В этом году Андрей приступил наконец к переводу «Вертера» Гёте. Скоро он привлек к этой работе Мерзлякова и Жуковского. Вот где возникал тот литературный союз, который нужен был Жуковскому, — замечательная школа самообразования. В сюртуках и шляпах а-ля Нельсон они бродили по всей Москве. Бывали у Симонова монастыря, где похоронены Пересвет и Ослябя, герои Куликовской битвы; в Марьиной роще; взбирались на Мытищинский водовод. Стали сидеть и в кофейне Муранта на Ильинке, где собирались актеры, студенты и профессора университета...
   Наступили последние вакации. Жуковский повез в Мишенское «Дон Карлоса» и «Вертера», чтобы переводить свою долю. Быстро мелькнул краткий летний отдых. Осенью все съехались в Москве. Тургеневы вернулись из своей симбирской деревни, Мерзляков — из городка Далматова Пермской губернии, куда ездил к родителям, Кайсаров — из деревни на Воробьевых горах, где нанимал для отдыха избушку вместе с Семеном Родзянко. Осенью у Тургеневых появился новый гость, новый член молодого кружка — Александр Воейков, конногвардеец, года два-три тому назад окончивший университетский пансион. Военная служба не пришлась ему по душе, и он вышел в отставку. Он был шумен, говорлив, любил выпить чего-нибудь крепкого, но Андрею Тургеневу понравился открытостью характера, простотой обращения, а главное, тем, что был талантлив и образован, сочинял стихи, в основном переводил с французского. Воейков предпочитал звать друзей к себе, у него был ветхий деревянный особняк на Девичьем поле. Мерзляков и Андрей Тургенев побывали у него и рассказали потом со смехом, что он им славную пирушку задал...
   В июне 1800 года, после выпускных экзаменов, Жуковский получил именную серебряную медаль. Имя его было помещено и на мраморной доске, в списке отлично кончивших пансион в разные годы, — доска висела в вестибюле главного входа. Окончил пансион и Александр Тургенев, который вступил юнкером в Иностранной коллегии московский архив, где служил его брат. Этот архив был местом весьма привилегированным — служба в нем открывала хорошие перспективы. Жуковский, не имевший никакой протекции, задолго до выпускных экзаменов был назначен в Главную соляную контору — с 21 февраля 1800 года он числился уже в бухгалтерском столе приказным с жалованьем по 175 рублей в год. Указом было предписано его «переименовать из прапорщиков городовым секретарем» и «отобрать данный ему на воинский чин патент». В декабре этого года Жуковский должен был еще участвовать в публичном акте — последнем для него в пансионе.
   Он жил у Юшковых, где ему отвели две комнатки на антресолях. По привычке просыпался в пять часов, пил чай и начинал работать. До начала службы выкраивалось около трех часов. К концу 1800 года у него сложился немалый объем литературных дел. Он перевел комедию Августа Коцебу «Ложный стыд» и предложил ее в дирекцию московских театров. Пьеса выдержала несколько постановок. Мерзляков свел его с книгопродавцем Зеленниковым, который, стоя на грани банкротства, решил попытаться поправить дела изданием увлекательных переводных романов и повестей. Он прямо сказал Жуковскому, что будет платить за переводы при случае и столько, сколько сможет, но сверх платы будет давать книги, из неходовых. Жуковский начал переводить с немецкого роман Коцебу «Мальчик у ручья, или Постоянная любовь». Библиотека его пополнялась. Тридцать пять томов большой французской энциклопедии Дидро подарила ему в честь окончания пансиона Марья Григорьевна Бунина (это было приобретение Афанасия Ивановича). У Зеленникова в счет будущих переводов взял он «Естественную историю» Бюффона в тридцати шести томах на французском языке. Он купил несколько исторических сочинений на французском и немецком языках, переводы греческих и латинских классиков, полного Лессинга готическим шрифтом. Адам Смит, Шарль Бонне, аббат Баттё, Несторова летопись, изданная в Петербурге в 1767 году, философские труды лорда Шефтсбери — книга за книгой становились на его полки, прочитанные, с многочисленными пометами и закладками. Как только входил он в мутную атмосферу конторы, его охватывало омерзение: расшатанные и ободранные конторки, потрескавшиеся шкафы и облупившиеся стулья — все чуть ли не времен царя Алексея Михайловича, все полно серых и синеватых бумаг, папок, облитых клеем и закапанных воском от свеч. В помещении стоял какой-то особенный, отвратительный канцелярский запах — мышей, бумаги и плесени. Конторские чиновники почти все были в годах. Жуковский с грустью думал об Иностранной коллегии архиве, где он бывал, — и там старые шкафы и облака бумажной пыли, но зато одна молодежь! И свобода. Можно работать кое-как. Можно не ходить. А коли есть охота, интерес — можно рыться в грамотах и актах, как это с азартом делает сейчас Александр Тургенев, который от литературы все более склоняется к истории... В Соляной конторе среди говора и шарканья, прелых запахов и чернильных пятен Жуковский, положив лист бумаги на груду шнуровых книг, писал: «Надежда, кроткая посланница небес! тебя хочу я воспеть в восторге души своей. Услышь меня, подруга радости!.. Сопутствуй мне на мрачном пути сей жизни». Летом он переписывался с Мерзляковым. Тот жаловался на усталость души, на несбыточность мечтаний. Жуковский, обложившись штабелями папок, писал ему: «Тот бедный человек, кто живет на свете без надежды; пускай будут они пустые, но они всё надежды...Я пишу всё это в гнилой конторе, на куче больших бухгалтерских книг; вокруг меня раздаются голоса толстопузых, запачканных и разряженных крючкоподьячих; перья скрипят, дребезжат в руках этих соляных анчоусов и оставляют чернильные следы на бумаге; вокруг меня хаос приказных; я только одна планета, которая, плавая над безобразною структурою мундирной сволочи, мыслит au-dessus du vulgaire 2и — пишет тебе письмо».
   Андрей Тургенев и Жуковский все более сближались. В ноябре 1800 года Тургенев подарил Жуковскому две книги: «Ироическую песнь о походе на половцев удельного князя Новагорода-Северского Игоря Святославича» — найденное и опубликованное графом Мусиным-Пушкиным древнерусское эпическое произведение, с такой надписью: «Песнь древнего барда новому трубадуру дарит Андрей Тургенев в знак дружбы, на память любви», и лейпцигское 1787 года издание «Вертера» Гёте. На форзаце этой книги Тургенев поместил стихотворную надпись к портрету Гёте:
 
Свободным гением натуры вдохновленный,
Он в пламенных чертах ее изображал
И в чувстве сердца лишь законы почерпал,
Законам никаким другим не покоренный.
 
   Чуть ниже — обращение к Жуковскому: «Ей-богу, ничего лучше вздумать не могу, как того, что я вечно хотел бы быть твоим другом, чтобы дружба наша временем укрепилась, чтобы я был достоин носить имя друга, и твоего друга!!»
   20 декабря 1800 года произошел такой разговор между Жуковским, Мерзляковым и Андреем Тургеневым.
   — Будет ли следующий век более обилен писателями? — начал разговор Жуковский. — Будут ли великие?
   — Писателей будет больше, — отозвался Андрей. — Но, скорее всего, это будут сочинители мелочей, пусть даже превосходных: отрывков, стишков...
   — Почему? — удивился Жуковский.
   — Карамзин, наш любимый Карамзин, готовит это.
   — Карамзин приучил всех писать изящные мелочи, — поддержал Тургенева Мерзляков.
   — Если бы он явился на век или два позже, когда в России выросла бы серьезная литература, — продолжал Андрей, — тогда и он пусть бы вплетал свои цветы в дубы и лавры.
   — Но он сделал эпоху у нас, — сказал Жуковский.
   — Он не согласовал своего дарования с русским характером, климатом и прочими суровыми условиями. Слишком склонил читателей и авторов к мягкости и нежности... Почему не сказать этого? Я сам его ученик. И все лучшее идет за ним: Дмитриев, Василий Пушкин, вот ты, Жуковский. Много он сделал и для просвещения. Но где же эпическая поэма, достойная его таланта? Где главное?
   — «Россияда»? — усмехнулся Жуковский.
   — «Россияда» написана не поэтом, а варваром; она пуста, как и все поэмы Хераскова, — возвысил голос Андрей. — Но что ж, если Карамзины не пишут эпических поэм? Ты, Мерзляков, говоришь, что Херасков трудолюбив и не устает вносить в свое творение поправки, что он не гонится за ложной славой. Пусть так. Но к трудолюбию надо бы прибавить огня и вдохновения карамзинского! Поэтому-то Карамзин более вреден литературе нашей, чем Херасков. Вреден, потому что хорошо пишет!
   — О! — воскликнул Жуковский в изумлении.
   — Пусть бы русские поэты продолжали писать необработанным слогом, но пускай бы они продвигались вперед в важнейших родах литературы, — продолжал Андрей. — Слог со временем все равно бы очистился. Если смотреть с этой точки зрения — Херасков сделал для нас больше, чем Карамзин.
   — Чем же Карамзин-то виноват? — спросил Жуковский, чувствуя, что он не может согласиться с Андреем.
   — Он не виноват. Виноват случай, произведший его слишком рано. Он пишет так, как велит его натура. Мы любим его. И мы правы в этом! Но пусть бы сегодня писали хуже, медленно, но верно совершенствуясь. Чем медленнее ход успехов, тем они вернее.
   — Можно и быстро, — сказал Мерзляков. — Надо, чтоб явился второй Ломоносов и все своротил!
   — Можно, — подтвердил Андрей. — Но надо, чтоб это был писатель, напитанный оригинальным русским духом, с великим и обширным разумом. Он дал бы другой оборот русской литературе.
   Жуковский опять вступился за Карамзина:
   — Может быть, Карамзин переменится? Ведь начал же он «Илью Муромца». Ты сам говоришь, что он теперь занимается русской историей, читает летописи... Не задумал ли он что-нибудь?
   — Как он сказал о себе: «По уши влез в русскую историю, сплю и вижу Никона с Нестором», — ответил Андрей. — Он пока и сам не знает, к чему это приведет.
   Сидя в Соляной конторе, Жуковский вспоминал этот разговор. «А мы? — подумал он. — Андрей, Мерзляков и я? Других корим, а у самих нет дерзости. Вот что забыл я сказать Андрею». Главный директор Соляной конторы — Николай Ефимович Мясоедов — взял нового приказного на заметку. Часто о нем справлялся. Рассматривал бумаги, переписанные Жуковским, далеко отставя руку с листом и брезгливо щурясь. Кланялся Жуковскому сухо, почти незаметно. Жуковскому до отчаяния хотелось покинуть контору совсем, чтоб не видеть физиономии «пресмыкающегося животного», как называли Мясоедова в Москве. Мечтал уехать в Петербург. Написал об этом Елизавете Дементьевне. Она отвечала: «Отъезд твой в Петербург не принес бы мне утешения: ты, мой друг, уже не маленький. Я желала бы, чтобы ты в Москве старался себя основать хорошенько... Мне кажется, зависит больше от искания. Можно, мой друг, в необходимом случае иногда и гибкость употребить: ты видишь, что и знатней тебя не отвергают сего средства». Жалость к матери сжимала сердце Жуковского: с детства научена она покоряться силе. Да и сейчас-то что она? Не служанка и не барыня. Вся в зависимости от Марьи Григорьевны Буниной. А плохо зависеть — даже и от доброго, порядочного человека! Нет, «гибкость употреблять» Жуковский никак не собирался. Письмо матери все о деньгах: «Прошу тебя, мой друг, оставить мундир свой делать до приезда нашего. Это прихоть, Васинька, не согласующаяся с твоим состоянием... Не мотай, пожалуйста».
   Но «мундир», то есть фрак и панталоны по моде, были необходимы — без них на люди не выйдешь. Особенно в дом Соковниных, куда ходил он с Тургеневыми. УСережи Соковнина, его пансионского товарища — сестры-красавицы — Анна, Катерина, Варвара. Все вместе они бывали в театре, на гуляниях... Много денег уходило на книги. «Вы, конечно, меня в том простите, — писал он матери, — я уверен в этом совершенно, ибо, учивши меня столько времени тому-сему, вы не захотите, чтоб я это забыл, и все деньги, которые вы за меня платили в пансион, были брошены понапрасну». А Елизавета Дементьевна, полная страха перед будущим, снова упрекает сына: «А ты, мой друг, все еще не перестаешь мотать. Вспомни, как ты, рассчитывая оставленные у тебя деньги, полагал, что будет довольно и на книги. А ныне принялся за новую трату». Жуковский снова жаловался матери на свою службу, говорил, что продвинуться вперед в подобном месте он не сможет. «Ибо я хотя и пустился в статские скрипоперы, — писал он, — но ничего такого написать не умею».
   В 1801 году вышел в свет переведенный Жуковским роман Коцебу, в четырех небольших томах. Поэт Михаил Дмитриев — племянник Ивана Дмитриева — рассказывая о том, что читали у них в доме в те времена, не забыл этой книги: «Вся семья по вечерам садилась в кружок, кто-нибудь читал, другие слушали... «Страдания Ортенберговой фамилии» и «Мальчик у ручья» Коцебу — решительно извлекали слезы!» Посредником между Зеленниковым и Жуковским был Мерзляков. В том же году была переведена и издана повесть Коцебу «Королева Ильдегерда». «Вот «Ильдегерда», — писал Мерзляков Жуковскому при начале этой работы. — Дни четыре как она у меня, — но с кем послать к тебе? Ты знаешь, что у меня нет челяди. Я уже условился с Зеленниковым о деньгах по 5 р. за лист: больше не дает. Это придется 80 р.». Исполнив эту работу, Жуковский начал перевод (тоже для Зеленникова) двух повестей Жан-Пьера Флориана — «Вильгельм Телль» и «Розальба», которые в одном общем томе вышли в следующем году.
   Двоюродный брат Дмитриева Платон Бекетов, просвещенный барин, собиратель книг и гравюр, завел в своем роскошном доме на Кузнецком мосту типографию и книжную лавку с типографщиками и книгопродавцами из числа собственных крепостных, чтобы, по примеру Новикова, содействовать отечественному просвещению. В 1800-х годах он издал в большом формате четыре альбома «Пантеон российских авторов», где гравированные портреты писателей сопровождались текстом, написанным Карамзиным. Бекетов напечатал полное собрание сочинений А. Н. Радищева, переводы и сочинения Дмитриева и Карамзина. По совету этих последних он обратился к молодым литераторам — Гнедичу, Мерзлякову. Его просьба — выбрать для перевода какие-нибудь значительные произведения — была передана через Тургеневых к Жуковскому. Дома, раздумывая об этом, Жуковский взглянул на книжные полки, и его осенило: да вот же оно — шесть томиков «Дон Кишота» Михаилы Серванта во французской переделке Флориана! Бекетов одобрил выбор. Обещал издать перевод на лучшей бумаге, с гравюрами и портретами.
   В один вечер Жуковский перевел «Предисловие» Флориана, где сказано, что «Дон Кишот — сумасшедший делами, мудрец мыслями. Он добр; его любят; смеются ему и всюду охотно за ним следуют». Потом принялся за статью Флориана «Жизнь и сочинения Серванта», которая следовала за предисловием. Эта работа Жуковского растянулась на несколько лет (первый том вышел в 1804-м, последний — в 1806 году). Он был счастлив. «Никто еще в России не знает Дон Кишота таким, каков он есть!» — думал он. В русских корявых и неполных переводах Дон Кихот выглядел дураком и сумасбродом, всех занимали только его нелепые приключения. Но Флориан дал понять, и Жуковский хорошо почувствовал, что книга Сервантеса не грубый фарс, а великое творение мудреца, поборника справедливости, добродетели...
   Жуковский продолжал писать стихи. Его все так же занимали Юнг и Грей. Он сделал перевод элегии Грея «Сельское кладбище» и повез Карамзину в Свирлово, где тот жил на даче. Карамзин с этого лета начал редактирование нового журнала под названием «Вестник Европы», который решил издавать при университетской типографии книгопродавец Иван Васильевич Попов. Перевод «Сельского кладбища» (это был первый вариант) Карамзину не понравился. «Однако, — сказал он, — у вас может получиться великолепная вещь». Он указал удавшиеся строки. Убеждал продолжить работу. В это же время Жуковский написал оду «Человек», в которой и эпиграф из Юнга, и мысли из Юнга, но тем не менее — размышления его о собственной жизни. Эта ода отразила целый период «борьбы с Юнгом» в душе Жуковского. Не уничтожения Юнга, а преодоления. Отчаяние автора «Ночей» Жуковский дополнил тем — пусть и меланхолическим — чувством достоинства человека перед Смертью, которое подало ему руку надежды в «Элегии, написанной на сельском кладбище» Грея. Жуковский начал вырабатывать свои представления о мире и человеке. Постепенно усложняясь, этот процесс будет длиться у него всю жизнь. «Ах! кто с сей жизнию без горя разлучился?» — говорит он в первом варианте перевода элегии Грея, признавая все земное родным, даже страдания. Сюда вошло и «разбойническое» чувство, о котором говорил Андрей Тургенев...
   Борьба с отчаянием была борьбой Жуковского за собственную душу — ему казалось, что он «никому не нужен», его одолевали мрачные мысли о матери (ее полурабской жизни), о своем странном положении «приемыша» в семье Буниных, о катастрофическом бесперспективном начале службы в Соляной конторе. Ода «Человек» и первый перевод «Сельского кладбища» — обретение достоинства, веры в себя, начало той особенной элегичности, которая так покоряла потом читателя в стихах Жуковского.
   Вскоре возникло литературное общество. Мысль о нем подал Мерзляков. Андрей Тургенев и Жуковский загорелись, наметили членов: Андрея Кайсарова, Александра Тургенева, Воейкова. Вскоре Кайсаров предложил принять своих братьев Михаила и Паисия. Мерзлякову поручили написать «Законы дружеского литературного общества». 12 января 1801 года в доме Воейкова на Девичьем поле состоялось организационное собрание. Воейков был счастлив. Он приказал расчистить в саду засыпанную снегом аллею, хорошо натопить комнаты, поправить ступеньки на расшатанном крыльце. В одной комнате расставил кресла вокруг большого стола, в другой все было приготовлено для дружеского ужина. Жуковский пришел пешком, в сумерках, когда уже не видны были башни Новодевичьего монастыря. Когда все расположились в креслах, Мерзляков встал и начал читать по-немецки «Оду к радости» Шиллера. Это произвело на всех необыкновенное действие.
   — Друзья! — воскликнул Мерзляков. — Что соединило нас? Дух дружества! Что значим мы каждый сам по себе? Почти ничего. Вместе преодолеем мы трудности и достигнем цели. Вот рождение общества! Один человек, ощутив пламя в своем сердце, дает другому руку и, показывая в отдаленность, говорит: там цель наша! Пойдем, возьмем и разделим тот венец, которого ни ты, ни я один взять не в силах! В нашем обществе, в этом дружественном училище, получим мы лучшее и скорейшее образование, нежели в иной академии.
   Мерзляков разложил перед собой листы и стал читать статьи законов общества:
   — Цель общества — образовать в себе талант трогать и убеждать словесностью: да будет же сие образование в честь и славу Добродетели и Истины целью всех наших упражнений. Что должно быть предметом наших упражнений? Очищать вкус, развивать и определять понятия обо всем, что изящно и превосходно. Для лучшего успеха в таких упражнениях надобно: первое — заниматься теорией изящных наук... Второе — разбирать критически переводы и сочинения на нашем языке. Третье — иногда прочитывать какие-нибудь полезные книги и об них давать свой суд. Четвертое — трудиться над собственными сочинениями, обрабатывая их со всевозможным рачением.
   Решено было собираться по субботам вечером. Порядок принят был следующий: заседание открывает очередной оратор речью на какую-нибудь «нравственную» тему; затем секретарь читает сочинение одного из членов общества, не объявляя его имени (иногда и сам автор); потом чтение вслух какого-нибудь образцового произведения. Сочинения членов общества должны отдаваться для лучшего прочтения и приготовления к их разбору на дом. Дело пошло очень хорошо. Принятый порядок, к счастью, беспрестанно нарушался. Говорил оратор; все говорили разом; поднимался спор (а спор не был предусмотрен...). Иной раз брань, хотя и дружеская. Начались обиды, объятия, пожимание рук, хохот... Никогда, ни одно заседание не обходилось без шампанского и громогласных песен.
   На очередных встречах Мерзляков произнес еще несколько речей: «О деятельности», «О трудностях учения». Александр Тургенев выступил с «Похвальным словом Ивану Владимировичу Лопухину», Андрей Кайсаров — с речами «О кротости», «О том, что мизантропов несправедливо почитают бесчеловечными», Михаил Кайсаров — «О самолюбии», Воейков — «О предприимчивости». Блестящие речи о поэзии и русской литературе произнес Андрей Тургенев.
   — Русская литература! Русская! — говорил он. — Можем ли мы употреблять это слово? Не одно ли это пустое название?.. Есть литературы французская, немецкая, есть английская... Но есть ли русская? Читай английских поэтов, и ты увидишь дух англичан. То же французы и немцы — по произведениям их можно судить о характере их наций. Но что можешь ты узнать о русском народе, читая Ломоносова, Сумарокова, Державина, Хераскова и Карамзина? В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского. А в поэме Карамзина «Илья Муромец» — русское название, русские слова, но больше — ничего!
   Поднялся спор. В принципе соглашаясь с Андреем, ему возражали Андрей Кайсаров и Жуковский, они говорили, что Карамзина, стоящего на верном пути, компрометируют многочисленные подражатели вроде Шаликова. Русская литература у истоков. Не может она сразу стать оригинальной. Нужно делать то, что и делает Карамзин, — смело заимствовать форму, дух, мысли, даже слова. Учиться. Ведь так складывались и крепли и другие литературы в Европе. Нужно смело вливаться в это огромное дружеское общество — в человечество! Не надо ожидать «второго Ломоносова» сложа руки... Нужно каждому стремиться сделаться им по мере сил. Надо работать!..
   Жуковский в разное время — зимой и весной — 1801 года произнес три речи: «О дружбе», «О страстях» и «О щастии». В первой он философ, он и поэтически обосновал и укрепил тот культ дружбы, который возник около братьев Тургеневых.
   — Я буду говорить с вами о дружбе, — так начал он свою речь 27 февраля. — Что больше и приятнее может занимать нас в эти минуты, посвященные всему доброму, как не дружба — небесная, благодатная, услаждающая горести, оживляющая радости и наслаждения житейские?.. Дружба не боится ни злобы, ни предрассудков, никакая сила не может разлучить сердец, соединенных самою природой... Она есть чистый, неразрывный союз двух сердец, рожденных одно для другого... Человек без человека был бы самою бедною, беспомощною тварью на свете!.. Счастлив тот, кто нашел себе друга испытанного, постоянного, кто нашел его тогда, когда он более всего нужен. Не довольно того, чтобы уметь выбирать друга, должно уметь всегда быть ему другом... Эгоизм не может существовать вместе с дружбой — перестаньте быть эгоистами, и вы исполните все, чем обязаны друзьям своим... Жуковский цитировал стихи Карамзина, изречения Пифагора, высказывания аббата Бартелеми из популярного тогда его «Путешествия младшего Анахарсиса». Он говорил, что излишняя короткость в дружбе так же вредна, как и рассудочная холодность, что не бывает дружбы без откровенности, но что грубо «резать» правду другу в лицо тоже нехорошо — надо все говорить «без закрышки», но осторожно, с тактом. Прекрасно, когда друзья — разные по натуре люди и притом умеют управлять собой, то есть спорят не из упрямства, а в поисках истины...
   Все это было не ново. Он и подчеркивал это, цитируя древних и новых писателей, приводя суждения философских школ. Множество стихотворений и прозаических отрывков о дружбе, о «щастии» напечатано было тогда и в русских журналах. Подобные мысли там было найти легко. Новое было то, что члены дружеского литературного общества (пусть и не все), а особенно — Жуковский и братья Тургеневы — стали этим жить.Это были их личные судьбы, страсти, дружба, любовь, добродетель. И какой высокой нравственностью озарились их души — отныне и на всю жизнь!
   В речи «О щастии» Жуковский высказывает все те же мысли — о безумцах, которые спешат «расстаться с жизнью как с мрачной темницей», о том, что без «горестей» не может существовать счастья («свет не был бы светом без тени»), что «на самом краю бед есть для нас наслаждения», так как и в величайшем блаженстве существует для нас «горесть». Он говорит, что человек не отомат(автомат) и «имеет неограниченную волю действовать», а между тем сам налагает на себя оковы.
   — Кто препятствует мне сделать себя независимым от людей, посреди которых рождаются беды и горести? — говорит Жуковский. — Кто препятствует мне, не отделяясь совершенно от мира, отделить от него свое счастие, очертить около себя круг, за который бы житейские беды преступить не дерзали?.. Мое счастие во мне, оно будет жить, несмотря на все превратности, которые принужден буду я испытывать в бурном океане света... Друзья мои! Свобода, любовь, дружба — вот законы счастия... Не будем терять времени — положим основание будущему своему счастию и укрепимся мужеством и силою против бед, которые, может быть, скоро на нас обрушатся.
   ...В марте 1801 года был убит император Павел. Москва почти открыто праздновала это событие. Указы, отменяющие всякие стеснительные нововведения Павла, посыпались как из рога изобилия, многие головы, жаждущие гражданских свобод, поневоле вскружились...