На улице было звездно и по-осеннему прохладно. И какие-то черные тени скользили по вечернему небу. Высоко. Под самыми звездами. Неужели это уже птица повалила в теплые края? Рановато бы, кажется. Еще ни одного заморозка не было.
   – Лебеди, должно, – как бы угадав его вопрос, сказал Илья.
   – Лебеди? – Михаил задрал кверху голову. – А разве они по ночам летают?
   – А кто их знает. – Илья закурил, оперся грудью на изгородь огородца напротив крыльца. – Может, и летают.
   – Нет, – возразил Михаил. – Лебедь свет любит. Разве что он нынче по ночам стал летать. А что, может, поумнел и лебедь. Днем-то нынче лететь – живо срежут. Я где-то читал: животные приспосабливаются…
   Михаил встал рядом с Ильёй и уже окончательно разговор с небес спустил на землю:
   – Ну как, наносил грибов-ягод?
   – Маленько, – глухо ответил Илья.
   – А я только сейчас понял, как без коровы жить. А ты ведь который год… Третий?
   – Да нет, ежели войну считать, когда Марья одна жила, то все шесть будет.
   – Порядочный стаж. Ну-ко давай, раскрой свой секрет – как жить без молока и песни петь.
   Илья промолчал. Насмешка не понравилась? Или, поди, и он, как Егорша, на него свысока смотрит? Поди, и по мнению Ильи он древесина пекашинская?
   – Ну да, – зло сказал Михаил, – я ведь и забыл: ты на особом положении, у тебя литер.
   А кой черт и молчит! Разве его это не касается? Разве он не от тех же колхозных трудодней живет? А что, что на трудодень? В прошлом году не дали по случаю засухи на юге, в этом году – по случаю прошлогодней. А что в будущем году будет?
   В это время на крыльцо вышла Татьянка ("Чего ушли, Егорша сердится"). И Илья наконец разомкнул свои золотые уста:
   – Я, пожалуй, пойду, Михаил.
   – Куда пойду? Домой?
   – Да.
   – Ну, это не я решаю. Есть у тебя начальник. (Егорша Илье по отцу доводился двоюродным племянником.)
   – Нет, ты уж, пожалуйста, объясни ему. Скажи, к примеру, домой позвали или еще чего. Худо у меня, Михаил, дома, худо.
   – А чего? С Марьей поцапались?
   – Ах, кабы только с Марьей! Валентина у меня больна – вот что.
   – А чего с твоей Валентиной?
   – То-то и оно, что чего. – Илья оглянулся, заговорил шепотом: – С легкими неладно. Помнишь, я тут как-то у тебя Лысана брал, в район ездил? Ну дак я это Валентину в больницу возил. Страшно выговорить… Тэбэцэ…
   – Тэбэцэ? А это еще что за зверь? Я такого и не слыхал.
   – Слыхал. Туберкулез легких.
   – Что ты говоришь! Нда…
   От злости на Илью у Михаила не осталось и следа. Жалость, горячее сочувствие, желание хоть как-то помочь тому захватили его. Он стал уверять Илью, что это ничего, не страшно, что надо только питание получше.
   – И собаку бы хорошо зарезать жирную, – подал он уже конкретный совет. Салом собачьим заливают больные легкие. Ося-агент, я помню, еще в начале войны всех собак у нас переел, вот он и бегает теперь на нашу голову, – пошутил Михаил. – Мне на днях целый ворох налоговых извещений вручил. Поди, и тебя не обнес?
   – Не обнес! – охнул Илья и вдруг всхлипнул. – Ежели что случится с Валентиной, мне не жить… Скоро первое число, все в школу пойдут, а моя Валентина, что же, из окошечка будет смотреть?
   – Подумаешь, – одернул Илью Михаил. – Ну и из окошечка. Не она первая заболела. Не в этом дело. А ты перво-наперво маслозавод себе заводи. Я на днях узнавал: у Прошича коза все еще не продана. А козье молоко, по медицине, говорят, еще питательнее.
   – Нет, – сказал со вздохом Илья, – с козой теперь ничего не выйдет. Деньги, какие были заработаны в лесу, все до единого рублика спустили на молоко. И барана на той неделе прирезали… Я вот сидел у вас сейчас за столом – эх! Да что же это такое, думаю? Я здоровый мужик – и ничего у меня не выходит. А ты пацан от отца остался и уже семью вырастил, сестру взамуж выдаешь. – И тут Илья опять всхлипнул.
   Михаил торопливо вдавил в верхнюю жердь изгороди свой окурок. Он не хотел видеть плачущего Илью. Не мог. Он был потрясен, размят, раздавлен. Потому что, ведь ежели вдуматься хорошенько, – это же с ума сойти! Кто плачет? Илья-победитель!
   И добро бы Илья лентяем, пропойцей был. А то ведь первый работяга! Ведь это же ужас, как он в лесу работает! А в колхозе? У кого еще такие руки? И вот не может мужик свести концы с концами. Не может…
   – А между прочим, ты знаешь, что я тебе скажу… – заговорил Михаил, в темноте нащупывая руку Ильи.
   Слепящий свет ударил с крыльца по глазам. На этот раз на крыльцо вышла мать:
   – Я не знаю, брат ты или не брат…
   – Сейчас, сейчас, – поморщился Михаил. Он проводил Илью до воротец на задворках. И высказал-таки ему то, что только что пришло ему в голову.
   – А знаешь, – сказал он, – здоровому-то мужику теперь тяжельше… Ей-богу! Я пацаном был – мне легче было…
   Илья как-то поспешно, словно боясь этого разговора, сунул ему руку, сказал:
   – Ладно, Михаил. Спасибо на добром слове. Мне, ежели говорить напрямую, лучше всего бы сейчас на лесопункт податься. Главное – Валентина поспокойнее была бы. А то ведь голова кругом: все пойдут в школу, а она, первая ученица, дома… Есть для меня место на Сотюге. Зовет Кузьма Кузьмич. Кузнеца ему надо. Да что об этом думать. Надо же кому-то и в колхозе работать…
   Последние слова Илья сказал совсем тихо, с раздумьем, как бы с надеждой, что вот он, Михаил, возразит ему. Но как он мог возразить? Он – колхозный бригадир…
   В третий раз скрипнули ворота на крыльце, и в третий раз кто-то вышел за ними. Кто? Не сам ли молодой князь, которого где-то на деревне, не то в клубе, не то у нижней молотилки, все еще чествовали и восхваляли бабы и девки?
   Да, веселая историйка. Сестра замуж выходит, а его трясет от одного вида жениха…
   – Михаил, Михаил…
   – Лизка! Ее голос.
   – Иду, иду!
   И он лихорадочно, с удивившей его самого быстротой кинулся на голос сестры, как если бы та взывала к нему о помощи…

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

1
   Корову привели в четвертом часу дня, а вечером – еще не успели сгуститься сумерки – сели за стол.
   Он, Михаил, говорил: подождем еще хоть недельку. Пускай Лизка хоть недельку походит в невестах. А кроме того, надо вообще время, чтобы собрать хоть мало-мальски сносный стол. Но Егорша – он теперь хозяин – заупрямился: нет и нет.
   В задосках дружно выговаривали железные и деревянные ложки – ребята хлебали молоко от новой коровы. И молоко стояло перед ним – в старой, еще отцом заведенной алюминиевой миске. Но он не мог заставить себя притронуться к молоку. Не лезло ему молоко в горло, потому что из головы не выходила мысль, которая засела туда еще давеча, в ту минуту, когда они встречали новую корову: не за молоко ли он продает свою сестру?
   К встрече коровы они готовились всей семьей. Ребята еще накануне наносили сухого мха и багульника для подстилки. Лизка с Татьянкой запасли свежей отавы, обмели паутину со стен запущенного двора. А сам он полдня отметывал навоз, вставлял стекло в порушенном оконце, поправлял ясли – Звездоня, бывало, если мать запаздывала с обредней, лихо работала рогами. Но и это не все. Лизка, с малых лет лучше его знавшая толк в скотине, заставила его раздобыть смолы и косяки ворот пометить смоляными крестами – так в старину-то делали люди. Не повредит.
   И вот наконец ребята, с полудня дежурившие на крыше избы, возвестили: "Ведут! Ведут!"
   Лизка первой выбежала из заулка, обхватила корову руками за шею и навзрыд заплакала…
   Отчего она заплакала? От счастья, от радости? Оттого, что она семью спасла-выручила? А может, наоборот? Может, как раз в ту самую минуту, когда она увидела комолую красно-пеструю коровенку, которую вели на вязке Степан Андреянович и мать, может, именно в ту самую минуту она и поняла, какую беду с собой сотворила?..
2
   – Горь-ко-о-о!
   Петр Житов гаркнул. В одной руке зажата скользкая сыроега, в другой стакан с водкой.
   Петра Житова привел Егорша, так как Илья Нетесов сказался больным. Со стороны невесты, если не считать старой Семеновны, гостей вообще не было. Бегал было перед самым застольем Михаил к Лукашиным, да не застал их дома.
   – Горь-ко-о-о! Горь-ко-о-о! – гаркнул Петр Житов и требовательными, похабными глазами уставился на молодых.
   Егорша не пошевелился, не выручил Лизку – а уж он ли не мастак по этой части?.. И Лизка встала. Лицо – заревом, а на груди полукружьем янтари. Из недозрелых, желтобоких ягод шиповника. И Михаил побледнел, когда эти бесхитростные, доморощенные янтари, для блеска натертые еловой серкой, коснулись кожаного плеча Егорши…
   Мати, мати, что мы делаем?..
   – Кушайте, пейте, гости дорогие.
   Учтиво, по-старинному поклонилась Лизка направо и налево. И первый поклон Степану Андреяновичу. Тот прослезился, а когда Лизка назвала его татей, старик просто расплакался:
   – Господи! С той самой поры, как Васильюшка убили, никто не назывливал меня так…
   Ну, сестра, подумал Михаил, хоть со свекром тебе повезло…
   В избу шумно, со смехом ввалились бабы и девки, и Лизка будто только этого и ждала. Встала, через стол поклонилась ему:
   – Брателко родимой, Михаил Иванович! Уж и как мне звать-величать тебя… И за брата, и за отца ты мне был…
   – Так, так, Лизавета, – одобрительно зашептали сразу притихшие бабы. Поклонись, поклонись брату. Верно, что заместо отца был…
   И Лизка кланялась. И доморощенные янтари полукружьем свисали с ее худой, полудетской шеи. Но лицо ее было торжественно и даже величаво. И Михаил дивился: откуда она знает все свычаи и обычаи? Ведь, кажись, и свадьбы-то настоящей на ее глазах не было…
   Прежней, домашней стала Лизка, когда разошлись люди.
   В выстуженной избе – двери не закрывались весь вечер, все Пекашино перебывало у них – остались свои да Егорша (Степан Андреянович ушел домой загодя, чтобы приготовиться к встрече молодых). Все стояли под порогом. Егорша, бледный от вина и пляски, хмуро покусывал губы. Он был недоволен затянувшимся прощанием, потому что Татьянка обеими руками вцепилась в Лизку и ни за что не хотела расстаться с нею.
   – Не отдам, не отдам Лизку! – вопила она.
   И Лизка разговаривала, успокаивала ее и в то же время какими-то потерянными и тоскливыми глазами водила по избе.
   И вдруг хлопнула дверь – вышел Егорша.
   – Михаил, Михаил… – Ужас плеснулся в глазах матери. Наверно – худая примета.
   Михаил выскочил на крыльцо:
   – Ну чего ты… Не понимаешь…
   Они впервые стояли рядом – зять и свояк.
   За столом они не сказали друг дружке ни слова. Чокались молча, молча пили. И мать, и Лизка с тревогой поглядывали на него, на Михаила. А что он мог поделать с собой? Не вчера, не сегодня рассыпалась их дружба.
   Яркая полоса света пала на крыльцо. Мимо, как в тумане, проплыло бледное, заплаканное лицо Лизки. Она спустилась с крыльца вслед за Егоршей.
   – Господи, господи! Хоть бы у них-то все ладно было…
   Никогда, никогда не слыхал он от матери мольбы, обращенной к богу. Даже в сорок втором году, когда убили отца.
   Он выбежал на улицу перед своим домом…
   Глухо. Темно. На задворках, у кузницы, тоскливо воет Векша. Все лето не было слышно проклятой, а сегодня завыла. Холода, что ли, почуяла?
   Спит притомившееся за день Пекашино – ни одного огонька в избах. Только он один неприкаянно, как преступник, мотается по ночной деревне. А почему? Отчего ему не спать тоже? Кончен бал, как однажды он прочитал в какой-то книжке. И сколько ни ешь себя теперь, сколько ни рви на себе волосы, ничего не изменишь…
   Несколько успокоила его внезапно пришедшая в голову мысль насчет любви.
   Да, да! – с отчаянием и надеждой тонущего ухватился он за эту спасительную мысль. Почему он все время думает, что Лизка пожертвовала собой, чтобы спасти семью? Почему? А если это любовь? А если она рада, что вышла замуж за Егоршу? Ведь есть же, есть же на свете такая штука – любовь. Господи, да скажи ему сейчас кто, что Варвара ждет его, он бы побежал куда угодно. В райцентр, на Верхнюю Синельгу, на Ручьи…
   Далеко под горой, на излучине реки, жарко вспыхнул красный огонек.
   Луч кто бросает тайком от рыбнадзора? Или кто тайком отправился в чужие края – за счастьем?
   Много нынче народушку бежит в города. А еще больше людей уходит на лесные промыслы. И Илья Нетесов у них, надо полагать, тоже скоро откочует от колхозной кузницы…
   А ему что делать?
   Вот за что он не любил осень – за то, что с наступлением ее каждый раз неотвратимо, как снег, как холод, надвигался вопрос: как жить дальше? Куда податься?
   Рыба на зиму забивается на ямы, белка уходит в дремучие ельники, где полно шишки, птица отлетает в теплые края, а почему он не может дать тяги? Почему он не развернет свои крылья? Разве ему не двадцать лет?
   И словно для того, чтобы еще больше раззадорить и воспламенить его, яркая летучая звезда прочертила ночное небо над головой…
   А потом звезда рассыпалась, и в зеленоватых отблесках ее он увидел приземистую, до боли знакомую избу с заиндевевшей крышей.
   1968