Есть наслаждение и в дикости лесов,
   сказал поэт, а дедушка мой, с своей стороны, мог прибавить: есть наслаждение и в сечении, разумея под этим, впрочем, не самый процесс сечения, а принцип его. Конечно, мы, по чувству учтивости, отвергаем такого рода наслаждения, но так как они существовали на нашей памяти, то понимать их все-таки можем. Если мы в настоящее время и сознаем, что желание властвовать над ближними есть признак умственной и нравственной грубости, то кажется, что сознание это пришло к нам путем только теоретическим, а подоплека наша и теперь вряд ли далеко ушла от этой грубости. Всякий вслух глумится над позывами властности, но всякий же про себя держит такую речь: а ведь если б только пустили, какого бы я звону задал! Я думаю даже, что большая часть наших горестей от того происходит, что нам не над кем и не над чем повластвовать. А дедушке Матвею Иванычу было над чем а над кем повластвовать, и он понимал себя в этом отношении не пятым колесом в колеснице и не отставным козы барабанщиком. Смотрит он, например, на девку Палашку, как она коверкается, и в то же время, если не формулирует, то всем существом сознает: я с этой Палашкой что хочу, то сделаю: захочу - косу обстригу, захочу - за Антипку-пастуха замуж выдам!
   - Палашка! хочешь за пастуха Антипку замуж!
   - Помилуйте, барин! чем же я провинилась! кажется, стараюсь!
   - А ну, Христос с тобой! пляши!
   И Палашка ожесточеннее прежнего упирала руки в боки, прыгала, крутилась, взвизгивала, а дедушка посматривал на ее плясательные пароксизмы и думал про себя: однако важно я ее, поганку, напугал!
   И таким образом, в общее однообразие жизни прокрадывалась новая стихия, которая ее оживляла и скрашивала.
   Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, лишены даже такого сорта оживляющих эпизодов.
   - _Мы курице не можем сделать зла!_ - ma parole! {честное слово!} говорил мне на днях мой друг Сеня Бирюков, - объясни же мне, ради Христа, какого рода роль мы играем в природе?
   И я ничего не мог ни возразить, ни объяснить, ибо знаю, что, по утвердившемуся на улице понятию, обладание властью действительно равносильно возможности гнуть в бараний рог и что в этом смысле мы, точно, никакой власти не имеем. Или, быть может, мы имеем ее в каком-нибудь другом смысле?.. Risum teneatis, amici!
   Но если такое убеждение об утраченной властности уже укоренилось в нас, то, очевидно, нам остается нести иго жизни без всякого сознания, что мы что-нибудь можем, и, напротив того, с полным и горьким сознанием, что с нами все совершить можно. Мы так и поступаем. Конечно, с нашей стороны это очень большая добродетель, и мы имеем-таки право утешать себя мыслью, что дальше от властности - дальше от зла; но ведь вопрос не о тех добродетелях, которые отрицательным путем очень легко достаются, а о той скуке, о тех жизненных неудобствах, которые составляют естественное последствие всякой страдательной добродетели. У меня был очень добродетельный дяденька, который служил заседателем в суде и которому, именно за добродетель его, было велено подать в отставку. Я живо помню, что когда это случилось, то не только сам дяденька, но и все родные были в неописанном волнении.
   - Мухи не обидел! - говорил дяденька.
   - Мухи не обидел! - восклицали родные.
   - Мухи не обидел! - шептались между собой дворовые.
   - Мухи не обидел! - рассуждали дяденькины сослуживцы.
   Это было действительно сладкое сознание; но кончилось дело все-таки тем, что дяденька же должен был всех приходивших к нему с выражениями сочувствия угощать водкой и пирогом. Так он и умер с сладкою уверенностью, что не обидел мухи и что за это, именно за это, должен был выйти в отставку.
   Не то же ли явление повторяется теперь надо мною? Дедушка Матвей Иваныч обидел многих - и жил! Я, его внук, клянусь честью, именно мухи не обидел и чувствую себя находящимся от жизни в отставке! За что?
   За что? вникните в этот вопрос; вспомните, что его повторяют многие тысячи людей, и рассудите, каковы должны быть люди, у которых не выработалось никаких других вопросов, кроме: за что?
   Третье подспорье - интерес сельскохозяйственный. Надобно сознаться, что интерес этот, во времена дедушки, был обставлен очень рутинно и сам по себе занимал наших предков весьма умеренно. Но они самими условиями жизни были поставлены в центре хозяйственной сутолоки и потому, волею-неволею, не могли оставаться ей чуждыми. Не было речи ни об улучшениях, ни о преимуществах той или другой системы, ни о замене человеческого труда машинным (об исключениях, разумеется, я не говорю), но была бесконечная ходьба, неумолкаемое галдение, понукание и помыкание во всех видах и, наконец, та надоедливая придирчивость, которая положила основание пословице: свой глазок-смотрок. Этот "глазок-смотрок" очень мало видел, но смотрел, действительно, много, и этого было достаточно, чтоб наполнить время всевозможными распорядительными подробностями. Наши пращуры не хозяйничали в собственном смысле этого слова, а "спрашивали". Дедушка Матвей Иваныч так рассуждал: распорядиться работами - дело приказчика и старосты, а мое дело с них "спросить". И действительно, "спрашивал" много, хотя в этом "спрашиванье" первое место, конечно, занимала случайность. Поедет, бывало, дедушка в беговых дрожках на пашню, наедет на пропашку или на ком не тронутой бороной земли - и "спросит". Пойдет на гумно, захватит в горсть мякины, усмотрит в ней невывеянные зерна - и опять "спросит". Все в этом хозяйничанье основывалось на случайности, на том, что дедушка захватывал ту, а не другую горсть мякины; но эта случайность составляла один из тех жизненных эпизодов, совокупность которых заставляла говорить: в сельском хозяйстве вздохнуть некогда; сельское хозяйство такое дело, что только на минутку ты от него отвернись, так оно тебя рублем по карману наказало. Допустим, что это было самообольщение, но ведь вопрос не в том, правильно или неправильно смотрит человек на дело своей жизни, а в том, есть ли у него хоть какое-нибудь дело, около которого он может держаться. Дедушка, например, слыл одним из лучших хозяев в губернии, а между тем я положительно знаю, что он ни бельмеса не смыслил в хозяйстве, то есть пахал и сеял там (земли, дескать, вдоволь, рабочие руки даром - а все же хоть полтора зерна да уродится!), где нынче ни один человек со смыслом пахать и сеять не станет. Но он умел "спрашивать", и в этом заключалась вся тайна его репутации. И эта потребность "спрашивать" не сосредоточивалась на одном хозяйстве, но преследовала его всюду, окрашивала всю остальную его деятельность, сообщая ей характер неумолкающей суеты. Он везде "спрашивал", везде являл себя энциклопедистом. И хотя эта суета в конце концов не созидала и сотой доли того, что она могла бы создать, если бы была применена более осмысленным образом, но она помогала жить и до известной степени оттеняла ту вещь, которая известна под именем жуировки и которую, без этих вспомогательных средств, следовало бы назвать смертельною тоской.
   Мы, потомки дедушки Матвея Иваныча, решительно никаких хозяйственных интересов не имеем. Зачем, спрашиваю я вас, пойду я на пашню или на гумно? С кого я "спрошу"? А ведь и у меня, точно так же как и у дедушки, кроме "спрашиванья", никаких других распорядительных средств по части сельского хозяйства не имеется. Поэтому, если мне и случается как-нибудь заблудиться на гумне, то я отнюдь не позволяю себе прикоснуться ни к мякине, ни к провеянному зерну. К чему? ведь это любопытство только растравит мои раны! И заочно я совершенно уверен, что провеянное зерно содержит в себе наполовину мякины, а напротив, мякина содержит наполовину невывеянного зерна, - зачем же я буду удостоверяться в этом? Лучше я буду сидеть и вздыхать. Вздыхать это мое право, и я тем с большим увлечением пользуюсь им, что это единственное право, которое я сам выработал и которого никто у меня не отнимет. В самом деле, не обидно ли: я не только не меньше дедушки знаю толк в сельском хозяйстве, но даже несколько больше, а между тем дедушка ежегодно ставил целый город скирдов, а у меня на гумне всего два скирдочка стоят, да и те какие-то растрепанные и накренившиеся набок. А все отчего? А оттого, милостивые государи, что как у меня, так и у дедушки, главное основание сельскохозяйственных распоряжений все-таки не что иное, как система "спрашивания", с тою лишь разницей, что дедушка мог "спрашивать", а я не могу. Следовательно, мне и хозяйничать нечего, а надлежит все бросить и как можно скорее ехать в столичный город Петербург и там наслаждаться пением девицы Филиппа, проглатыванием у Елисеева устриц и истреблением шампанских вин у Дюссо до тех пор, пока глаза не сделаются налитыми и вполне круглыми.
   Затем, четвертый оттеняющий жизнь элемент - моцион... Но права на моцион, по-видимому, еще мы не утратили, а потому я и оставляю этот вопрос без рассмотрения. Не могу, однако ж, не заметить, что и этим правом мы пользуемся до крайности умеренно, потому что, собственно говоря, и ходить нам некуда и незачем, просто же идти куда глаза глядят - все еще как-то совестно.
   Таким образом, вопрос, отчего нас так скоро утомляют те несложные удовольствия, которые нимало не пресыщали наших предков, отчасти разъясняется. Но, написавши изложенное выше, я невольным образом спрашиваю себя: ужели перо мое начертало апологию доброго старого времени - апологию тех патриархальных отношений, которые так картинно выражались в крепостном праве?
   Не пугайся, однако ж, о слишком либеральный читатель! Речь идет вовсе не о том. Жаль не крепостного права, а жаль того, что право это, несмотря на его упразднение, еще живет в сердцах наших. Отрешившись от него внешним образом, мы не выработали себе ни бодрости, составляющей первый признак освобожденного от пут человека, ни новых взглядов на жизнь, ни более притязательных требований к ней, ни нового права, а просто-напросто успокоились на одном формальном признании факта упразднения. Разве этим все сказано? Разве это конец, а не начало?
   Затем, я предоставляю каждому, по собственному усмотрению, разрешить второй из поставленных выше вопросов: насколько мы лучше наших пращуров и насколько сумели расширить наш кругозор? Я же, с своей стороны, могу разрешить этот вопрос лишь следующим образом:
   Да, мы лучше наших пращуров. Но лучше не сами по себе, а потому, что мы отцы детей наших, которые несомненно будут лучше и наших пращуров, и нас.
   ----
   Совершенно свежий и трезвый, я вышел на улицу с твердым намерением идти на все четыре стороны, как при самом выходе, на крыльце, меня застиг Прокоп.
   - Так вот он где! - загремел он своим лающим голосом, - ну, батюшка, задали вы нам задачу!
   Признаюсь, при звуке этого голоса я струсил. Вот, думаю, сейчас схватит он меня в охапку и опять потащит к Елисееву.
   - Мы думали, что он тихим манером концессию выслеживает, а он, прошу покорно, Шнейдершу изучает! Видели, батюшка, видели!
   - Да, кстати... а ваши дела по концессии?
   - Ну их!
   Прокоп вдруг заволновался, и несколько секунд я думал, что у него от гнева сперло в зобу дыхание.
   - Нет, вы представьте себе, какая со мной штука случилась, - воскликнул он наконец, - все дело уж было на мази, и денег я с три пропасти рассорил, вдруг - хлоп решение: вести от Изюма дорогу несвоевременно! Это от Изюма-то!
   - Гм... да... Изюм... это...
   - Одно слово: Изюм! Только назови, всякий поймет! Да ведь кому у нас понимать-то! вы вот что мне скажите! Кому понимать-то!
   Я чувствовал, что вот-вот Прокоп сейчас ударится в либереализм, и как-то инстинктивно пролепетал: - prenez gardeon peut nous entendre... {остерегайтесь... нас могут слышать...}
   - Ну их! боюсь я их, что ли! По мне, хоть сколько хочешь подслушивай! Так вот, сударь, какие дела у нас делаются!
   - Ну, и что ж теперь!
   - Теперь я другую линию повел. Железнодорожную-то часть бросил. Я свое дело сделал, указал на Изюм - нельзя? - стало быть, куда хочешь, хоть к черту-дьяволу дороги веди - мое дело теперь сторона! А я нынче по административной части гусара запустил. Хочу в губернаторы. С такими, скажу вам, людьми знакомство свел - отдай все, да и мало!
   - А что?
   - Да уж шабаш! Одно скверно - скучно очень, да и водки не подают. Не хотите ли, я вас сегодня вечером представлю? Сегодня в одном месте проект "об уничтожении" читать будут.
   - Об уничтожении чего же?
   - Ну... чего? разумеется, всего. И мировые суды чтоб уничтожить, и окружные суды чтобы побоку, и земство по шапке. Словом сказать, чтобы ширь да высь - и больше нечего!
   - Что вы! да ведь это целая революция! - А вы как об этом полагали! Мы ведь не немцы, помаленьку не любим! Вон головорезы-то, слышали, чай? миллион триста тысяч голов требуют, ну, а мы, им в пику, сорок миллионов поясниц заполучить желаем!
   Прокоп, сказав это, залился добродушнейшим смехом. Этот смех - именно драгоценнейшее качество, за которое решительно нет возможности не примириться с нашими кадыками. Не могут они злокознствовать серьезно, сейчас же сами свои козни на смех поднимут. А если который и начнет серьезничать, то, наверное, такую глупость сморозит, что тут же его в шуты произведут, и пойдет он ходить всю жизнь с надписью "гороховый шут".
   - Однако это любопытно!
   - Еще как любопытно-то, умора! Нынче прожекты-то эти в моде: все пишут! Один пишет о сокращении, другой - о расширении. Недавно один из наших даже прожект о расстрелянии прислал - право!
   - И что ж?
   - На виду! Говорят: горяченько немного, однако кой-чем позаимствоваться можно.
   - Стало быть, и вы...
   - Еще бы. И я прожект о расточении написал. Ведь и мне, батюшка, пирожка-то хочется! Не удалось в одном месте - пробую в другом. Там побываю, в другом месте прислушаюсь - смотришь, ан помаленьку и привыкаю фразы-то округлять. Я нынче по очереди каждодневно в семи домах бываю и везде только и дела делаю, что прожекты об уничтожении выслушиваю.
   Говоря таким образом, мы вышли на Невский проспект и поравнялись с Домиником.
   - Зайти разве? - пригласил Прокоп, - ведь я с тех пор, как изюмскую-то линию порешили, к Елисееву - ни-ни! Ну его! А у Доминика, я вам доложу, кулебяки на гривенник съешь да огня на гривенник же проглотишь - и прав! Только вот мерзлого сига в кулебяку кладут - это уж скверно!
   - Признаюсь, не хотелось бы заходить. Все пьешь да пьешь... Голова как-то...
   - Да разве возможно не пить! Вот хоть бы то место, куда мы сегодня поедем, разве наш брат может там хоть один час пробыть, не подкрепившись зараньше? Скучища адская, а развлечение - один чай. Кабы, кажется, не надежды мои на получение - ни одной минуты в этом постылом месте не остался бы!
   Согласился. Съели по два куска кулебяки; выпили по две рюмки водки.
   - Да обедаем вместе! Тут же, не выходя, и исполним все, что долг повелевает! Скверно здесь кормят - это так. И масло горькое, и салфетки какие-то... особливо вон та, в углу, что ножи обтирают... Ну, батюшка, да ведь за рублик - не прогневайтесь!
   Одним словом, день пошел своим чередом.
   Вечером Прокоп заставил меня надеть фрак и белый галстух, а в десять часов мы уже были в салонах князя Оболдуй-Тараканова.
   Раут был в полном разгаре; в гостиной стоял говор; лакеи бесшумно разносили чай и печенье. Нас встретил хозяин, который, после первых же рекомендательных слов Прокопа, произнес:
   - Рад-с. Нам, консерваторам, не мешает как можно теснее стоять друг около друга. Мы страдали изолированностью - и это нас погубило. Наши противники сходились между собою, обменивались мыслями - и в этом обмене нашли свою силу. Воспользуемся же этою силой и мы. Я теперь принимаю всех, лишь бы эти все гармонировали с моим образом мыслей; всех... vous concevez? {понимаете?} Я, впрочем, надеюсь, что вы консерватор?
   Признаюсь, я так мало до сих пор думал о том, консерватор я или прогрессист, что чуть было не опешил перед этим вопросом. Притом же фраза: "Я теперь принимаю всех" как-то странно покоробила меня. "Вот, - мелькнуло у меня в голове, - скотина! заискивает, принимает и тут же считает долгом дать почувствовать, что ты, в его глазах, не больше как - все!" Вот это-то, собственно, и называется у нас "сближением". Один принимает у себя другого и думает: "С каким бы я наслаждением вышвырнул тебя, курицына сына, за окно, кабы...", а другой сидит и тоже думает: "С каким бы я наслаждением плюнул тебе, гнусному пыжику, в лицо, кабы..." Представьте себе, что этого "кабы" не существует - какой обмен мыслей вдруг произошел бы между собеседниками! Быть может, соображения мои пошли бы и дальше по этому направлению, но, к счастью для меня, я встретил строгий взор Прокопа и поспешил на скорую руку сказать:
   - Mais oui! mais comment donc! mais certainement! {Ну разумеется, ну как же! конечно!}
   Затем последовало представление княгине и какому-то крошечному старичку (дяде хозяина), который сидел отдельно на длинном кресле и имел вид черемисского божка, которому вымазали красною глиной щеки и, вместо глаз, вставили можжевеловые ягодки.
   Картина, представлявшаяся моим глазам, была следующего рода. Хозяин постоянно был на ногах и переходил от одной группы беседующих к другой. Это был человек довольно высокий, тощий и совершенно прямой; но возраста его я и теперь определить не могу. Скорее всего, это был один из тех людей без возраста, каких в настоящее время встречается довольно много и которые, едва покинув школьную скамью, уже смотрят государственными младенцами. Физиономия его имела что-то кисло-надменное; речь и движения были сдержанны и как бы брезгливы. Очевидно, тут все держалось очень усиленною внешнею выправкой, скрывавшей то внутреннее недоумение, которое обыкновенно отличает людей раздраженных и в то же время не умеющих себе ясно представить причину этого раздражения. Подобного рода выправка очень многими принимается за серьезность и представляет весьма значительное вспомогательное средство при составлении карьеры. Княгиня, женщина видная, очень красивая, сидела за особым etablissement {столом.}, около которого ютились какие-то поношенные люди, имевшие вид государственных семинаристов. Один из них объяснял на французском диалекте вопрос о соединении церквей, причем слегка касался и того, в каком отношении должна находиться Россия к догмату о папской непогрешимости. Тут же сидел французский attache, из породы брюнетов, который ел княгиню глазами и ждал только конца объяснений по церковным вопросам, чтобы, в свою очередь, объяснить княгине мотивы, побудившие императора Наполеона III начать мексиканскую войну. Гости сидели и стояли группами в три-четыре человека, и между ними я заприметил несколько кадыков, которых видел у Елисеева и которые вели себя теперь необыкновенно солидно. В следующей комнате мелькали женские фигуры (то были сестры хозяина и их подруги) вперемежку с безбородыми молодыми людьми, имевшими вид ососов. По временам оттуда долетал сдержанный смех, обыкновенно сопровождающий так называемые невинные игры. Я встал около дверей и увидел странное зрелище. Посредине комнаты стоял старик-француз, который с полупомешанным видом декламировал:
   Petit oiseau! qui es-tu?
   {Птичка! кто ты?}
   И затем, от лица птички, отвечал, что она - l'envoye du ciel {вестница неба.}, родилась dans les airs {в воздушном пространстве.} и т. д. Затем предлагал опять вопрос:
   Petit oiseau! ou vas-tu?
   {Птичка! куда ты летишь?}
   И опять объяснял, что она летит, чтобы утешить молодую мать, отереть слезы невинному младенцу, наполнить радостью сердце поэта, пропеть узнику весть о его возлюбленной и т. д.
   Petit oiseau! que veux-tu?
   {Птичка! чего ты хочешь?}
   - Charmant! - восклицала молодая особа, - monsieur Connot! mais recitez-nous donc quelque chose de "Zaire"!
   - "Zaire"! mesdames, - начал мсье Конно, становясь в позу, - c'est comme vous le savez, une des meilleures tragedies de Voltaire... {Прелестно! мсье Конно! прочитайте же нам что-нибудь из "Заиры"! - "Заира", сударыни, как вам известно, одна из лучших трагедий Вольтера...}
   Но я уже не слушал далее. Увы! не прошло еще четверти часа, а уже мне показалось, что теперь самое настоящее время пить водку.
   Тем не менее я переломил себя и поспешил примкнуть к группе, в которой находился хозяин.
   - Ваше мнение, messieurs, - говорил он, - вот насущная потребность нашего времени; вы - люди земства; вы - действительная консервативная сила России. Вы, наконец, стоите лицом к лицу с народом. Мы без вас, selon l'aimable expression russe {по милому русскому выражению.} - ни взад, ни вперед. Только теперь начинает разъясняться, сколько бедствий могло бы быть устранено, если бы были выслушаны лучшие люди России!
   - "Излюбленные", ваше сиятельство! - осклабился какой-то государственный семинарист.
   - Именно "излюбленные"! - c'est le mot! Vous savez, messieurs, que du temps de Jean le Terrible il y avait de ces gens qu'on qualifiait d' "izlioublenny", et qui, ma foi, ne faisaient pas mal les affaires du feu tzar! {вот именно! Вы знаете, господа, что во времена Ивана Грозного существовали люди, которых именовали "излюбленными" и которые, право же, неплохо вели дела покойного царя!}
   - A что там у нас делается, князь, кабы вы изволили видеть, - чудеса! доложил почтительным басом Прокоп, - народ споили, рабочих взять негде, хозяйство побросали... смотреть, ваше сиятельство, больно!
   - Не отчаивайтесь... ne perdez pas courage! {не теряйте бодрости!} Русский народ добр... au fond, notre peuple est excellent! {в сущности, наш народ превосходен!} Впрочем, я уже давно все предвидел и изложил в моей записке об "устранении"... Теперь я кончаю мой другой труд - "об уничтожении", который, я надеюсь... К сожалению, я не могу сегодня представить его на ваш суд, потому что недостает несколько штрихов. Но у меня есть другой небольшой труд, который я немного погодя, lorsque nous serons au complet {когда мы будем в полном составе.}, буду иметь честь прочесть вам.
   - Нет, вы скажите, ваше сиятельство, куда это нас приведет?
   - Боюсь сказать, но думаю выразить мысль, общую нам всем: мы быстрыми, но твердыми шагами приближаемся... en un mot, nous dansons sur un volcan! {одним словом, мы пляшем на вулкане!}
   - Да еще на каком волкане-то, князь! Ведь это точь-в-точь лихорадка: то посредники, то акцизные, то судьи, а теперь даже все вместе! Конечно, вам отсюда этого не видно...
   - Но поэтому-то мы и просим вас, messieurs: выскажитесь! дайте услышать ваш голос! Expliquez-nous le fin mot de la chose - et alors nous verrons... {Разъясните нам суть дела - и тогда мы посмотрим...} По крайней мере, я убежден, что если б каждый помещик прислал свой проект... mais un tout petit projet!.. {совсем маленький проект!..} согласитесь, что это не трудно! Вы какого об этом мнения? - внезапно обратился князь ко мне...
   - Mais oui! mais comment donc! un tout petit projet! Mais avec plaisir! {Да! конечно! совсем маленький проект! С удовольствием!} - на скорую руку выговорил я, и вслед за тем употребил очень ловкий маневр, чтобы незаметным образом отделиться от этой группы и примкнуть к другой.
   - Куда мы идем! - слышалось в этой другой группе, - к чему приближаемся!
   - И это та самая Россия, которая, двадцать лет тому назад, цвела! Pauvre chere patrie! {Бедная дорогая родина!}
   - Тогда каждый крестьянин по праздникам щи с говядиной ел! пироги! А нынче! попробуйте-ка спросить, на сколько дворов одна корова приходится?
   - Comment? Comment dites-vous? {Как? Как вы говорите?} - послышался голос хозяина, - прежде мужики ели щи с говядиной?.. vous en etes bien sur? {вы в этом уверены?}
   - Точно так, ваше сиятельство. В моем собственном имении так было. А в храмовые праздники даже уток резали!
   - Ссс... А теперь, вы говорите, одна корова на несколько дворов!
   - Это верно-с. Да что же тут мудреного, ваше сиятельство! Сначала посредники, потом акцизные, потом судьи. Ведь это почти лихорадка-с! Вот вы недавно оттуда; как вы об этом думаете?
   - Я... что ж... я, конечно... Mais oui! mais comment donc! mais certainement! {Ну разумеется, ну как же, конечно!} - пробормотал я опять на скорую руку и тут же предпринял маневр, чтобы как-нибудь примкнуть к третьей группе.
   - Народ без религии - все равно что тело без души, - шамкал какой-то седовласый младенец, - отнимите у человека душу, и тело перестает фонксионировать, делается бездушным трупом; точно так же, отнимите у народа религию - и он внезапно погрязает в пучине апатии. Он перестает возделывать поля, становится непочтителен к старшим, и в своем высокомерии возвышает заработную плату до таких размеров, что и предпринимателю ничего больше не остается, как оставить свои плодотворные прожекты и идти искать счастья ailleurs! {в другом месте!}
   - Куда мы идем! вот что вы объясните нам!
   - Без религии, без авторитетов, без истинного знания куда же можно прийти, кроме... Но я не произношу этого страшного слова; я просто зажмуриваю глаза, и говорю: Dieu, qui mene toutes choses a bien, ne laissera pas perir notre chere et sainte Russie... {Бог, который направляет все к благу, не допустит гибели нашей дорогой святой Руси...} нашу святую, православную Русь, messieurs!
   Тут уж я сам не выдержал и произнес:
   - Mais oui! mais comment donc! mais certainement! {Ну разумеется, ну как же! конечно!} При этом перерыве седовласый младенец посмотрел на меня так изумленно, как будто я оскорбил его. Взор его совершенно явственно говорил: qu'est-ce qu'il veut, cet intrus, avec son "comment donc"! {чего хочет этот пришелец со своим "как же"!} Я вспомнил недавние слова хозяина "теперь мы принимаем всех", и в уме моем опять мелькнуло: скотина! Нечего и говорить, что я сейчас же поспешил осчастливить своим присутствием четвертую группу.
   - Земледелие уничтожено, промышленность чуть-чуть дышит (прошедшим летом, в мою бытность в уездном городе, мне понадобилось пришить пуговицу к пальто, и я буквально - a la lettre! - не нашел человека, который взял бы на себя эту операцию!), в торговле застой... скажите, куда мы идем!