25 апреля Мокрицкий записал: «Пошел я к Брюллову... Скоро пришел Жуковский с гр. Виельгорским. Пришел Шевченко, и Василий Андреевич вручил ему бумагу, заключающую в себе его свободу». Брюллов оставил портрет у себя и просил Мокрицкого снять с него копию. 27 апреля Мокрицкий пишет: «Вчера поутру начал я копировать портрет Жуковского... В три приехал Жуковский для сеанса» (Мокрицкий мог сверять копию с натурой, а Жуковский не ленился приезжать и сидеть — ему здесь было хорошо). Еще в 1839 году Баратынский видел портрет Жуковского в мастерской Брюллова (он был там и в 1849-м — портрет так и не попал в Зимний дворец, заново отстроенный к марту 1838 года).
   В эти же предотъездные дни Жуковский привел в порядок и сдал «в опеку, учрежденную по делам покойного Пушкина, все бумаги его», вместе с тем и все его произведения, «найденные после его смерти и приготовленные в копии для издания в печать» (в 1838 году вышли в свет 8 томов сочинений Пушкина — несколько томов в следующие годы).
   3 мая был прощальный обед у Виельгорских, прямо от них Жуковский тронулся в путь и на другой день около девяти часов вечера, не заезжая ни к кому, миновал Дерпт (надо думать, что он поклонился праху Маши, — ведь это было потребностью его одинокой души). «Уехал почтенный наш Василий Андреевич, — писала родственница Вяземского Кологривова Плетневу. — Его отъезд для многих важная сердечная утрата... Но всегда милый, всегда добрый, всегда и во всем неземной, они в минуту отъезда не забыл о тех, которым с таким радушием обещал свое покровительство».
   До 24 мая великий князь находился в Берлине. Жуковский опять попал в скучную суету визитов, приемов, балов и парадов. Он старался улучить всякую минуту, чтобы пообщаться с художниками, — бывал у скульптора Рауха, художника Крюгера, который налитографировал портрет русского поэта (он продавался потом в Петербурге в книжной лавке Смирдина). 21 мая приехал в Берлин Вяземский, он рассказал, что пароход, на котором он плыл из Петербурга, сгорел в море, в виду немецких берегов. Почти все пассажиры спаслись (на пароходе были жена Ф. И. Тютчева, с детьми, молодой И. С. Тургенев). 27 мая Жуковский отплыл на пароходе, «набитом как бочонок с сельдями» высокопоставленными лицами, сопровождавшими великого князя и Николая I в Швецию.
   30-го Жуковский осматривал Стокгольм. Дневник его очень краток. «Я веду журнал, — пишет он, — то есть записываю для бедной моей памяти то, что каждый день случится, в немногих словах, как ни попало, карандашом, пером, полными фразами или только знаками». Со времени путешествия по Швеции Жуковский, числясь при особе великого князя, по сути, путешествует один, соблюдая лишь заданный маршрут и присоединяясь к свите там, где этого избежать было нельзя. Жуковский изучал страну, рисовал. Он откровенно пренебрегал своими обязанностями наставника. Настолько, что даже друзья упрекали его в этом, например, Александр Тургенев в письме к Вяземскому: «Нельзя не огорчаться на него... что он не исполнил святой, неотклонимой от него обязанности, для коей приставили его к наследнику... У него должна была быть одна мысль: заронить искры, пробуждать чувства, обращать, отвращать от балов и парадов... Заговаривать о важном, хотя бы и не слушали его, не отвечали ему...» Но Жуковский закончил «воспитание» наследника задолго до сложения с себя звания наставника. Князь также не был в претензии на то, что ему не мешают показать себя в европейских дворцах, покрасоваться на парадах. Жуковский с презрением пишет, что половина времени князя «жалким образом» тратится на «церемониальные визиты, длинные и нездоровые обеды, душные балы и разные радости этикета». «Мне не дано никакого особенного поручения, — пишет он, — и я имею более досуга для занятий путешественника».
   Жуковский был в Упсале, где осмотрел университет, спускался в Даннеморские рудники, плыл по Готскому и Трольготскому каналам. 17 июня он прибыл в Копенгаген. 26-го явился к нему с визитом датский поэт Эленшлегер, «король скандинавских бардов».
   29 июня на пароходе «Геркулес» отправился Жуковский в Травемюнде, потом в Любек и Ганновер. Дорогой преследовал путешественников дождь. 22-го через Геттинген (здесь Жуковский побеседовал с историком Геереном), Кассель и Марбург Жуковский прибыл во Франкфурт-на-Майне, где нашел Александра Тургенева. 26 июля он был уже в Эмсе, здесь встретил Шевырева. Они вместе совершали прогулки по горам; Жуковский много рисовал. 25 августа с душевным трепетом въехал Жуковский в ворота Веймара. «Мысли о Гёте и Шиллере дают особенную прелесть этим местам», — записал он в дневнике. Несколько раз в течение недели посетил он дом Гёте, побывал на его могиле, — его сопровождал канцлер Мюллер, занимавшийся изданием сочинений Гёте и писанием его биографии. 4 сентября выехали. Снова замелькали немецкие, а потом австрийские города, где Жуковский осматривал музеи, галереи, всевозможные достопримечательности: Нюрнберг, Регенсбург, Мюнхен, Инспрук... Инспрук — уже за Альпами. Впереди лежала Италия.
   Миновали Верону, Брешию, Бергамо... 1 октября остановились в городке Комо на живописном и уже знакомом Жуковскому озере Комо. Он изучает итальянский язык, путешествует по горам, плавает по озерам Комо и Маджоре — на последнем посещает Борромейские острова. В Комо Жуковский получил письмо из Турина от Тютчева: «Некогда, милостивый государь, я пользовался вашею благосклонностью. И в последнее время, я знаю через князя Вяземского и других ваших петербургских друзей, вы не раз отзывались обо мне с участием... Вы известились, может быть, о моем несчастии, о моей потере? И та, которой нет... сколько раз по возвращении своем из Петербурга и рассказывая мне про свою тамошнюю жизнь, упоминала она мне про вас... Вот почему, не будучи ни суевером, ни сумасбродом, я от свидания с вами жду некоторого облегчения... Вы недаром для меня перешли Альпы... Вы принесли с собою то, что после нее я более всего любил в мире: отечество и поэзию... Не вы ли сказали где-то: в жизни много прекрасного и кроме счастия.В этом слове есть целая религия, целое откровение... Но ужасно, несказанно ужасно для бедного человеческого сердца отречься навсегда от счастия. Простите. Вера моя не обманет меня. Я увижусь с вами».
   Тютчев приехал в Комо. Они вместе катались по озеру на пароходе. 19 октября Жуковский записал: «Глядя на север озера, он сказал: «За этими горами Германия». Он горюет о жене, которая умерла мученическою смертию, а говорят, что он влюблен в Мюнхене». Жена Тютчева была на пароходе, который сгорел в мае у берегов Пруссии, — она спасла детей, но сама простудилась и, так и не оправившись, 9 сентября 1838 года скончалась. В одну ночь у ее гроба Тютчев поседел. Он думал, что не переживет этой ночи. Однако он действительно был «влюблен в Мюнхене», и эта любовь — его вторая жена, Эрнестина Дёрнберг, которой он писал, что «не будь ее» в то страшное для него время, — он бы не вынес страдания... В течение нескольких вечеров Тютчев приходил к Жуковскому. Жуковский молча выслушивал печальные излияния Тютчева, но его собственная душа страдала другим — ейродным страданием, — милое, единственное на свете лицо Маши стояло перед ним так, как будто никогда не исчезало. «Как можно думать, что Маши — нет?Она была...И я иду, хотя и долгим путем, но иду к ней!» — думал Жуковский. Отчаянияон не принимал — оно не глубоко.Излияний о своем всегдашнем горе — своей разлуке — Жуковский не то чтобы не допускал, он их вообще не представлял себе. Но он Тютчеву сочувствовал, он видел его слезы...
   Они вместе поехали в Милан. С 22 по 29 октября они осмотрели в Милане все, что возможно (не исключая, конечно, знаменитого собора), побывали всюду в сопровождении астронома Фризиани, куда можно было успеть за неделю, а вечерами беседовали. По рекомендации Фризиани Жуковского принял нелюдимый и знаменитый автор «Обрученных» Алессандро Манцони, — они беседовали часа два. «Эти немногие минуты были для меня счастливы, как в старину подобные минуты с Карамзиным». Жуковский принес с собой сочинения Манцони, и тот сделал на них дарственную надпись. Но настал и день разлуки, Тютчев вернулся к службе в Турин, а Жуковский через Кремону, сидя на козлах рядом с кучером, поехал в Фузину и оттуда на лодке, морем, в Венецию. Он писал отсюда — из Венеции, «прелестной, чудной всем тем, что в ней есть, и еще более тем, что в ней было. Но прелесть ее существует для меня еще более в воображении, ибо во все почти время нашего здесь пребывания была пасмурная, дождливая погода; мы даже видели снег».
   4 ноября Жуковский пишет Козлову: «Подумай, откуда пишу к тебе. Из Венеции! При этом имени перед закрытыми глазами твоими являются Тасс, Бейрон и тысячи гигантских и поэтических теней прошедшего. Я живу на берегу Большого канала; в тех горницах, которые занимал император Александр. Есть у меня угольная горница; окна, как везде в Италии, до полу и с балконами. Выйду на один балкон, передо мною широкий канал и что-то очень похожее на вид из окон Зимнего дворца, на Биржу и Адмиралтейство: такое же широкое пространство вод...»
   6 ноября Жуковский поднялся на кампаниле — колокольню собора, — оттуда увидел всю Венецию. Оказалось, что она вся крыта красной черепицей и похожа на сказочное чешуйчатое животное. Вышло солнце, и повсюду засверкала вода. Стали видны отмели, проливы, каналы, острова, на севере — далекие отроги Альп. Паруса в море. Голубое дрожащее марево на горизонте. Потом Жуковский плыл в гондоле. В Венеции каждое палаццо — музей и картинная галерея; владельцы их — обедневшие аристократы или богачи-выскочки, купившие их у аристократов, охотно пускали иностранцев, беря небольшую плату. Жуковский побывал во дворцах Редзонико, Монфроне, Гримани, Барбериго, Пизани, Микели, Пезаро, он подплывал прямо к ступеням мраморных лестниц и поднимался в залы, в которых иногда под потолком перелетали птицы и летучие мыши, вместо обоев были старые гобелены и на всем лежал толстый слой пыли... Он задирал голову, разглядывая растрескавшиеся плафоны, всматривался в почерневшие полотна Гвидо Рени, Луки Джордано, Мазаччо, и опять — Тициана, который прожил бы, казалось ему, лет двести, если б в возрасте около ста лет не умер от чумы: он один придал Венеции не меньше пышности и блеска, чем все ее кондотьеры, веками свозившие сюда военные трофеи — мрамор, яшму, пурпур и бархат, золото и бронзу... Дворцы — творения Сансовино, Ломбарди и Палладио — блистали на солнце остатками разбитых стекол и давно нечищенным мрамором колонн. Трубы, балконы, карнизы — все рушилось, осыпалось...
   Жуковский засыпал и видел во сне тяжелую как масло воду узких каналов, монахов в грубых коричневых рясах и сандалиях, позеленевший мрамор, показавшийся из-под разъеденной сыростью штукатурки, бесшумные призраки черных гондол, слепящее золото византийских фресок в соборе, клубящийся пурпур одежд на картинах венецианских мастеров, сырое белье, в изобилии развешанное на веревках, переброшенных через каналы, цветы в киотце на наружной стене дома у лика Мадонны... Здания Венеции словно излучают нежный, смутный цвет — розовато-малиновый, красновато-терракотовый... Вода из нежно-голубой становилась сине-зеленоватой, к вечеру — сиреневой... Жуковский был на рыбном базаре, заваленном диковинными обитателями морских глубин, в армянском монастыре на острове Сан-Джорджо, в театре Фениче, в Арсенале, где строились некогда грозные галеры, угрожавшие Турции, Греции, Риму... Здесь ветшают захваченные некогда венецианцами турецкие бунчуки и знамена, трофеи битвы при Лепанто — арбалеты, панцири и шлемы, копья и щиты... Два древних мраморных льва из Афин сторожат вход в Арсенал.
   22 ноября выехали из Венеции на барке, высадились в Фузине, и дорога пошла вдоль Бренты, по берегам которой громоздились полуразвалившиеся венецианские бастионы. На реке — стаи черных лодок... Дорога тоже полна движения — идут покорные ослики, навьюченные корзинами и тюками, несутся переполненные пассажирами двухколесные седиолы — не меньше десяти человек набито в крошечный экипаж, рассчитанный на двоих: и все смеются, насвистывают, перекликаются со встречными... В деревне Аркуа Жуковский осмотрел домик, где жил последние годы и умер Петрарка, его скромную гробницу в саду. Зарисовал серую стену и оконце, увитое виноградом, а вокруг все было так, как во времена певца Лауры... Это было место воспоминаний...
   И странно, Жуковский не ощущал здесь себя на чужбине, чужбина — это Германия, Австрия, Англия, даже Швейцария. Но не Италия. И почему так — бог знает... После Феррары пошли горы, затем холмы Тосканы. 24 ноября ночевали в Болонье. С 25 ноября по 1 декабря Жуковский осматривал во Флоренции художественные сокровища. Он был во дворце Питти, в Уффици, но тысячи скульптур и полотен всех времен и народов в десятках залов невозможно было осмотреть и за год... Жуковский остановился у полотен Боттичелли. Мечтатель Боттичелли, со своей волшебной, чисто линейной красотой, — мастер, который умел соединить в одном мгновении покой и порыв. Синее небо блещет в просветах между темными листьями. Флора задумчиво опустила руку в передник, полный лепестков, сейчас она бросит еще пригоршню цветов на луг, где танцуют неулыбчивые, но прелестные Грации. Амур целится в юношу, который беспечно пытается сбить палкой яблоко. Нимфа, которую испугал сатир, кинулась к Флоре, ища защиты. Флора ничего не слышит, смотрит прямо на Жуковского, словно спрашивая: «Ты еще не разучился радоваться?» Он осмотрел капеллу Медичи, где жил в мраморе гений Микеланджело. Видел в замке Барджелло фреску, на которой Джотто сохранил для будущих поколений облик Данте... Видел небольшую скамью у южной стены собора, где любил отдыхать Данте. 1 декабря выехали из Флоренции.
   Были краткие остановки в Сиене, рассыпавшейся на трех холмах; Аквапенденте, Монтефьясконе, Витербо, Рончильоне... После этого последнего Жуковский забрался на козлы, несмотря на холод и дождь. Он вглядывался в даль. И вот с одного из пригорков различил на горизонте купол собора святого Петра. Это был Рим. В полях Римской Кампаньи, несмотря на поздний осенний месяц, было солнечно и даже тепло. Зеленела трава между бурых камней. Одинокие дубы шумели свежей листвой, стройные пинии четко рисовались на возвышениях, а вдали, замыкая горизонт, как будто плыли бледно-голубые горы. Приглядевшись, можно было различить вдали темные линии древних акведуков... Прямо у дороги, опершись на длинный посох, стоял рослый молодой пастух, вокруг бедер которого была обернута баранья шкура шерстью наружу. Временами Ромула и Рема пахнуло на душу Жуковского от этой фигуры...
   Вот уже и Тибр — с желтой, почти коричневой водой, которая, как и все вокруг, словно спит со времен цезарей. Глинистые отмели, несколько лодок на берегу... Вот и ворота дель Пополо. Огромный их карниз поддерживают колонны, по бокам — статуи Петра и Павла. Бурые зубчатые стены осыпались, проросли кустами. Слева над ними громоздились крыши и рощи холма Пинчио, с его бульварами.
   — Пассапорти, синьоры! — Два жандарма, обтрепанные таможенники. Несколько монет перешло в их руки. Въезд в Рим был свободен. Это случилось 4 декабря.
   Остановившись в гостинице «Франц», Жуковский послал записку к Гоголю, приглашая его прийти на другой день. «Да будет благословен и тот кучер, который принес мне вашу записку, и дорога, по которой ходил он... Сохрани вас небесные силы! бегу обнять вас», — отвечал Гоголь. Он явился к Жуковскому с Шевыревым, и они втроем пустились в город. «Жуковский настолько влюблен в Рим, что ему от этого двадцать лет или того меньше, если такое возможно, — пишет Долли Фикельмон из Рима Вяземскому в эти дни. — Он ходит туда и сюда, он в постоянном восхищении, никогда не устает и забывает обо всем». В кафе Греко и в ресторанчике Лепре Жуковский нашел многих своих знакомых немецких и русских художников. В последующие дни он часто заходил в мастерские Иванова, Бруни, Живаго, Никитина, Маркова, Габерцетеля, Иордана. Однажды он обошел все мастерские вместе с великим князем, это нужно было для поддержки художников. Великий князь вынужден был сделать ряд заказов.
   Сначала Жуковский осматривал город с Гоголем и Шевыревым. «Шевырев вечно на кафедре, — записал он 7 декабря, — и все готовые, округленные, школьные мысли; Гоголь весь минута, он живет Италиею». Потом они чаще стали ходить вдвоем, оба они, Гоголь и Жуковский, брали с собой альбомы и карандаши. «Я теперь так счастлив приездом Жуковского, что это одно наполняет меня всего, — пишет Гоголь. — Свидание наше было очень трогательно. Первое имя, произнесенное нами, было Пушкин. Поныне чело его облекается грустью при мысли об этой утрате. Мы почти весь день осматривали Рим с утра до ночи». 10 декабря Жуковский был с Гоголем у Иванова, в его мастерской, затаившейся во дворе большого дома, видел уже полностью подмалеванное — огромное — «Явление Христа народу» (по настоянию Жуковского великий князь оставил эту картину за собой — художнику назначена была пенсия по три тысячи рублей в год). Иванов подарил Жуковскому три рисунка — «Иисус в винограднике», первый эскиз «Явления Христа народу» и «Жених, покупающий своей невесте кольцо».
   Наследник поручил Жуковскому приобрести на его имя несколько картин у русских художников, а их в Риме было около тридцати человек. Жуковский перепоручил это Бруни, а затем Иванову. «Я бегал как угорелый, — писал Иванов, — к каждому из 30 человек, чтобы согласить на заказ или покупку и назначить цену, не спал две ночи, писал и переписывал бумаги, снося жестокие слова некоторых товарищей... Любезные соотечественники вломились в кабинет к Жуковскому и откричали ему свои недовольства, закончив все свои доказательства междоусобною ссорою в его глазах». В конце концов заказы и покупка были утверждены.
   С 18 по 25 декабря Жуковский и Гоголь почти неразлучны. Их мало интересует знаменитая Корсо — эта длинная щель, застроенная дворцами (Дориа-Памфили, Киджи, Русполи и т. д.), она интересна только в карнавал, до которого, правда, недалеко. Они рисовали у Колизея, на Форуме, на вилле Мильс, сидя на обломках, обросших зеленью, рядом паслись козы, играли мальчишки. Гоголь писал в «отрывке» «Рим» (1839) о темных улицах и переулках, из которых мало-помалу «начинает выдвигаться древний Рим, где темной аркой, где мраморным карнизом, вделанным в стену, где порфировой потемневшей колонной, где фронтоном посреди вонючего рыбного рынка, где целым портиком перед нестаринной церковью, и, наконец, далеко, там, где оканчивается вовсе живущий город, громадно воздымается он среди тысячелетних плющей, алоэ и открытых равнин необъятным Колизеем, триумфальными арками, останками необозримых цезарских дворцов, императорскими банями, храмами, гробницами, разнесенными по полям».
   1 января 1839 года Жуковский ездил с Гоголем в Тиволи, рисовал древние храмы Весты и Сивиллы, стоящие над пропастью, куда со страшным шумом многими каскадами низвергается река Анио. С горы, на которой расположен городок, видны гигантские развалины виллы Адриана, среди них часовня, сделанная из камней дома Горация. 7 января они снова отправились в сторону Тиволи, весь день, ветреный и холодный, ездили на осликах среди развалин виллы Адриана. 8-го отправились в музеи Ватикана. С 9 по 12 января бродили по всему городу, заходя во дворцы, церкви, галереи, всюду, где была живопись.
   15-го поехали в Альбано. Выехав из Неаполитанских ворот, снова пересекли Кампанью. Через несколько часов поднялись в Альбанские горы; несмотря на зиму, все здесь зеленело: дубы, пинии, кипарисы и оливы. Долго любовались круглым озером серо-стального цвета, гуляли на дороге, ведущей в Кастель-Гандольфо, — над ней густо смыкались кроны деревьев, на каждом шагу журчали родники... 17 января Жуковский был с Гоголем у старого итальянского художника Каммучини, автора исторических картин. 18-го в кафе Лепре на улице Кондотти, в «русской комнате», в обществе соотечественников Гоголь отметил свой день рождения. 22 января Жуковский рисовал его на вилле Волконской сидящим на террасе и любующимся старинным собором Иоанна Латеранского. 24-го Жуковский рисовал Гоголя рисующим развалины Колизея. 28-го он изобразил Гоголя, Шевырева и Волконскую, беседующими возле заросшей растениями стены древнего акведука, примыкающего к дому виллы Волконской. С 23 января в Риме шел карнавал. «Ковры в окнах. Маски», — записал Жуковский. С каждым днем карнавал становился все неистовее. 26 января: «С Гоголем... Чудный, ревучий день карнавала. Мы в масках на омнибусе... Толпы». 28 января Жуковский с Гоголем бросились в самую гущу неистовства, — их засыпали известкой, затолкали, оглушили. 31-го: «Идущий тихо становится бегущим бешено... бой сверху вниз и по бокам... Как бы хоть раз прокричать, промычать, прореветь! Непрерывный гул».
   1 февраля великий князь выехал из Рима в обратный путь. «Я по обыкновению опоздал», — записал Жуковский. Опоздал откровенно, желая ехать в одиночку... Через неделю Гоголь послал ему письмо: «Два первые дни я решительно не знал, за что приняться... Верите ли, что иногда, рисуя, я, позабывшись, вдруг оборачиваюсь, чтобы сказать слово вам, и, оборотившись, вижу и как будто слышу пустоту».
   На пути, в Генуе, Жуковский встретил Тютчева — они вместе прибыли в Турин. «Я прежде знал его ребенком, — писал Жуковский о Тютчеве тетке его, Н. Н. Шереметевой, — а теперь полюбил созревшим человеком; он в горе от потери жены своей... Он человек необыкновенно гениальный».
   В Турине Жуковский ежедневно встречается с Тютчевым и выслушивает его страстные, трагические монологи, в которых он изливал свою скорбь. «Карамзин духом», — записывал о нем Жуковский, а это в его устах была высшая похвала человеку, противостоящему страданиям. Тютчев оказывался возле Жуковского и на всех приемах и обедах, так как замещал в Сардинском королевстве русского посланника. После того как он оказался рядом с Тютчевым за обедом у короля, Жуковский записал шутливо: «Деспот есть, беспрестанно возрождающийся».
   19 февраля Жуковский прибыл в Вену.
   Он откровенно писал императрице, что все время, которое можно было употребить для полезных осмотров и отдыха, для князя «задушено представлениями, балами... всем тем, что можно было бы видеть и не покидая Петербурга... нет времени одуматься и побыть с собою на просторе». Жуковский, рискуя быть отозванным в Россию, действовал в основном по своей программе, и в Вене — особенно.
   Жуковский испытал и необыкновенное ощущение, когда, в дождь и ветер, преодолев семьсот ступеней, поднялся на башню собора св. Стефана. Шляпу пришлось снять, ее унесло бы крутящейся и воющей водяной пылью. Облака тысячами жгутов проносились в тысячи разновеликих окошек и щелей, прорезанных в мраморе. Все гудело. Башня казалась хрупкой, плывущей и медленно падающей...
   Дыхание забивало ветром... Это, может быть, и обычное для путешественников, посещающих Вену, дело, оказало на Жуковского огромное действие. Ему показалось, что небо наслало на него забытые им вихри вдохновения... И он устыдился своей беспечной жизни на дорогах Европы. Он сказался больным и перестал являться на приемы и обеды.
   Лейб-медик Енохин сообщил великому князю, что Жуковский простужен и должен высидеть неделю дома. У него на столе были изданный в Париже в 1825 году французский прозаический перевод «Лузиад» Камоэнса и пьеса австрийского драматурга Фридриха Гальма «Камоэнс». За день до того Жуковский видел в венском Бур-театре пятиактную драму Гальма (это был псевдоним барона Мюнх-Беллингхаузена) «Гризельда», написанную на сюжет новеллы Боккаччо. Пьеса была отлично построена и имела успех... «Камоэнс» (он написан Гальмом в 1837 году) — другое дело. Прекрасная вещь, но ставить на сцене ее не стоило, — это ряд диалогов и монологов, происходящих в бедной комнате умирающего поэта. Но и не Гальм, не его пьеса заставили Жуковского глубоко погрузиться в свои думы и взять перо. И, собственно, даже не высокая, истинно поэтическая судьба Камоэнса, спасшего свои «Лузиады» во время кораблекрушения, много странствовавшего и воевавшего на чужбине и скончавшегося в одиночестве, в беднейшем госпитале Лиссабона со словами, как говорят: «Я умираю в своем отечестве и вместе с ним...»
   В речах Камоэнса и его собеседника Квеведо Жуковский решил высказать свои думы о поэзии, о судьбе истинного поэта вообще. Эта драма (поэма или повесть, или, как у Пушкина — «маленькая трагедия») явилась вдруг перед ним как некая таинственная книга с чистыми листами, сквозь которые просвечивало пламя. Жуковский ходил из угла в угол с дымящейся сигарой. Забыл о Вене. Обо всем. Забыл, даже, что будет возвращаться в Россию. Со всех сторон надвигалась вечность и требовала от него исповеди — перед тем, как... Он даже не дрогнул, подумав о смерти...