежали к закусочному столу и буквально осадили его.
   - Je crois que ca s'appelle lassassine? Lassassine et parasseune - il faut que je me souvienne de ca! {Кажется, это называется лососиной? Лососина и поросенок - нужно это запомнить!} - сказал Левассер, держа на вилке кусок маринованной лососины.
   - Oh, mangez, messieurs! {Кушайте, господа!} - упрашивал какой-то делегат (кажется, ветлужский), - человек! лососины принесите! пожалуйста, mangez!
   Заседание кончилось; начался обед.
   Никогда я не едал таких роскошных подовых пирогов, кик в этот достопамятный день. Они были с говядиной, с яйцами и еще с какой-то дрянью, в которой, впрочем, и заключалась вся суть. Румяные, пухлые, они таяли во рту и совершенно незаметно проходили в желудок. Фарр съел разом два пирога, а третий завернул в бумажку, сказав, что отошлет с попутчиком в Лондон к жене.
   - La Russie - voila ou est la veritable patrie de la statistique! {Россия - вот истинная родина статистики!} - в экстазе повторил Кеттле.
   После обеда - езда на извозчиках, а окончание дня в "Эльдорадо".
   - C'est ici que le sort du malheureux von-Zonn a ete decide! ah, soyons sur nos gardes! {Здесь была решена участь несчастного фон Зона! ах, будем осторожны!} - вздохнул Левассер, что не помешало ему сделать честь двум девицам, предложив им по рюмке коньяку.
   На третий день - осмотр Исакиевского собора, заседание у Шухардина и обед там же (menu: суп с потрохами, бараний бок с кашей, жареные каплуны и малиновый дутик со сливками); после обеда катанье на яликах по Неве.
   Исакиевский собор произвел на гостей самое приятное впечатление.
   - C'est fort, c'est solide, c'est riche, c'est ebouriffant! {Он огромный, внушительный, роскошный, поразительный!} - беспрестанно повторял Левассер, - et ca doit couter un argent fou! {он, вероятно, обошелся чудовищно дорого!}
   Кеттле же до того умилился духом, что произнес:
   - Ah! si je n'etais pas catholique romain, je voudrais etre Catholique grec! {Ах, не будь я католиком, я хотел бы быть православным!}
   На что Прокоп, который с некоторого времени получил настоящую манию приглашать иноверцев к познанию света истинной веры, поспешил заметить:
   - А что же, ваше превосходительство! с легкой бы руки! Заседание началось чтением доклада делегата от тульско-курско-ростовского клуба, по отделению нравственной статистики, о том, чтобы в ведомость, утвержденную собиравшимся в Гааге конгрессом, о числе и роде преступлений была прибавлена новая графа для включения в нее так называемых "жуликов" (jouliks).
   - Jouliks! je ne comprends pas ce mot {Жулик! я не понимаю этого слова!}, - с свойственною ему меридиональною живостью протестует Левассер.
   - Ce n'est precisement ni un voleur, ni un escroc; c'est un individu qui tient de l'un et l'autre. A Moscou vous verrez cela, messieurs {В точности, это не вор и не мошенник; это индивид, в котором содержится и то и другое. В Москве вы увидите их, господа.} - объясняет докладчик.
   Встает Фарр и опять делает скандал. Он утверждает, что заметил на континенте особенный вид проступков, заключающийся в вскрытии чужих писем. "Не далее как неделю тому назад, будучи в Париже, - присовокупляет он, - я получил письмо от жены, видимо подпечатанное". Поэтому он требует прибавки еще новой графы.
   Тетюшский делегат поднимается с своего места и возражает, что это неудобно.