Он быстро загреб в кучу щепу и стружку – строгал доски, – снял керосинку с матицы, поставил на стол, подсел к ним. Крепкий, медноволосый – жаром налит.
   Михаил всегда удивлялся его здоровью. Вроде бы старик, и харчи не лучше, чем у других, а утром выйдешь на задворки – кто там из-за болота выкатывается? Евсей Идет, с вязанкой сосновых поленьев вышагивает – только веревка поскрипывает. Без шапки. А летом еще и босиком. Остановится, поздоровается, да еще приветливое слово скажет: "День-то какой сегодня баской! Заслужили люди". И так всю поленницу в заулке – а ее у него костры – перетаскал на себе. Из лесу. За километр, за полтора.
   И сейчас, присматриваясь к этому загадочному для него старику, широколобому, кряжистому, с тугими ребячьими щеками, до багряности разогретыми рубанком, Михаил подумал: работой держится. Но, с другой стороны, кто нынче не работает?
   – Ну что, ребята? – сказал Евсей. – Чем вас угощать? Может, самовар согреть?
   Егорша ухмыльнулся, повел глазами в сторону задосок:
   – Воды на свете много – всю не перехлебаешь. Евсей понял намек, улыбнулся щелками:
   неладно бы сегодня за рюмкой-то сидеть. Пятница. Грех великий. Ну да гости у меня не каждый день. – Он встал, пошел в задоски.
   Егорша, потирая от удовольствия руки, толкнул Михаила в бок: дескать, учись, как дела делать!
   На столе появился пузатый графинчик старинного литья, темная крынка с нечищеной картошкой, три луковицы.
   – Хлебца сегодня нету. Не обессудьте.
   – Нам не на мясо, – ввернул Егорша. – Можно и ниже средней упитанности.
   Себе Евсей налил в граненую стопку – тоже старинного подела, а им – в толстые стаканы.
   – Ну, будем здоровы. – Перекрестился, выпил, закусывать не стал – только ладонь приложил к губам,
   – А у тебя это ловко, дядя Евся, – сказал Егорша. – Есть тренировочка.
   – Вино надвое разделено, – уклончиво ответил Евсей. – Умному на веселье, глупому на вред.
   – А старухи ничего? – продолжал задирать Егорша. – За штаны не берут? В разрезе религии?
   – Не пытайте меня, ребятушки. Поздно меня переделывать. Я с малых лет ногами в земле, глазами в небе…
   – Это как? – спросил Егорша.
   – А, стало быть, так – духовной веры жажду.
   – Ха, – ухмыльнулся Егорша. – Опеум.
   – А ты откуда знаешь?
   – Знаю.
   – Ничего ты не знаешь. Ни я ничего не знаю, ни ты ничего не знаешь. Много ли птичка из моря выпьет? Прилетит, раз-раз клювиком, а море все такое же. Так и человек насчет знаньев.
   – Смотря какой человек. Я, например…
   Евсей быстро перебил Егоршу:
   – А "я"-то последняя буква в азбуке. А почто? Скажи, коли все знаешь.
   Михаилу все это было знакомо. Третий раз они с Егоршей заходили к Евсею, и третий раз Егорша задирает старика. Он недовольно крякнул.
   – Ладно, хватит, – сказал Евсей. – Пущай ты все знаешь. Ты вот лучше скажи – у начальства близко, все ходы-выходы знаешь: хлопотать мне насчет пензии?
   Егорша откинулся назад:
   – Тебе? Пензия? А за что?
   – Да ведь годы-то мои на семой десяток покатились. Сколько я еще топором намашу. Вишь, рука-то… – Евсей поставил на стол правую руку, согнутую в пальцах. Пальцы вздрагивали.
   – Нет, – сказал Егорша. – Автобиография неподходяща. Поп.
   – Да какой же я поп? Почто ты меня все попом-то обзываешь? Ежели я со старушонками помолюсь вместях, утешу какую ласковым словом, дак разве я поп? Попы-то все грамотные, службой кормятся… А я чем? Не тем же разве топором, что люди? Ну-ко, спроси у старух: взял ли я хоть у одной копейку?
   Егоршу это не убедило. Он сказал, что не важно, как называть, поп или не поп, а факт остается фактом: антисоветский элемент.
   Тут уж не выдержал Михаил. Какой же, к дьяволу, он, Евсей Тихонович, антисоветский элемент? Все-таки надо думать, что говоришь. А потом, добавил Михаил, возвращаясь к тому, из-за чего загорелся сыр-бор, может, Евсей Тихонович вовсе и не за себя хочет получить пенсию, а за детей? Так ведь, дядя Евся?
   – Так-так, Миша, – живо закивал Евсей, – за детей. За Ганьку и Олешу. Два сына на войне головы сложили.
   – Это другое дело, – сказал Егорша. Подумал, добавил: – Нет, все равно ни хрена не выйдет.
   – Ну да! – возразил Михаил. – Все за убитых получают, а он что, не отец?
   – Да что вы ко мне пристали? – начал злиться Егорша. – Я что, райсобес? Там, между протчим, тоже не дураки сидят. А ну-ко, скажут, предъяви документы, когда поил-кормил?
   – Господи! – всплеснул руками Евсей. – Я уж злодей своим детям, да? Я не поил, не кормил? А кто же их поил-кормил? Кто? – И Евсей вдруг всхлипнул, размазал по румяным щекам слезы. – Мне и ребята свои против не говаривали.
   – И зря, – сказал невозмутимо Егорша. – Из-за кого же они страдали? Я бы такому отцу прописал.
   – Ладно, не будем об том говорить. То особо дело. Не ты мне прописывал. Федька Косой, в исполкоме сидел, уж как, бывало, не стращал! "Снимай крест, стриги волосы. В землю зарою!" А где теперь? Сам раньше меня зарылся. Злом человека, ребятушки, не наставишь. Зло не людям делаешь – себе. Мне мати-покойница, бывало, говорила: "Кабы зло, Евсейко, исделал да на небо улетел…"
   Егорша ухмыльнулся:
   – А на небо ты, дядя Евся, не очень рассчитывай. Там тоже с отбором принимают.
   – Что пустое молоть.
   – Не пустое. По твоей религии. Водочку любишь… – Егорша загнул палец.
   – Погоди, – Михаил сдвинул брови. – А дальше что?
   – Вишь вот, Михаил Иванович понимает. Даром что годами от тебя не ушел. Ох, ребята, ребята, – вздохнул Евсей, – всего не перескажешь. Все прошел. А как дети свои выросли – и не видел. Уж когда домой вернулся, в сельсовете объявили: оба геройски погибли. За родину. – Евсей развел руками. – Не судьба. Федька, Федька Косой меня упек. Ох, зверь-человек, царство ему небесное. Уж как он, бывалоче, меня топтал да мял! И заданьем твердым обкладывал, и из лесу по месяцам не выпускал… А и зазря, как потом выяснилось. Тамошние власти поумнее – с меня и вину всю сняли. Не виноват, говорят, отец, а что по религии живешь, дак это твое дело. Закон дозволяет.
   – Ну ладно, – важно, как если бы он вел собрание, сказал Егорша. – Этот вопрос для ясности замнем. А теперь давай антракт – чего-нибудь в части мурокурок. Ох, бывало, у нас в Заозерье на эти штуки Вася-ножовик мастак был. Как раз незадолго до войны из-за проволоки вышел. Этот самый знаменитый Беломор строил. Который еще на папиросах обозначен. Ну почнет живые картины на своем теле показывать да про этих мурок-урок рассказывать – заслушаешься. Такие, говорит, там шмары имеются – пальчики оближешь.
   – А кто тебе сказал, что я за проволокой был? Да я, ежели хочешь знать, ни одного дня там не был.
   Егорша аж затылком долбанул простенок – до того неожиданно было то, что сказал старик. Михаил, к этому времени начавший было томиться и позевывать, тоже вскинул голову.
   – Нет, ребята, – после небольшого молчания снова заговорил Евсей, никаких шкурок-мурок и не видал. Я с ссыльным листом на чужбине был, да и то зазря. Тамошние власти, спасибо, разобрались, все права мне дали. – Евсей вдруг застенчиво улыбнулся, покачал головой. – А по первости-то тоже всяко было. Что уж скрывать. Я приехал в поселок на рождество. Зима, мороз, степь голая. И не то что лесины – кустика вокруг не увидишь. А мне и притулья нет. Как хошь живи. И насчет пропитанья тоже сказ короткий: кормись как знаешь. Да, так было-то. А потом, когда уезжал, – ох! Не то что все прочие – сам председатель уговаривал: не езди, говорит, отец. Оставайся у нас да обогревай людей теплом. Я все, вишь, печи клал. И до войны клал, и после, когда отпускную дали.
   – Постой, – сказал Михаил, – а когда же тебе отпускную дали? Разве не после войны?
   – Нет, нет, раньше. Еще на первом году войны, осенью.
   – И ты остался там? Не поехал домой?
   – Сообразил, что дома не коржики с медом, – вставил с ухмылкой Егорша.
   – Да почто ты все меня в корысти-то винишь! – воскликнул Евсей. – Разве я по корысти живу? Людей надо было спасать от холода. Вот из-за чего остался.
   – Че-го, че-го?
   – Вот тебе и чего. Ты, поди, и не слыхал про то, что у нас за Волгу целые заводы перебрасывали? Нет? – Евсей от обиды повернулся к Михаилу. – Да-да, Миша, завод пересек мне дорогу домой. Я уж было совсем собрался, с людями простился. А тут вдруг к председателю зовут. Срочно. Ну, думаю, не судьба. Обо мне чего-нибудь перерешили. Нет, насчет завода. Завод вакуирован, на станцию привезли. Поселок надо строить. А мне, значит, чтобы печи класть. Нет, говорю, не могу, гражданин начальник. У меня дети есть. Я детей давно не видел. А тот и говорить не стал. Меня в санки – да на станцию. А на станции – о господи! Люди, люди. Женщины. Ребятишки плачут. Костры горят… Ну я и остался. Простите, Ганька да Олеша. Вы-то сейчас все же во тепле, в детском доме, а тут-то что будет, когда морозы падут?..
   Егорша, свертывая цигарку, спросил с издевкой:
   – Так. Значит, добровольно, так сказать, по сознательности остался?
   – А уж не знаю как, а остался. Так своих ребят и не увидел. – Евсей опять всхлипнул.
   – А может, господь бог внушил? А?
   – Ну чего ты, понимаешь, в бутылку лезешь? – попытался урезонить Егоршу Михаил.
   – А то! Он тут который час нам на мозги капает, а ты и вздыхаешь: вот, дескать, божий человек. А этот божий человек небось ряху наел. Ну-ко, кто у нас в Пекашине с таким зеркалом из войны вышел?
   – Да что это, господи! – Евсей схватился руками за голову, расплакался. Зачем тогда ко мне приходить? Я тебя принял, я тебе почет оказал, а ты все мне поперек. Все лаем да пыткой.
   Михаилу вдруг нестерпимо стыдно стало и за себя и за Егоршу. В самом деле, на что это похоже? Пришли, уселись за стол и давай отчитывать старика. Егорша, положим, завелся, – с ним это бывает. А он-то куда смотрит?
   Он положил руку на плечо Егорше:
   – Ты все-таки думай, что говоришь, голова еловая.
   – Это ты думай! – Егорша резким движением сбросил с себя его руку. – Я в райкоме работал – закалку имею.
   – В райкоме работал! Хоть за колесо райкомовской легковухи держался.
   – Может, и за колесо, а тебя в бригадиры вывел.
   – Что? Ты меня в бригадиры? Ты? На пол со звоном упал стакан. Михаил, рванув Егоршу на себя, вытащил из-за стола.
   – Ребята, ребята! – закричал Евсей тонким, плаксивым голосом. – Что вы? Что вы делаете?
   Затем, плача и охая, схватил их за шиворот, растащил по сторонам.
   – Пусти! – злобно прошипел Егорша, вырываясь.
   – Нет-нет, ребята, не пущу. Покайтесь друг другу, ну? Покайтесь, ладно? Что вы не поделили, что? Пришли ко мне друзьями, а уходите врагами. Разве можно так? – Евсей упрашивал, усовещивал их…
   – Да пусти ты, мать твою так! – заорал Егорша, зверея.
   Пальцы Евсея сразу разжались. Он закрыл глаза руками, застонал:
   – Ох, ох, нехорошо, Егор. Матерное-то слово самое тяжелое. Грешишь против своей матери, против матерь-богородицы и против мать сырой-земли…
   – Ладно тебе! Запричитал… – Егорша сдернул свою кепку с матицы, выбил о колено, надел.
   – Оставайся! – крикнул он из-под порога. – Он тебя под свой крест подведет!.. – И так хлопнул дверью, что песок посыпался с потолка.
   Михаил прислушался к шагам Егорши, сбегавшего с крыльца. Потом все затихло, и он услышал всхлипывание. Плакал Евсей. Плакал, как ребенок, обхватив руками голову.
   Тускло горела коптилка.
   – Ничего, – сказал Михаил. – Остынет маленько и вернется.
   Они сидели безмолвно, тот и другой вслушиваясь в ночную тишину, и ждали.
   Егорша не вернулся.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
   Кончался еще один год. Страна подводила итоги.
   Завистью пухло сердце у Михаила, когда он по вечерам, заглянув в колхозную контору, натыкался глазами на центральную газету.
   Где-то шумела большая жизнь, где-то жили крылатые люди-богатыри, которые ежедневно и ежечасно совершали подвиги во славу родины и красочно рассказывали о них в своих письмах и рапортах.
   А что в Пекашине? Какая жизнь?
   Снежные суметы вровень с окошками. Мутный рассвет в десятом часу утра.
   Днем прочиликает, утопая в сугробах, стайка детишек, возвращающихся из школы, проскрипит воз с дровами или с сеном, еще покажется в своем ежедневном обходе очкастый Ося-агент, от которого, как от чумы, шарахаются бабы, – и вечер. Длинный вечер с дымной лучиной, с одной и той же заботой – что будем жрать завтра. Потом ночь. Хочешь – дави печную кирпичину, хочешь – смотри бесплатное кино: северное сияние. Хоть всю ночь. И со звуком. Проклятая Векша из себя выходит, когда в морозном небе за деревней начинают плясать и переливаться серебряные сполохи.
   Нет, не о такой жизни мечтал Михаил…
2
   Все спали. Ребята спали на полатях, мать с Танюхой на печи, а он не спал. Он сидел в дрожащем кругу розового жара и тоскливыми глазами смотрел на догорающие в печке дрова.
   И еще было в избе одно существо, которое томилось в этот вечер. Елка. Она лежала под порогом в темноте и на всю избу источала смоляной аромат.
   Елку он вырубил в сумерках, возвращаясь с сеном с Верхней Синельги. Думал: вот обрадуются ребята! А ребята посмотрели недоуменно на него и отвернулись. И Михаил понял: что им какая-то обмерзлая елка – в лесу выросли. А вот если бы эту елку да обвесить конфетами и пряниками, а еще лучше хлебными горбухами вот тогда бы – да! Тогда бы они глаз не сводили с нее. Так и осталась лежать елка под порогом.
   Новый год не торопился. Стрелка на часах – они сонно потикивали на дощатой заборке за спиной – никак не могла перевалить за десять.
   А ведь есть, есть на земле люди, думал Михаил, которые сейчас с минуты на минуту ожидают прихода Нового года. И сами они такие же нарядные, как та елка, которую он видел на днях на обложке «Огонька». И в их квартирах столы с белыми скатертями, вино, всякая жратва. И вот они сядут за эти столы и поднимут бокалы под звон кремлевских курантов…
   Дрова прогорели. Михаил помешал кочергой в печке. Подложить еще? А что ему сдался этот Новый год? Ну, дождется, когда часовая стрелка подойдет к двенадцати, это нетрудно. А дальше что?
   Михаил подождал, пока не растаяли синие, угарные огоньки над раскаленной россыпью углей, потом еще раз помешал кочергой, закрыл листик в трубе.
   На ночь он решил выбросить елку на улицу. Зачем – чтобы она еще утром мозолила всем глаза?
   Но елка не хотела на мороз. В темноте она кололась, крупными слезами заливала ему руки. И Михаил раздумал: ладно, оставайся до утра.
   В ночном небе ярко горели звезды. Михаил запахнул полы полушубка – морозец что надо, – вышел, рыхля свежий снег, на дорогу.
   Куда пойти? Ни одного огонька не было вокруг. Дорогу замело, загладило. Пухлые сугробы залегли вдоль изгороди.
   Он поглядел в ту сторону, где за деревней неясными увалами чернели ночные леса. Там была Сотюга. И он пожалел, что не поехал туда. А ведь собирался было: давно пора проведать Лизку – как уехала, ни разу не была дома, – а заодно повидать и Егоршу. Сколько еще дуться? В каких переплетах они раньше не были, всю войну вместе расхлебывали, а тут, в тот вечер у Евсея Мошкина, удила закусили и давай лягать друг друга. И из-за чего?
   Признаться, он, Михаил, поджидал сегодня Егоршу. Вот-вот, думалось, загремят ворота, ввалится с мороза: "Ну что, коля, не ждал?"
   Уши и нос пощипывало. Обмерзлый ушат потрескивал на крыльце.
   Эх, жизнь, жизнь… Ну что изменилось от того, что он стал бригадиром? Только ходьбы прибавилось – каждое утро надо обежать деревню. А в остальном все то же: сено – дрова, дрова – сено…
   Он прошел на задворки, наколупал в пазах моха. На курево.
3
   И все-таки Дед Мороз не обошел Пряслиных. Ночью Михаил проснулся – стучат. Он спрыгнул с кровати, подбежал к боковому окошку, ткнулся разгоряченным лицом в заледенелое стекло. Никого. Неужто ему показалось?
   И вдруг оттуда, с холода, донеслись притворно-жалобные слова:
   – Пу-сти-те по-греть-ся…
   – Мати, мати! Лизка приехала!
   Ночная тишина в избе будто взорвалась. Мать со словами "иду, иду!" уже открывала двери (она-то, наверно, еще раньше его услыхала стук в окно), а на полатях, на печи загорланили ребята: "Лизка, Лиза приехала…"
   Михаил кинулся искать спички.
   В их семье не принято было обниматься и целоваться. Но когда из морозного облака под порогом вдруг блеснули знакомые глаза, густо запорошенные инеем, он не удержался – сгреб сестру в охапку.
   – Лиза, Лиза, мине, – запричитала Танюха, слезая с печи.
   И Лизка, протягивая к ней руки, расплакалась:
   – Иди, иди, моя хорошая. По тебе-то я больше всех соскучилась.
   А потом она обнимала остальных – Петьку и Гришку (эти обхватили ее оба вдруг), Федюху, насупленного, не спускавшего взгляда с корзины, которую вслед за Лизкой внесла в избу мать, – и для каждого находила особое словечко.
   Михаил первый опомнился.
   – Мати, чего стоишь? Наставляй самовар. А может, ты замерзла – баню затопить?
   – Да что ты, парень? – удивилась Лизка. – Какая ночью баня?
   Лизку раздевали всей семьей. Кто стаскивал с ног обмерзлые валенки, кто расстегивал ватник, кто снимал с головы шаль.
   И она, растроганная, непривычная к такому вниманию, только качала головой:
   – Я не знаю, вы со мной, как с маленькой. Я ведь не откуда приехала – из лесу.
   – А я уж думал, не приедешь, – сказал Михаил. – Ждал-ждал – лег…
   – Что ты – не отпускали. Хорошо, Илью Максимовича на совещанье в район вызвали. Как хотите, говорю, поеду – девять недель дома не была. Я ведь теперь за повариху.
   – За повариху?
   – Ну да. Разве Петр Житов не сказывал?
   – Нет, ничего не говорил.
   – Третью неделю варю. Ничего – люди не жалуются.
   – Ну, это ты молодец! – радостно сказал Михаил.
   – Худо ли, – подтвердила мать. – Все не в снегу. И лишняя ложка похлебки достанется.
   В задосках зашумел самовар, и ребята, как по команде, уставились на корзину.
   И корзина, та самая берестяная корзина, с которой раньше ездил в лес Михаил, раскрылась.
   Буханка ржаного хлеба, другая. Сухари. И еще сахар – целую горку мелко наколотого сахара насыпала Лизка из мешочка на стол.
   Ребята ахнули. А Михаил, растерянно моргая, только махнул рукой. Ну что ты скажешь? Не дура ли девка? Бывало, в лесу намерзнешься за день – только и радости чайку горячего попить, а если приведется огрызок сахара – праздник. А эта, дура набитая… Ах…
   И была зимняя ночь. И за окошком лютовал мороз – с треском, с яростью, как голодная собака, вгрызался в промерзшие углы.
   А им – что! Им плевать и на ночь, и на мороз. Красный самовар клокочет на столе.
   Ешьте, пейте, ребята! Новый год идет по земле.
4
   – Бежите, разгребите дорожку на задворках, – говорила шепотом мать.
   Ребята заулыбались – она это почувствовала, не глядя под порог, – и хлопнули дверью.
   – А ты, бес, не вертись! – зашипела мать на Татьянку. – Дай поспать человеку.
   – Да я, мама, не сплю, – сказала Лизка и открыла глаза.
   В избе было уже светло. С оледенелых окошек красными ручьями стекала заря на белый пол.
   Татьянка вскочила на залавок, приподнялась на цыпочки и крепко обхватила ее холодными ручонками за шею.
   – А ты чула ли, как я вставала? Я уж пол подпахала, вот.
   – Подпахала… Все утро, как кобыла, скачешь. Человек из лесу приехал, а тебе хоть говори, хоть нет.
   – Дак ведь она не спать приехала, – возразила матери Татьянка. – Да, Лиза?
   – Да, да.
   Лизка слезла с печи, босиком прошлась по избе. На Ручьях в бараке так не пройдешься – там всегда холодина под утро, – и она скучала не только по родным. Все тело ее скучало, а пуще всего ноги скучали по этому вот избяному теплу.
   – Да, теплом-то мы, слава богу, не обижены, – сказала мать, словно угадывая ее мысли. – Осенью, как ты уехала, Михаил опять подконопатил стены.
   Пока Лизка умывалась да расчесывала волосы, мать принесла с повети веник.
   – Собирайтесь в баню.
   – Что, уже истоплена?
   – Как не истоплена! – Мать улыбнулась, разглядывая ее на свету. – Разве не чула, как брат из-под тебя лучину доставал?
   – Нет, – призналась Лизка и покраснела. – Я намерзлась дорогой – как убитая спала. А где он сейчас?
   – Михаил-то? Не говори – весь прибегался. Да он и глаз не смыкал. Баню затопил, заулок разгреб – в лес побежал. У Петра Житова ружье взял. "Не могу ли, говорит, кого убить. Чем гостью-то, говорит, кормить будем".
   – Я не знаю, мама, вы как с ума посходили. Какая я гостья?
   – Ладно. Пущай. Рад ведь – сестра праздник привезла. И копейка снова в доме завелась… – Мать коротко всплакнула.
   – А ты разве привезла денег-то? – спросила Татьянка. – Пошто я не видела? Где они?
   – Поменьше спать надо, – сказала Лизка и рассмеялась от радости.
   Ночью, после чая, – Татьянка сразу же убралась на печь, – она дала брату полный отчет. Сколько заробила, сколько прожила – все, до последней копеечки выложила. И Михаил только – руками разводил: "Вот никогда не думал, что из твоих рук деньги принимать буду…"
   Улица ослепила ее своим блеском. Заулок расчищен до изгороди. Пушистая елочка выглядывает из свежего сумета, нарытого к крыльцу. Откуда она взялась? Не из леса же за ней прибежала?
   Но особенно растрогала ее Звездоня. Узнала, нет ли ее по шагам, когда она поравнялась с воротами двора, а голос подала. Ворота для тепла были заставлены ржаными снопами. И от них шел белый парок, приятно пахнущий жилым теплом и навозом.
   На задворках Лизку встретили братья с лопатами. Щеки раскраснелись, глазенки блестят.
   – Иди. Мы до самой бани дорожку разгребли.
   И она пошла по этой дорожке. Пошла неторопливо, бездумно любуясь сиянием зимнего дня.
   Семеновна, черпавшая воду из оледенелого колодца, не признала ее:
   – Чья ты? Худо ноне вижу…
   – Давай – "чья ты"! Соседку не узнала…
   – Ли-иза! О господи… Вот как ты выросла… В байну пошла?
   – В байну. Заходи в гости – я чаем с сахаром напою.
   Сзади слезы, всхлипывания:
   – Вот какая девка у Анюшки выросла… А я и не узнала. Заходи, говорит, чаем с сахаром напою…
   Татьянка, бежавшая впереди, быстро обернулась и осуждающе посмотрела на сестру:
   – Ты чего это ее звала? Мы и сами сахар-то съедим.
   – Ой, какая ты жадюга, Татьянка! Как язык-то у тебя повернулся. Глызку сахара старухе пожалела…
   – Ну и что, – не сдавалась Татьянка. – Это ты каждый день чай с сахаром пьешь, а мы-то все без сахара.
   Лизке вспомнились Ручьи, барак, лесная жизнь. В делянку идешь в потемках, в барак возвращаешься в потемках. Ватник скрипит, как шлея на лошади, задубел, заледенел: поброди-ка целый день в снегу до пояса.
   Нет, нет, не сахарная была у нее жизнь на Ручьях. Но ради вот этого дня, который она проживет сегодня дома, она бы начала эту жизнь сызнова.
   Да, это был ее день. Для нее топил брат баню, для нее ходили на цыпочках все утро, пока она дрыхла на печи, для нее ребята разгребали вот эту дорожку, по которой она шагает сейчас.
5
   Михаил удивился – дома сидели без огня.
   Задеревеневшими от холода руками он чиркнул спичкой, зажег керосинку на столе. Где ребята? Ловушку какую-нибудь приготовили для него?
   Ребята были на печи – в сутемени сухо сверкали их глаза.
   Он вынул из-за пазухи закоченевшего рябчика, положил на стол. Тот стукнул, как деревянный.
   – А где у нас гостья?
   Молчание.
   – Где, говорю, Лизка? Чего на печь забрались – печку не затопите?
   – Уехала… – ширнула носом Татьянка и громко заплакала.
   – Уехала? Как уехала?
   – Петр Житов увез. Собирайся, говорит, ехать надо.
   Вот так хреновина… Да как же так? Ведь они и не поговорили как следует…
   – Давно уехала?
   – Недавно… Мама провожать ушла…
   Михаил кинулся вон из избы и едва не сбил в дверях мать.
   – Бесстыдник! В кои-то поры девка домой выбралась, а он в лес укатил. На весь день…
   – Да разве я знал? А у тебя-то кочан на плечах? Кой черт случилось бы – и завтра уехала.
   – Не своя воля. По судам-то ей еще рано ходить.
   – По судам! Так уж сразу и по судам. И ночью бы в крайнем случае отвез.
   – То-то много ты к ней ездил. Девка без мала три месяца в лесу выжила бывал ли хоть раз?
   Михаил сел на прилавок к печи, достал банку с махоркой. Махорочку – три пачки – привезла сестра. Не забыла, что надо брату. А он, выходит, как та скотина: ей сено в пасть суют, а она рогами да копытами. Но разве он для собственного удовольствия целый день убивался в лесу? Ведь хотелось как лучше. Сестра приехала, а чем кормить?
   Рябчика он свалил с ходу в Поповом ручье. Обрадовался – вот, думал, какая везучая у нас Лизка: не успел в лес зайти, а уж оперился. А потом ходил-ходил, мял-мял лыжами пухлый снег, все ельники по занавинам выходил – никого. Вымер лес…
   Михаил поднял голову, глухо спросил:
   – Валенки-то у ей как? Целы? Это внимание с его стороны к сестре несколько смягчило мать. И она, затопляя печку, стала рассказывать, как Лизка ждала его целый день. "Никуда не вышла. Хотела по деревне пройтись – где тут? Брат с ума нейдет. И уж она, мое горюшко, попереживала. И в окошко-то глянет, и на крыльцо-то выбежит… А тебя все нету и нету – как скрозь землю провалился…
   А как в сани-то стала садиться – еще же брат на уме: "Мама, кричит, привет Михаилу сказывай…"
   Потом мало-помалу в разговор включились малые. Ах, ох! Лизка надела белое платье… Лизка вплела в косу красную ленту… Лизка играла с ними в жмурки… Лизка клевала мерзлую рябину – сладко…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
   Ненамного – всего на воробьиный скок прибавился день после Нового года. И солнце еще не грело – по-медвежьи, на четвереньках ползало по еловым вершинам за рекой. А повеселее стало жить.